Макет обложки Всеволода Малиновского
Художник-оформитель Е. А. Гугалова
ПОТОМКИ
Наши предки лезли в клети
И шептались там не раз:
«Туго, братцы…видно, дети
Будут жить вольготней нас».
Дети выросли. И эти
Лезли в клети в грозный час
И вздыхали: «Наши дети
Встретят солнце после нас».
Нынче так же, как вовеки,
Утешение одно:
Наши дети будут в Мекке,
Если нам не суждено.
Даже сроки предсказали:
Кто – лет двести, кто – пятьсот,
А пока лежи в печали
И мычи, как идиот.
Разукрашенные дули,
Мир умыт, причесан, мил…
Лет чрез двести? Черта в стуле!
Разве я Мафусаил?
Я, как филин, на обломках
Переломанных богов.
В неродившихся потомках
Нет мне братьев и врагов.
Я хочу немножко света
Для себя, пока я жив,
От портного до поэта —
Всем понятен мой призыв…
А потомки… Пусть потомки,
Исполняя жребий свой
И кляня свои потемки,
Лупят в стенку головой!
<1908> Саша Черный. Стихотворения. Библиотека поэта. Большая серия. 2-е изд. Ленинград, «Советский писатель», 1960
Петроград, Французская набережная.
Февраль 1918 года
Ночь. Метель. Вдоль тротуаров – сугробы. Горит одинокий фонарь – остальные разбиты или расстреляны. В желтом свете лампы кружатся снежные струи. Ветер. Набережная пуста. По дороге идет патруль – три человека с винтовками. Идут тяжело, пригнув головы. На лицах – башлыки, забитые снегом, все в наледи от дыхания. Не горят окна. Не ездят машины и извозчики. Кажется, что во всем городе – замерзшем, темном и страшном, только эти трое и есть.
Но это не так. Из подворотни на патруль смотрит исхудавшая дворняга – жалкое лишайное существо непонятной расцветки. Собаке холодно, она дрожит и прячется от пронизывающего холода между двумя маленькими сугробами. Она видит солдат, но к ним не выходит – она уже хорошо знает, что такое люди с винтовками.
Патруль проходит мимо. Слышен крик:
– Стой! Стой, кому сказал?
– А ну, стоять! Стрелять буду!
Щелкает винтовочный выстрел. Несмотря на вьюгу, он оглушительно громкий. Дворняга вдавливает себя в снег, прижимает уши. Шерсть на холке встает дыбом, собака утробно рычит и скалится.
– Стой, сука!
Еще выстрел.
Короткий вскрик.
В подворотню хромая вбегает человек. Он в гражданском, без шапки, смертельно напуган и безоружен.
Хлещет еще один выстрел. За спиной бегущего из стены брызжет кирпичной крошкой. Обезумевшая от страха дворняга кидается вслед за беглецом в глубину проходных дворов.
В подворотне мечутся тени, скрипят по снегу сапоги солдат.
– Давай, давай, давай….
– От, бля… Куда побежал? Куда он побежал, сука?!
– Вот! Вот! Стреляй!
Оглушительно рвет морозный воздух выстрел трехлинейки.
– Промазал! Еб твою мать!
Погоня уходит в глубь дворов.
Темные колодцы с мертвыми окнами. Черное небо над ними.
Мечется человек, не находя выхода – двери заколочены или закрыты, остается только путь через подворотни.
Патруль все ближе.
Жмется к стенам беглец. Припав животом к снегу, поджав хвост, змеей ползет вдоль подворотни ошалевшая собака.
Выстрел. И еще. И еще.
Человек падает на колени и кричит. Угодившая в локоть пуля почти отрывает ему руку. Человек встает, делает несколько шагов, а пес забивается в узкую щель под ступени дворницкой. Втискивается, сдирая шкуру, и замирает, тяжело дыша.
Мимо стучат сапоги. Собаку обдает запахом мокрой шерсти, пота, сгоревшего пороха и сивухи.
Грохочет винтовка.
– Есть! Попал!
Дворняга дрожит всем телом, как в ознобе, и тихонько скулит.
– Чо, сучий потрох, бегашь? А?
– Не скажет он тебе, Гаврилов. Ты ему пол-лица снес нахуй…
Хрип, бульканье…
– Вот, сука…. И карман не проверить, пачкается… Кровищи-то…
– Дай-ка я… Да посторонись ты, бля…
Хруст. Звук мясной, неприятный, повторяется несколько раз.
