bannerbannerbanner
1917, или Дни отчаяния

Ян Валетов
1917, или Дни отчаяния

Полная версия

– Мишель?

Он оглядывается.

– Моник?

Моник не одна, с ней высокий седой мужчина.

– Я рада тебя видеть, Мишель!

Француженка целует его в щеку. Маргарит смотрит на нее с удивлением и в некотором замешательстве.

– Знакомьтесь, это мой муж, Альбер.

– Весьма рад…

– Альбер, Мишель – тот самый безумный русский, которому я обязана самым крупным выигрышем в своей жизни!

Мужчины жмут друг другу руки.

– Это моя невеста, мадмуазель Маргарит Ноэ.

– Мадмуазель!

– Месье, мадам…

– Ты в Монте-Карло по делам, Мишель? Или приехал играть? – спрашивает Моник.

– Нет, мое главное дело сейчас находится рядом со мной.

– Если у вас нет дел, а для рулетки пока не настало время, так почему бы нам не пообедать вместе? – предлагает француженка. – Милая Маргарит, надеюсь, вы не возражаете? Я не собираюсь похищать у вас Мишеля, просто очень приятно встретить старого приятеля и познакомиться с вами.

Маргарит улыбается, но улыбка несколько натянута. Она чувствует, что между Мишелем и Моник что-то было, но не подает виду, что это ее заботит.

Ресторан казино

За столиком сидят Мишель с Маргарит и Моник с супругом.

– Тогда он снова делает ставку, – рассказывает Моник со смехом. – Крупье смотрит на него, как побитая собака, но игра объявлена, деваться некуда.

Мишель делает несколько глотков вина из бокала.

– Шарик прыгает, прыгает, прыгает… И когда он, наконец, останавливается, крупье уже мокрый как мышь и бледный как стена…

Судя по пустым тарелкам и бутылкам, обед заканчивается.

– Он смотрит на рулетку, видит, что Мишель снова выиграл, и буквально падает в обморок. Возле стола уже все – распорядители, охрана, старший крупье. Публика аплодирует и пьет дармовое шампанское, а сотрудники казино накрывают стол черной тканью и лица у них такие, словно кто-то только что умер!

– Я не любитель играть, – заявляет Альбер. – Но с удовольствием бы посмотрел, как вы обдираете этих шельмецов, месье Терещенко.

– А вы? – спрашивает Моник у Маргарит. – Вы, Маргарит, любите игру?

Маргарит уже освоилась и прекрасно скрывает свою настороженность за вежливой улыбкой.

– Я совершенно не азартна, Моник. Рулетка не возбуждает моего воображения, пока Мишель играет – я скучаю.

– Игра вас не развлекает?

– Нет. Мишель богат настолько, что не сможет проиграть все. Он и выигрывает потому, что не боится проснуться нищим. Просто ставит до того момента, пока не окажется в выигрыше. Риск – это тогда, когда ты играешь с судьбой: завтра ты или на щите, или со щитом. Или хозяин, или раб – тогда есть интерес. Если ты не можешь упасть, то нечего и волноваться.

– Ты преувеличиваешь! – улыбается Терещенко.

Видно, что он польщен, ему нравится внимание к его особе, ему приятна атмосфера скрытой ревности, которую создают две женщины, сидящие рядом с ним.

– Ну, так что, Мишель? – спрашивает Альбер. – Вы сегодня покажете свое мастерство? Мне кажется, в казино забыли о том, что кто-то может выиграть по-крупному!

Игровой зал. Теперь все четверо стоят у рулетки

Михаил и Альберт играют. К ним присоединяется Моник. Маргарит наблюдает за игрой со стороны, изображая интерес, но получается у нее плохо. Она устала. Все плавает в табачном дыму.

Она садится в стороне.

Михаил, Моник и ее муж продолжают играть, не обращая на Маргарит внимания.

В конце концов Маргарит встает и подходит к Терещенко.

– Мишель, я пойду в номер. Хочу спать.

Михаил не сразу ее слышит.

– Что, Марг?

– Я хочу уйти.

– Конечно же иди…

Он быстро, словно клюнув, целует ее в щеку.

– Я буду позже. Мне, кажется, начинает везти…

Он слегка пьян, раскраснелся. Бабочка на шее сидит кривовато. Глаза еще не стеклянные, но взгляд нерезок. Челка прилипла к влажному лбу.