– Ну, все…
– Не все… Ногами, вишь, сучит, бегунок… Да чо ты его? Штыком всю ночь ковырять будешь?
– Да я штыком больше люблю, вернее…
Хлещет пса по ушам винтовочный выстрел.
– Вот так вернее…
– Ты мне, сука, все валенки заляпал!
– Перетопчешьси… Ну, чо там?
– Пусто. Ни курева, ни бумаг…
– Подкладку пощупай! Они там часто прячут. Штыком порани!
Трещит рвущаяся ткань.
– Да, пустой он…
Кто-то из троих звучно харкнул.
– Зря бежали.
– Чо, зря? Чо этот хуй с бугра ночью без мандата шастает! Мы поставлены за революционной законностью смотреть? Или как?
– Или как. Пошли, бля!
– Да погодь! Дай поссать!
Журчит струя. Моча, дымясь, льется через щели в ступенях прямо на дворнягу. Собака дрожит всем телом, глаза лезут из орбит, но не издает ни звука.
Стучат шаги. Голоса удаляются.
– Он, падла, думал убежать! А пуля-то быстрее!
– Может, он юнкер?
– Какой, нахуй, юнкер? Ему лет тридцать, не меньше!
– Юнкер – не юнкер… Все! Отбегалси!
Дворняга выбирается из-под крыльца.
Двор пуст. Ни одно окно так и не зажглось. Пес принюхивается.
Рядом с крыльцом на снегу желтые разводы мочи. Несколько гильз. Чуть дальше темной грудой тело. Все вокруг забрызгано темным. Черная на белом лужа возле места, где была голова беглеца.
Собака нюхает темное и начинает жадно есть снег, смешанный с кровью и кусками мозга. Скулит от жадности, чавкает и давится подтаявшей жижей.
Потом подбегает к трупу и лакает темное из лужи.
Иногда она оглядывается и рычит.
Набережная Невы. Ночь. Февраль 1918 года
По Набережной едет грузовой автомобиль. Фары высвечивают летящий снег, сугробы по обочинам. Метель. В кабине – двое. Водитель в кожанке на меху и пассажир в короткой дохе, перетянутой портупеей и с коробкой маузера на боку. Воет мотор. Автомобиль трясет на колдобинах.
Петропавловская крепость. Каземат
Грузовик сворачивает к воротам Петропавловской крепости. Створки распахиваются. Внутри огни, люди, машина въезжает во двор.
Человек с маузером выскакивает из кабины. У него военная выправка – разворот плеч, прямая спина, четкие движения. Из кузова грузовика выпрыгивают двое конвоиров с винтовками – замерзшие и злые.
Бубенцов с сопровождающими входит внутрь казематов.
Вот он шагает по коридору вслед за человеком в армейской шинели. Тусклый свет потолочных светильников. Холодно, хотя и не так, как на улице. От дыхания идущих в воздухе пар.
Петропавловская крепость. Трубецкой бастион.
Кабинет коменданта Павлова
Входит человек с маузером. Павлов – сравнительно молодой мужчина крестьянской наружности – встает ему навстречу.
В комнате натоплено, в углу стоит разогретая докрасна печь-буржуйка.
– Спецуполномоченный Бубенцов, – представляется вошедший. – Петроградская ЧК. У меня особое поручение от товарища Троцкого. Вот мандат.
Протягивает бумагу коменданту.
Тот читает документ, шевеля губами.
– Куда везете? – спрашивает он.
Бубенцов пожимает плечами. У него гладкое лицо с правильными чертами, скуластое, незлое. Равнодушное.
– В Кресты.
Петропавловская крепость. Трубецкой бастион
По коридору конвоир ведет Михаила Ивановича Терещенко и Николая Михайловича Кишкина. Оба выглядят непрезентабельно – с неопрятными бородами, в грязных свитерах, исхудавшие. В руках простыни серого цвета, сырые и застиранные, в которых завязаны личные вещи и, если судить по форме, несколько книг.
В каземате холодно, камеры давно не отапливаются. На обоих надето все, что возможно надеть, но чувствуется, что это особо не помогает.
– Куда это нас? – спрашивает Кишкин у Терещенко.
– Молчать! – лениво огрызается конвоир.
Кишкин не обращает внимания на окрик.
– Как вы думаете, Михаил Иванович? Это на расстрел?
– Молчать! Прямо шагай!
– Не знаю, Николай Михайлович, – отзывается Терещенко. – Одно из двух: или расстреляют, или не расстреляют. Что-то да будет…
Коридор длинный, с круглым сводом. Справа двери камер, слева зарешеченные окна. За окнами все та же метель.
Петропавловская крепость. Трубецкой бастион.
Караульное помещение
Бубенцов и двое конвоиров ждут заключенных в караулке. Когда их заводят, чекист ухмыляется краем рта.
Кишкин, увидев чекиста с маузером на боку и двух конвойных, бледнеет. Терещенко тоже становится не по себе.
– Ваши вещи, граждане, – говорит Бубенцов, указывая на стоящие перед ним два небольших чемодана. – Одевайтесь и следуйте за мной. Вы поступили в мое распоряжение.
Набережная Невы. Ночь. Февраль 1918 года
Грузовик подъезжает к «Крестам», тормозит у ворот. Сигналит. В кузове – конвоиры и Кишкин с Терещенко. За боковым стеклом кабины виден профиль Бубенцова.
Ворота открываются. Автомобиль заезжает во внутренний двор тюрьмы.
Внутренний двор «Крестов»
Задний борт грузовика откидывается.
– Выходите!
У машины стоит Бубенцов. Рядом с ним солдаты из тюремного гарнизона – шинели, ружья, красные от сырого ледяного ветра лица.
Терещенко и Кишкин спрыгивают с кузова на заснеженный двор.
– Вещи поставить. Три шага назад. Кругом. – командует чекист. – Смирно стоять.
Машина, воя двигателем, отъезжает в сторону.
– Ну что, господа министры, – говорит Бубенцов. – Настало время прогуляться. Шагом…. марш!
Они идут рядом, прямо к серой стене с оббитой штукатуркой, возле которой лежит небольшая поленница дров.
– Не может быть, – негромко говорит Терещенко товарищу. – Она обо всем договорилась! Должна была договориться!
Кишкин шагает вперед как сомнамбула. Он парализован страхом, предчувствием близкой смерти.
– Вперед, не останавливаться! – покрикивает на них специальный уполномоченный.
Вблизи видно, что стена вся в отметинах от пуль – их тут сотни. А поленница возле нее – вовсе не поленница.
Под стеною лежат несколько десятков трупов – закоченевших, присыпанных снегом.
– Кругом! – командует чекист.
Терещенко и Кишкин медленно поворачиваются.
– Это ошибка! – кричит Терещенко. – Он смертельно напуган и изо всех сил старается этого не показать.
Министры стоят у стены среди мертвых тел, в десятке метров от них Бубенцов и пятеро солдат из комендантского взвода.
Расстрельная команда.
– Уверяю вас, Михаил Иванович! – отзывается специальный уполномоченный равнодушно. Голос у него плоский, лишенный интонаций. – Никакой ошибки нет.
Двор освещен прожекторами. Несколько из них бьют арестантам прямо в лицо, мешая рассмотреть лица палачей.
– Взвод! Товсь!
Солдаты снимают с плеч винтовки. Лязгают затворы.
– Цельсь!
Терещенко закрывает глаза.
Прожектора светят и через закрытые веки.
И от этого света все белым-бело. А потом белый цвет тускнеет и превращается в серый.
И вот уже летит под колеса асфальт…
31 марта 1956 года.
Монако. Прибрежное шоссе. Утро
По Прибрежному шоссе несется «Мерседес»-купе 1955 года – самая дорогая и престижная машина тех лет. Ревет мотор. Авто легко вписывается в повороты, изредка повизгивая шинами. На одном из виражей купе замедляет ход.
В сторону от шоссе убегает тенистая дорожка, возле нее виден указатель с надписью «Villa Mariposa». Указатель старый, облупившийся, блеклый.
«Мерседес» медленно катится, пожилой человек, сидящий за рулем, разглядывает проржавевшую, обвитую диким виноградом табличку, но разглядывает недолго. Рука его уверенно переключает передачу и авто сразу набирает ход.
Мгновение – и от него остается только поднятая колесами пыль да затихающий рык мотора.
Монако. Отель «Де Пари Монте-Карло». Тем же утром
Мерседес тормозит возле подъезда. Из авто выходит высокий подтянутый мужчина лет семидесяти, а может, и меньше. Крупная голова, лысина, лишь на затылке и висках коротко подстриженные седые волосы.