Маргарит смотрит на него, собираясь еще что-то сказать, но передумывает.

– Мадам, – прощается она с Моник.

Та улыбается и кивает ей в ответ.

– Месье!

Еще одна улыбка от Альберта.

– Спокойной ночи, мадмуазель Ноэ!

Маргарит идет прочь от стола. Спина у нее совершенно ровная.

– Почему она уходит так рано? – спрашивает Альберт.

– Она устала, – поясняет Мишель. – Длинная дорога.

– Мне показалось, что она обижена, – говорит Моник, отпивая шампанское из бокала.

– Нет, что ты! – восклицает Терещенко. – Марг не тот человек, чтобы обижаться!

Маргарит выходит из зала, не оглянувшись. Слезы катятся у нее из глаз.

– Когда-нибудь, – говорит Моник так тихо, чтобы слышать ее мог только Мишель, – ты ее оставишь.

– Что за глупости ты говоришь?

– Это совершенно неизбежно, – Моник ужасающе серьезна. – Рано или поздно.

Терещенко закуривает, потом смотрит на Моник и снова спрашивает:

– Почему ты так думаешь?

– Есть слишком много вещей, Мишель, которые ты любишь больше, чем ее.

– Например?

– Например – себя.

Француженка смотрит прямо ему в глаза трезвым умным взглядом и добавляет.

– Например – игру. Например – женщин. Любовь, дорогой, это всегда немножечко жертва. Когда на жертву готов один из двоих – это не любовь. Впрочем, не печалься – все когда-нибудь заканчивается. И любовь, и везение. Ты собираешься делать ставку, мой азартный друг?

Ноябрь 1911 года. Казино Монте-Карло. Раннее утро

Стол рулетки накрыт черным сукном.

Управляющий подписывает чек. У него под глазами темные круги от бессонной ночи, кожа с землистым оттенком.

– Благодарим вас за игру, месье Терещенко. Надеемся, что вам у нас понравилось. После 10 утра вы можете обналичить чек там же, где и в прошлый раз.

За спиной Мишеля стоит Моник. Она одна, без мужа. В руках у нее большая пачка денег.

Терещенко забирает чек.

– Спасибо, месье. Обязательно навещу вас в следующий приезд.

Щека у управляющего слегка подергивается, но к лицу приклеена радушная улыбка.

– Будем счастливы принять вас вновь.

Михаил и Моник выходят на крыльцо.

Прохладное осеннее утро. Над морем едва-едва розовеет полоска рассвета.

– Ну? – спрашивает Моник.

Рот ее кривится в ухмылке.

– Что будем делать?

Номер гостиницы

Раскиданная одежда. На постели Мишель и Моник яростно занимаются любовью.

Когда все заканчивается, оба закуривают.

– Забавно, – говорит Моник. – Я уж думала, что никогда не буду делать глупости. Моему счастливому браку противопоказаны встречи с тобой, милый. Ты дурно на меня влияешь.

– Прекрасное окончание волшебной ночи.

Моник гасит сигарету в пепельнице и встает с кровати. Взгляд ее падает на софу, где лежит ридикюль с деньгами. Денег так много, что закрыть его не удалось.

– Конечно, волшебное, – в голосе Моник откровенная ирония. – Карета превратилась в тыкву, король-отец упал пьяным, Золушка сбежала, а принц по ошибке переспал с тетушкой-крестной. Единственное, что реально в этой истории – это деньги.

Мишель смотрит на нее, пока француженка одевается. У Моник все еще красивое тело, но это «все еще» теперь заметнее, чем во время прошлой встречи. Ей явно больше сорока.

– Вставай, герой-любовник. Мне пора возвращаться к своему гению от политики, а тебе – к твоей Золушке. Ночь кончилась, волшебство иссякло, добро пожаловать в реальную жизнь. Спасибо за все…

Она наклоняется и целует Михаила в губы.

– Прощай. Даст Бог – свидимся…

Утро. Номер в другом отеле, гораздо более роскошном, чем тот, в котором только что были Мишель и Моник.

Входит Мишель. В комнате светло, постель пуста и не расстелена. Видно, что в спальне не ночевали. Он снимает верхнюю одежду и ложится в рубашке и брюках поверх покрывала.

Смотрит на раскрытый шкаф. Вещи Марг исчезли.

– Прости, – говорит Терещенко в пустоту. – Я задержался. Очень везло.

Никто не отвечает. В тишине слышно, как тикают часы в гостиной.