Он в белом дорогом костюме, в круглых очках от Картье – элегантно и безупречно одет.
Старик отдает ключи кар-бою и входит в отель. Швейцар распахивает перед ним дверь.
– С приездом, месье Терещенко.
– Спасибо, Поль…
Старик идет через вестибюль к стойке рецепции.
– Рад видеть вас, месье Терещенко, – приветствует его портье. – Ваш номер готов!
– Спасибо, Жерар, – говорит приезжий, забирая со стойки ключи. – Багаж в машине…
– Все будет сделано, месье Терещенко. Спуститесь к завтраку?
– Пожалуй, нет. Подайте в номер.
– Как всегда? – улыбается портье.
– Как всегда.
Утро раннее, людей в ресторане почти нет. За Терещенко внимательно наблюдает человек, пьющий утренний кофе на веранде. Он черняв, неширок в плечах, одет неброско, и на его столике, помимо чашки с кофе и стакана с водой, легкая шляпа и газеты. Когда Терещенко садится в лифт, человек встает со своего места и спускается в туалет. Там он заходит в телефонную будку, набирает номер, ждет, пока на той стороне снимут трубку, и говорит невидимому собеседнику по-русски два слова:
– Он здесь.
Номер люкс отеля «Де Пари Монте-Карло»
Старик без пиджака стоит на балконе и смотрит на марину, полную яхт.
Видно, что он находится в прекрасной физической форме. Мощные покатые плечи, широкая грудь, крепкие руки. Тонкие пальцы пианиста или карточного игрока играют брелоком – фишкой из «Гранд Казино» в золотой оправе на тонкой, искусного плетения, цепи.
В дверь номера стучат.
Входит официант, толкая впереди себя тележку с завтраком.
Терещенко завтракает, сидя на балконе.
Шампанское, яйца пашот, паштет, черная икра на сверкающей ледяной подушке…
В номере трезвонит телефон, но старик не обращает на него внимания – пусть себе звонит.
Он полулежит в кресле, покуривая сигару, и продолжает глядеть на море, летающих чаек и замершие у пирсов яхты.
Телефон замолкает, но спустя секунду снова разражается трелью.
Февраль 1918 года. Петроград. Смольный. Кабинет Троцкого
Звонит телефон, но это уже другой телефон. Старый, деревянный, с массивной бронзовой подставкой под слуховую трубку и отдельным микрофоном.
Аппарат стоит на большом письменном столе, крытом зеленым сукном. Рядом электрическая лампа со стеклянным абажуром, красивый чернильный набор со стальными перьями, пресс-папье, стопка исписанных листов.
За столом человек. Он худ. На плечах его кожанка. У него широко расставленные глаза, кудрявящиеся волосы, металлические очочки на тонком хрящеватом носу. Рука человека зависла над документом, перо в чернилах – он готов подписать документ.
Вот человек поднимает голову и теперь очевидно, что это Лев Давидович Троцкий.
– Господин Терещенко… – говорит он. – Вернее, теперь уже товарищ бывший министр… Не буду говорить, что рад вас видеть.
– Аналогично, – говорит Михаил.
Он продрог, губы синие, на пальто замерз подтаявший снег. Иней даже на волосах. Его бьет крупная дрожь, и он старается ее сдержать, но получается плохо.
– Вы знаете, кто я?
– Да. Вы – Лев Троцкий.
Троцкий откладывает перо на край прибора и садится ровно.
Его и Терещенко разделяет только стол и свет лампы.
– Замерзли, Михаил Иванович? – спрашивает Троцкий с неожиданным участием в голосе.
– Глупый вопрос… Меня везли сюда в кузове грузовика.
– Да? Как по мне, так весьма гуманно. Не в катафалке, не волоком, привязав к рессоре. Михаил Иванович, я бы на вашем месте был счастлив тому, что жив. Поверьте, это вполне достаточный повод для счастья. Чай будете?
– Буду.
– Весьма разумно. Принесите чаю, – приказывает Троцкий кому-то, стоящему за спиной Терещенко. – Вы с лимоном пьете? Как ваша супруга? Или с молоком? Как англичане? Или любите варенье, как ваш друг Дарси?
– Просто чаю, – говорит Михаил глухо. – Погорячее.
Сзади почти неслышно закрывается дверь.
Троцкий и Терещенко молча смотрят друг на друга.
Троцкий с интересом. Терещенко с нескрываемой неприязнью.
– Что ж… – выдавливает из себя Михаил. – Вы меня совершенно не боитесь, Лев Давидович? А ежели я на вас брошусь?
– Не броситесь, – спокойно парирует Троцкий. – А броситесь, я вас застрелю. Мне это не сложно, Михаил Иванович. Я убивать могу. Проверено. А вы, Михаил Иванович?
Терещенко пожимает плечами.
– По обстоятельствам.
– А надо безо всяких обстоятельств, – смеется Троцкий. – Вы, мил человек, убивать толком не научились, а попытались этой страной править. Забавно.
– Что – забавно?
– Забавно, Михаил Иванович, что вы всерьез полагали, что сможете управлять Россией не испачкав рук, а так не бывает. Революция такие вещи не прощает, товарищ Терещенко. Вы для нее нежны, как девушка на выданье, душевная организация тонкая, чуть что – и вы в сомнениях. А надо было безо всяких сомнений поставить нас к стенке! И не вы бы пили у меня в гостях чай, Михаил Иванович, а я у вас. Если бы еще мог что-то пить…
– Была б моя воля…
– Так была у вас воля, – улыбается Троцкий, но улыбка у него неприятная, холодная. – Решимости не хватило. Тут я готов согласиться с Владимиром Ильичом, он хоть и выражается вульгарно, чего я не терплю, но зато дает удивительно меткие определения. Кишка у вас оказалась тонка, Михаил Иванович, и сфинктер слаб.
Терещенко морщится.
– Что? Не по нраву определение? Обидно? Зато весьма исчерпывающе! Лучше и не скажешь!
Входит человек во френче. Перед Терещенко ставят стакан с чаем. Стакан в серебряном подстаканнике тончайшей работы, такой здесь неуместен совершенно.
– Вот по причине вашей импотентности, – продолжает Троцкий, заглядывая а стол, – я вас и не боюсь. Не вас конкретно, товарищ Терещенко, как личность, а всех вас как власть… Да какая вы власть? Название одно!
Он шарит по ящикам стола, что-то разыскивая.
– Ага, вот! – Троцкий кладет перед собою пачку папирос и спички, на лице забота и дружелюбие. – Вы же, наверное, без табака страдаете? Курите, мил человек, курите…
Терещенко разглядывает Троцкого, как редкое ископаемое, потом ухмыляется и отпивает горячий чай. Молча, с видимым наслаждением закуривает, выпускает дым к потолку и лишь потом говорит:
– Спасибо.
– Да пожалуйста, товарищ Терещенко, пожалуйста!
– Хотите выглядеть гуманистом?
– Я хотел бы… Но не получится. Нельзя мне.
– Почему?
– Не хочу в результате оказаться на вашем месте, Михаил Иванович.
– Вы и так на моем месте, Лев Давидович.
Троцкий смеется.
– Да… Формально – я ваш преемник. Неправда ли, это добавляет пикантности в ситуацию?
– Мне мое положение не кажется смешным, – замечает Терещенко ледяным тоном.
– Мне, честно говоря, тоже, – вежливо отвечает Троцкий. – Но оно еще не стало трагичным. А ведь может стать. И оглянуться не успеете!
Некоторое время они разглядывают друг друга.
– Что вы от меня хотите? – спрашивает Терещенко, делая очередной глоток чая.
– Для начала – ответов на некоторые вопросы.
– А потом?
– Не могу точно сказать. Зависит от ответов. И от обстоятельств.
– Спрашивайте.
– Ну спасибо, что разрешили, – Троцкий не скрывает издевки. – Давайте начнем… Могу ли я полюбопытствовать, товарищ Терещенко, о чем вы, собственно, договорились с моим дорогим другом Владимиром Ильичом Лениным? Или о чем не договорились? Почему он вас так искренне и самозабвенно ненавидит, что готов удавить собственными руками?
Снова звенит стоящий перед Троцким телефонный аппарат. Лев Давидович, морщась, протягивает руку, чтобы снять трубку…
31 марта 1956 года. Монако. Отель «Де Пари Монте-Карло»
…Терещенко подносит трубку к уху.
Говорит по-французски:
– Слушаю вас… Да.