Михаил закрывает глаза и едва заметно улыбается.

31 марта 1956 года. Монте-Карло. Прибрежное кафе

– Простите, Михаил Иванович, мне надо поменять пленку.

Терещенко постепенно приходит в себя, выныривая из прошлого. Пепельница перед ним полна окурков. Подошедший гарсон ее заменяет.

– Принесите-ка коньяку, – просит его Мишель на французском. – Только не в бокалах, несите сразу бутылку. Утро уже закончилось, не так ли, Сергей Александрович?

– Да как вам будет угодно, – отвечает Никифоров, склонившись над диктофоном. – Скажете – кончилось, так и будем считать.

– Поменяли?

– Почти.

– Значит, пока без протокола?

– Еще полминуты.

– Когда я в последний раз давал показания в России, таких игрушек и близко не было. Сидел писарь и скрипел пером. Часами. Страшная работа – сидишь, пишешь, а при тебе допрашивают, бьют, ломают кости, раздавливают гениталии. А ты все водишь пером, водишь, водишь…

– Ну, вот и все…

– Готовы? А вот и коньяк!

Гарсон наливает коньяк в бокалы.

– За что пьем? – спрашивает Никифоров.

– За знакомство. Включайте свою машинерию – я расскажу вам о том, как впервые встретился с вашим вождем. Это случилось как раз по дороге из Канн в Париж. Я ехал один. Мы с Маргарит не очень хорошо поговорили после той безумной ночи. Она осталась в отеле, а я направился в Париж, чтобы оттуда добраться до Москвы. Семья ждала меня в Феодосии, у нас был там большой дом. Думаю, маман не хотела ехать на Лазурный берег именно из-за Маргарит. Не хотела, чтобы я проводил с ней время. А здоровье моего младшего брата нуждалось в морском климате и Крым оказался именно тем, что нужно. Вот в поезде, идущем в Париж, я и познакомился с господином Ульяновым…

Ноябрь 1911 года. Поезд Канн – Париж. Ночь

Проводник заискивающе вежлив.

– Прошу прощения, господин Терещенко. Всего лишь час, и ваше купе будет готово…

 

– Конечно, – равнодушно отвечает Терещенко. – Я подожду. Все равно другого варианта нет…

– К моему глубокому сожалению, – выдыхает проводник. – Еще раз простите. Вот ваше купе на это время.

– Хорошо.

Купе второго класса – это не предел мечтаний, но когда прибываешь на вокзал за полторы минуты до отправления, сложно рассчитывать, что все сразу сложится, как ты хотел.

– Здравствуйте, господа и дамы.

Терещенко снимает пальто.

Кроме него, в купе едет мужчина средних лет, лысоватый, с усами и бородкой клинышком. В лице его есть что-то азиатское – то ли в прищуренных глазах, то ли в выступающих скулах. Одет неброско, по европейской моде. Рядом с ним дремлет женщина с симпатичными, но несколько тяжеловатыми чертами, волосы скручены в тяжелый узел на затылке.

Терещенко садится на свое место у окна. Горящий ночник позволяет ему читать. Он просматривает книгу, а его сосед по купе, которому тоже не спится, приглядывается к обложке.

– Кропоткин, – говорит он, наконец, по-русски слегка картавя. – «Великая французская революция». Достойное чтение! Я сначала не признал в вас земляка.

Михаил поднимает на него глаза.

– Так вы русский?

– А что? Незаметно?

– Пожалуй, нет. Когда мы здоровались, услышал небольшой акцент, но думал, что вы немец или австриец…

– Мы действительно долго прожили в Германии… – собеседник протягивает Михаилу руку для пожатия. – Ульянов, Владимир Ильич.

– Михаил Иванович Терещенко.

– Рад знакомству.

– Ваша супруга? – спрашивает Терещенко, указывая подбородком на спящую женщину. – Мы ей не помешаем?

– Ну что вы! Надежда Константиновна устала и, слава Богу, обладает здоровым сном праведного человека. – Ульянов улыбается. – Я представлю вас, как только она проснется. Простите, что отвлек вас от чтения разговором. Это ваша книга заставила меня побеспокоить попутчика. Ну и как? Вам нравится?

– Увлекательное чтение. Я с удовольствием читаю господина Кропоткина.

– Простите мне бестактный вопрос – вы анархист?

– Никоим образом!

– Значит, взгляды Петра Алексеевича вы не поддерживаете?