Переходит на русский, говорит совершенно правильно, без акцента.
– Да, я на месте. Не против. Да. Хорошо. Через час. Спасибо.
Он кладет трубку на рычаги.
Одновременно с ним, но в комнате другого отеля, кладет трубку на рычаги его собеседник. Он сравнительно молод – лет до сорока. Одет, пожалуй, не хуже, чем Терещенко – дорогой костюм, золотой «брегет» на кисти, галстук, модная легкая шляпа. Лицо его выбрито, темные редковатые волосы тщательно уложены. Он выходит на улицу и прячет широко посаженные глаза за темными стеклами «рей-бенов». Возле прокатного «Ситроена» его ждет мужчина в костюме попроще – сереньком, невзрачном.
– Вот, Сергей Александрович… – говорит он негромко по-русски, протягивая недавнему собеседнику Терещенко ключи. – Заправил. Пистолет в перчаточном ящике.
– Зачем? – спрашивает Сергей Александрович, открывая дверцу машины.
– Что – зачем?
– Пистолет зачем?
– На всякий случай.
– Заберите, Николай. Никакого случая не будет…
– Но мне приказано…
Сергей Александрович уже сидит за рулем, роется в перчаточном ящике и, достав оттуда «вальтер», сует его в руки человека в мышиного цвета костюме.
– Вам приказано слушать мои приказы. И я вам приказываю, Николай, – идите, завтракайте.
«Ситроен» отъезжает от тротуара и вливается в разноцветный поток машин.
Человек в сером костюме остается стоять у края дороги и, оглянувшись, прячет пистолет во внутренний карман пиджака.
Москва. Конец февраля 1956 года. Площадь Дзержинского.
Зима
Повсюду много снега.
Расчищено, но, видимо, снегопад недавно закончился и снег вывезти не успели. Машин мало. Завывая электромотором, по дороге едет троллейбус. Его обгоняет черная «Победа», принимает вправо и становится возле одного из подъездов здания КГБ СССР.
Из автомобиля выходит Сергей Александрович Никифоров.
Он в богатом шерстяном пальто и норковой шапке пирожком, сверкающих начищенной кожей зимних ботинках. «Победа» отъезжает, а Сергей Александрович быстро, стараясь не испачкать обувь, входит в подъезд.
Часовой на дверях смотрит его удостоверение, на вертушке ему дают пропуск. Сразу за проходной ждет высокий офицер с тонким, неожиданно интеллигентным лицом.
– Вас ждут. Пройдите, пожалуйста, за мной, Сергей Александрович.
Лифт.
Длинный коридор с ковровой дорожкой, стеленной на паркет.
Офицер и гость входят в огромную приемную.
На месте секретаря другой офицер, встающий им навстречу. Он принимает у гостя пальто, шапку и повторяет негромким голосом:
– Вас ждут…
Гость входит в дверь, на которой закреплена металлическая табличка «Председатель КГБ СССР генерал Серов И. А.».
Кабинет председателя КГБ СССР
Кабинет большой, как и положено по чину.
На стене за креслом председателя портрет Булганина – интеллигентное лицо с седой бородкой клинышком – ни дать ни взять адъюнкт-профессор.
– Ну, здравствуй, Сережа…
Серов жмет гостю руку.
– Покажись-ка…
Генерал в штатском.
Это невысокий мужчина лет пятидесяти— пятидесяти пяти, с очень приятным лицом, добрым и открытым, совершенно не соответствующим должности, которую он занимает.
– Товарищ генерал…
– Давай без официальности, – морщится Серов. – Это сколько я тебя не видел? Лет семь-восемь?
– С сорок девятого, Иван Александрович.
– Значит, восемь.
– Так точ…
– Да перестань ты каблуками щелкать!
Гость улыбается.
– Договорились.
– Садись. Я распорядился насчет чая. Тебя не спрашивал. Может, кофе хочешь?
– Если честно – не хочу, Иван Александрович. Я с вами чаю.
– Ну и ладненько… Садись.
Они садятся за стол заседаний друг напротив друга.
– Ты папку, что я послал, прочел?
Сергей кивает.
– Тогда обойдемся без увертюры. Я расскажу тебе то, чего в папке не было. Господин Терещенко был в списке на ликвидацию с 1918 года – приказ товарища Ленина, отдан лично. Но господинчик оказался хитер – увернулся несколько раз, а потом по своим каналам передал нам, что в случае его насильственной смерти некие документы будут переданы гласности…
Иван Александрович замолчал, глядя на гостя.