На этот раз улыбается Терещенко.

– Я, Владимир Ильич, не сторонник самоуправления и никак не считаю налоги средством ограбления. Скорее уж налоги можно назвать платой за цивилизованную жизнь… И я не понимаю, почему я плачу государству, а кто-то другой не платит потому, что не считает это справедливым. Возможно, что у бушменов или готтентотов и получится построить нечто основанное на общинной взаимопомощи, но в наших реалиях… За цивилизацию надо платить. Всем.

– Интересно, интересно… – Ульянов устраивается поудобнее и переплетает неожиданно худые пальцы рук перед собой. – Как я понимаю, вы с трудами князя знакомы. А как вы относитесь к его теории о гуманном дарвинизме? К его трудам о вредности государственного устройства, основанного на подавлении? Согласны ли вы с тезисом, что личность – душа революции?

– Вы – философ?

– Я, милостивый государь, всего лишь переводчик и публицист. И работы мои, в отличии от трудов Петра Алексеевича, вам были бы скучны. А вы? Можно я угадаю? Вы – буржуа?

– Не очень люблю это слово.

– Будь по-вашему… Слишком общее понятие. Негодное. Давайте конкретнее: вы не рантье – вы слишком энергичны для рантье. Не купец – встретить купца, читающего Кропоткина – это, знаете ли, больше, чем чудо… Вы – промышленник? Заводчик?

– Да.

– И, если судить по фигурам речи, образование университетское получили? Юрист?

– Снова угадали…

– Так мы с вами коллеги, Михаил Иванович. Я Казанский университет заканчивал по той же специальности. Но вернемся к князю Кропоткину… Уж больно вы меня заинтересовали. Вы же живете нынче в России?

– Имею счастье…

Ульянов хмыкает.

– Я, увы, такого счастья лишен. Обстоятельства, знаете ли… Вот вы, человек успешный и богатый, считаете ли Российскую Империю государством справедливым и правильно устроенным? Или же, как Петр Алексеевич, сравниваете с Римской империей и считаете необходимым сломать?

– Справедливым? Не считаю.

– А как реформировать собираетесь?

– Как в Европе… Разве плоха чем-то парламентская республика?

– В России? – переспрашивает Ульянов, улыбаясь.

– Конечно же, в России! – с неожиданным жаром говорит Терещенко. – А чем Россия хуже Франции?

– А царя, простите, куда денете?

– Царь может и остаться как символ России, как ее политическое знамя. Но самодержавие как политическая система себя изжила!

– Согласен, – серьезно говорит Ульянов, прищурясь. – Изжила. Значит, как во Франции? Монархия свергнута. Можно полюбопытствовать – как?

– Желательно мирным путем!

– Превосходно! Не могу себе представить, как у вас это получится, но положим… Свергли! И кто начинает править? Народ?

– А почему нет?

– Да я с вами не спорю, Михаил Иванович, я спрашиваю! Мой интерес чисто теоретический. Не каждый день приходится говорить об этом с людьми со стороны. Профессиональные революционеры давно уже ничего нового не высказывают, все больше спорят, кто самый главный да кто самый умный. Народ – понятие общее. Вот вы например, пошли бы править? Стали бы парламентарием? Министром?

– Пожалуй…

– Вот и отлично, – обрадовался Ульянов. – А что бы вы делали с теми, кто вашей властью недоволен? Ведь вы человек умный, понимаете, что таких было бы много? Могли бы, скажите, арестовать? Сослать?

– Если не будет другого выхода… Да.

– А особенно упрямых? Положим, они в вас бомбу кинули – могли бы повесить? Или расстрелять?

Терещенко молчит некоторое время, а потом уже более осторожно отвечает.

– Наверное, мог бы…

– Я не слышу уверенности в вашем ответе, Михаил Иванович. То есть – сослать противника вы точно могли бы, а вот повесить – так вряд ли. И что это значит? Это значит, что реформы ваши обречены на провал, а вы сами – на поражение. Нельзя ничего делать в белых перчатках. Вот вы книжку читаете о революции французской… Понимаете, что там произошло? Для того чтобы самые гуманные идеи и реформы стали действительностью, нужно было действовать решительно и жестко. Они убили сто тысяч – и проиграли. А надо было убить миллион или два. Революция – это не домашний доктор, это хирург, который должен отрезáть и шить, но сначала отрезáть. Народ можно привести к власти, но управлять им и страной должны те, кто умеет это делать. У кого есть не только идея, но и инструменты для ее воплощения. Вы не сможете управлять теми, кто вас не боится. Вас не будут слушать, ваши приказы не будут выполнять. Вас предадут при первой возможности и постараются занять ваше место. Все, как описал Петр Алексеевич в своем труде… Мараты, робеспьеры, дантоны… А потом приходит Наполеон.

– Мне кажется, Владимир Ильич, что вы не учитываете разницу между французами и русскими, – резонно замечает Терещенко.

– И что? – вздергивает бородку Ульянов. – Какой народ гуманнее? Русский? Так это только у графа Толстого в романах… Нет добрых народов, Михаил Иванович, и нет злых. Каждый представитель по отдельности может быть добр и отзывчив, но стоит людям собраться вместе… Вы, господа интеллигентного происхождения, всю жизнь, живя рядом с народом, не берете себе за труд присмотреться – а что собой представляет ваш сосед? Даете ему гривенник на водку и даже представить себе не можете, что именно у него в голове происходит. И нет тут никакой разницы между французами и русскими – и те и другие ненавидят вам подобных, так как видят в вас классового врага, кровопийцу, эксплуататора… Хоть гривенник ваш и пропьют с удовольствием.

– На страхе ничего хорошего не построишь, – возражает Михаил.

– А без страха не построишь ничего, – говорит Ульянов твердо и взмахивает рукой, словно дирижер перед оркестром. – Ни-че-го! Толстой народ не знал, революции не понял, не оценил, а вот Пушкин людей понимал в тонкости, потому и написал: «Не приведи Бог видеть русский бунт – бессмысленный и беспощадный. Те, кто замышляют у нас невозможные перевороты, или молоды и не знают нашего народа, или уж люди жестокосердные, коим чужая головушка полушка, да своя шейка – копейка». Вот так, Михаил Иванович… Если хотите построить новый справедливый мир, готовьтесь делать несправедливости! А иначе – не будет ничего. Разве что сгинете зазря…

– Значит, реформы без крови вы не представляете?

– Уж простите меня великодушно, Михаил Иванович, – не представляю. Любое общество стремится к стабильности, а задача революционера – эту стабильность сломать. Революция – это излом, это рождение нового! Не бывает рождения без боли! Естественно, общество будет сопротивляться! И вот тогда понадобятся люди жесткие, способные на поступки! Не юродствующие толстовцы – интеллигентные хлюпики с дрожащими руками, а настоящие революционеры, крови не боящиеся, готовые пролить ее за идею…

– Пролить свою кровь или все-таки чужую? – спрашивает Терещенко.

– И свою, – серьезно говорит Ульянов, – и чужую. Но лучше – чужую, и много. Я слышу в ваших интонациях иронию, Михаил Иванович, а она неуместна. Я сам из интеллигентной семьи и знаю, что выходцы из нашего сословия ни на что не способны – кроме как постоянно ныть, сомневаться, проявлять нерешительность и мягкотелость, мучиться совестью – вот тут конкурентов нет. Но для решительных действий интеллигент непригоден. Или ему надо перестать быть самим собой, что, как сами понимаете, задача сложная! Интеллигенция – вовсе не соль земли! Это гумус, удобрение, на котором взойдет новое племя.

– Вы себе отводите роль удобрения?

– Я отвожу себе роль сеятеля, – улыбается Ульянов.

Но улыбка у него недобрая. Он прищурился и стал совсем похож на калмыка, и скулами, и глазами, и оскалом.

– Постойте-ка, – говорит Терещенко. – Я, кажется, вспомнил, почему ваше лицо показалось мне знакомым. Вы – Ульянов. Брат того самого Ульянова, что был повешен за цареубийство. Вы тоже революционер.

– Ну, я же представился, – отвечает Владимир Ильич. – Да, я тот самый Ульянов. Только нынче не революционер, а эмигрант, живущий на чужбине. Въезд в Россию мне закрыт, товарищи по борьбе либо сосланы, либо мучаются на каторгах, либо, как и я, кочуют по Европе, пишут статьи в политические издания и перебиваются переводами, чтобы существовать. И стоит нам начать хоть какую-то деятельность, как нас тут же гонят вон из страны. Но наше время еще наступит, Михаил Иванович. Мы обязательно проведем в жизнь те реформы, о которых вы так страстно мечтаете. Мы изменим Россию. Только для этого нужна будет социалистическая революция, а не крестьянская – крестьянскую мы в 1905-м проиграли напрочь из-за соглашателей, болтунов и предателей. Нам нужна рабочая пролетарская революция под руководством настоящих социал-демократов, нам нужна гражданская война, которая легко наберет ход, потому что люди, как мы с вами уже выяснили, вовсе не добры и не гуманны. И в пламени гражданской войны родится общество, свободное от самодержавия и крепостничества, от жандармских держиморд и фабричного рабства. Вы ведь этого хотите?