– Тут мне положено спросить, что за документы?
– Наверное.
– Что это за документы, Иван Александрович?
– Очень важные документы, Сережа. Для страны и партии важные. Очень.
– Подробнее не скажете?
Генерал улыбается, но улыбка кривоватая, вымученная.
– Много лет темные силы пытаются очернить светлый образ вождя мирового пролетариата, утверждая, что Владимир Ильич, организуя революцию 17-го года, действовал исключительно в интересах Германии и на германские деньги. Надеюсь, ты понимаешь, что все это – злобная клевета? Так, Сережа?
Сергей кивает.
– Сегодня эта тема далеко не так болезненна, как в те года, но… Зачем, чтобы накануне сороковой годовщины Революции всякая шушваль полоскала честное имя Владимира Ильича? Что ты на меня глядишь, как солдат на вошь? Да, такие документы были. И все, кому положено, об этом знали. Но это подделка. Грубая подделка!
– И он действительно мог их обнародовать?
– Да.
– И они до сих пор у него?
– Да. Мы много раз хотели с ним договориться – сначала чтобы достать мерзавца, а потом, когда страсти поутихли, хотели выкупить бумаги – появились у нас сторонники мирного решения вопроса. Но он избегает нас, как черт ладана. У этого господинчика нюх на неприятности, и подобраться к нему очень сложно. Другое дело – ты. Вот ты его можешь заинтересовать! Международный обозреватель, журналист, немножко склонный к фронде… Он всегда питал склонность к пишущей братии.
– Каковы мои полномочия?
– Достаточно широкие. Твоя задача – обезвредить бомбу, уговорами или силой… Тут решай сам. В стране перемены. Нам уже не все равно, что о нас пишут и думают, и никому не нужно, чтобы из шкафа доставали скелеты. Поговори с ним. Придумай какую-нибудь историю, но такую, чтобы он поверил.
– Например, что я пишу книгу о Временном правительстве и его роли в революции… Сойдет?
– Годится, – говорит генерал, закуривая. – Если решит проверять, мы легенду поддержим!
Он действительно выглядит добряком, если не обращать внимания на стальной проблеск во взгляде и на то, как он иногда в линию сжимает губы, отчего выражение лица меняется кардинально, буквально за доли секунды.
– Значит, так… Ты пишешь книгу. К юбилею революции и пишешь, – продолжает он. – Скажи, что отношение к участникам тех событий сейчас меняется, появился большой интерес читателей… Ну, это так, канва… Ты лучше придумаешь. Разберись, чем он дышит. Опасен ли? Как настроен к СССР? Насколько импульсивен? Это важно. Потому что, если он все-таки решит обнародовать бумаги, то головы полетят сверху донизу – в том числе и моя, и твоя. Сам знаешь, будут искать виновного и обязательно найдут.
– Если я решу, что он опасен? – спрашивает Сергей Александрович. – Что я должен делать?
– Хороший вопрос, – говорит генерал, улыбаясь одними губами. – Давай отложим его на потом. Для начала узнай о нем все, что можешь узнать. Тебе помогут в архиве, предоставят любые документы. Все, что есть.
– Спасибо, Иван Александрович.
– Потом скажешь. Придется подписать допуск – твоего для этих документов недостаточно. Ну и естественно, ты после задания забываешь о том, что читал и что видел. Понятно?
– Так точ… Понял, Иван Александрович!
– Ты отпуск оформил?
– Да, для всех я в отпуске.
– Ну и хорошо…
– Разрешите приступать?
– Погоди, – генерал встает и берет со стола папку. – Тут такое дело… В общем, привет тебе от родителей.
Он кладет перед Сергеем бумажную папку с завязками.
Тот смотрит на нее, но не прикасается, хотя сначала потянулся к завязкам рукой.
– Бери-бери… – подбадривает его Серов и закуривает новую папиросу. – Там несколько фотографий, последних. И записка для тебя. Скажу, было сложно все организовать, но… В общем, давай, читай, смотри… Выносить отсюда нельзя, сам знаешь.
Сергей медленно, словно нехотя, тянет за шнурок. Папка раскрывается.
Он рассматривает фотографии (мы не видим, что на них), потом читает записку.
Серов ждет, пока Сергей закончит читать, курит, сбрасывая пепел в массивную бронзовую пепельницу.
– Спасибо, – произносит Сергей и откашливается. – Они очень постарели, дядя Ваня.
– Я заметил, – хмурится Седов. – Ничего не поделаешь. Время.
– Они когда-нибудь вернутся?
– Пока они нужны партии там, где находятся. Но я не исключаю такой возможности. Ты же понимаешь, насколько ценно то, что они делают?
– Конечно.
– Ну вот и хорошо, – на этот раз улыбка генерала искренняя. – Есть у нас шахтерские династии, есть военные, а есть такие, как у тебя, Сережа. Им названия не придумали, но они есть. – Он замолкает на несколько секунд, а потом спрашивает:
– Когда приступишь?
– Немедленно, – Сергей встает.
– Отдохни. Завтра в девять за тобой заедет машина, привезет в архив. Помощника я выделил. Хороший парень. Я его еще студентом заприметил – наш человек! До мозга костей! Кто ты в действительности он не знает, легенда будет та же: ты – известный советский журналист, пишущий книгу об Октябре по заданию ЦК.
Генерал тоже встает, давая понять, что аудиенция закончена.
Архив КГБ СССР. Комната для чтения документов. Февраль 1956 года
В комнате нет окон, большой стол и два стула друг напротив друга. Ровный белый свет. На углу стола – несколько бумажных скоросшивателей. На полу – ящики с документами.
Сергей сидит напротив сравнительно молодого человека в форме капитана КГБ – худого, остролицего, темноволосого. У него тонкие пальцы пианиста – с бумагами он обращается ловко, профессионально, как и положено архивисту.
На столе пепельница с окурками, графин с водой, два стакана.
Капитан передает Сергею Александровичу документы и фотографии – одна за одной, поясняя на словах:
– Это фотографии семьи Терещенко, сделанные на похоронах отца, Ивана. Интересны тем, что здесь можно увидеть практически всех членов семьи. Михаил Терещенко рядом с матерью. Он еще студент, но уже официальный наследник.
– А кто это?
– Его кузен…
Капитан смущается из-за того, что употребил «старорежимное» слово, и быстро поправляется:
– Двоюродный брат – Федор Федорович Терещенко, в семье его звали Дориком. Они с Михаилом Ивановичем были в очень близких отношениях, дружны с детства. Это сестры и младший брат Терещенко. Это его дядя – Богдан Ханенко. Это еще один дядя – Александр…
– Большая семья…
– Очень.
– Вы давно ей занимаетесь?
– Второй месяц. Сразу после получения предписания.
– Документов много?
– Много. Но за неделю управимся.
– За неделю? – переспрашивает Сергей Александрович. – Неделя – это хорошо. Это почти мгновенно.
Он разглядывает фотографию с похорон. Фото старое, желтоватое, сделанное на картонке. Люди, выстроившиеся возле могилы. Голые деревья. Снег. На заднем плане здание огромной усадьбы.
Он переворачивает карточку.
На картоне синяя печать с вписанным от руки архивным номером и надпись сильно выцветшими чернилами, явно сделанная женской рукой наискосок от названия фотографической мастерской города Глухова:
«Похороны папеньки. Февраль 1903 года. Усадьба Фрязино».
Сергей снова переворачивает фото и всматривается в лица стоящих у могилы людей.
И изображение оживает в его руках.
1903 год. Февраль. Вольфино. Имение семьи Терещенко
Серый зимний день.
Небольшое кладбище. Богатые памятники. За кладбищем – усадьба, за нею парк. Голые деревья, десятки ворон на ветвях.
Закрытый гроб возле свежевырытой могилы – черные комья на белом снегу, машет кадилом священник.
Возле гроба две группы людей. В первой – богато одетые родственники покойного: зимние пальто с бобром, шубы, трости, кожаные перчатки. И вторая – победнее, похожая на фабричных и приказчиков. Платки, картузы, меховые треухи, полушубки собачьей шерсти. Бородачи в крестьянских зипунах.
Среди родственников выделяется высокая женщина со скорбным застывшим лицом. Рядом с ней – рослый юноша с открытым лбом, три девушки (явно дочери, если судить по внешнему сходству) разного возраста. Чуть позади вдовы стоят мужчины из семьи покойного – родные и двоюродные. Их тоже можно отличить по фамильным чертам.