– Полноте, Володенька! – раздается в купе женский, чуть дребезжащий голос. – Что ты пугаешь молодого человека? Говоришь так, будто бы все уже случилось!

Терещенко видит блестящие, чуть навыкате, глаза Надежды Константиновны, внимательно его разглядывающие. Она не спит и, вполне возможно, все это время прислушивалась к беседе. Взгляд у нее настороженный, недоверчивый, напряженный, хотя она изо всех сил пытается это скрыть.

– Это Михаил Иванович, Наденька, – представляет попутчика Ульянов. – Поклонник трудов князя Кропоткина. Мы с ним коротаем время за беседой о русской политике и французской революции.

– Надеюсь, Михаил Иванович, что вы не сочтете Владимира Ильича грубым, он вовсе не такой.

– Нет, что вы… – любезно отвечает Терещенко. – Мне очень любопытно. Ваш муж – прекрасный собеседник! Скажите-ка, Владимир Ильич, – обращается он к Ульянову, – а почему вы говорите только о крестьянской или пролетарской революции? Ведь в России вполне может случиться гуманная буржуазная революция… Если у руля преобразований станут высокообразованные люди, люди с либеральными взглядами, с определенным моральным кодексом… Все предпосылки для этого есть!

– Буржуазная революция? – переспрашивает Ульянов и смеется, отчего у него подрагивают плечи. – Михаил Иванович, вы в самом деле верите в то, что либералы на что-то способны? Что образованность как-то связана с моралью? Неужели вы полагаете, что людей можно поменять либеральными идеями? Научить огромную человеческую массу, которой вы хотите дать власть и избирательное право, не воровать, не пьянствовать, не лгать – одними уговорами? Ваша цель абсолютно недостижима без кнута и пряника, причем в большей степени именно без кнута! У человека нет мотива изменяться или прислушиваться к чужому мнению, пока он не боится неотвратимого наказания. Раньше этим неотвратимым наказанием ведал Бог, теперь будем ведать мы.

 

– Вместо Бога?

– Богу не будет места в новом мире, – усмехается Владимир Ильич. – С ним слишком много сложностей. Впрочем, Михаил Иванович, мы с вами заговорились и мешаем Надежде Константиновне спать. Да и я уже, честно говоря, начинаю клевать носом…

– Я выйду покурить, – говорит Терещенко, поднимаясь со своего дивана. – Благодарю вас за беседу. Рад знакомству.

Терещенко стоит в слабоосвещенном коридоре у окна и курит.

В купе темно: и Ульянов, и его супруга – просто две темные тени.

Михаил возвращается на свое место, садится и закрывает глаза.

Поезд гудит – раз, другой…

Это уже не паровозный гудок, это корабельная сирена.

Январь 1912 года. Феодосийская бухта

Солнечный зимний день. Невероятно синее, спокойное зимнее море.

В бухту медленно входит огромная паровая яхта с американским флагом на мачте.

Падают в воду якоря. На корме развевается американский флаг.

Михаил Терещенко отрывает от лица бинокль.

– Минимум футов триста, – говорит он с восхищением. – А может, и больше! Ты посмотри, какая красавица!

Пелагея тоже рассматривает стоящее на рейде судно через цейсовскую оптику.

– Хороша, – подтверждает сестра. – Интересно, чья она?

Молодые люди стоят на Набережной.

– Узнаем, – решительно говорит Михаил. – Давай-ка прогуляемся до порта и спросим в конторе.

– Они еще не подали документы, – возражает Пелагея, которой явно лень немедленно идти в порт. – И вообще… Чего это ты метушишься? Раз пришла, то никуда не убежит. Нам еще неделю здесь торчать, налюбуешься!

– Я ее хочу! – заявляет Терещенко.

– Что?

– Я хочу эту яхту!

– Зачем тебе эта «Мавритания»? – ехидно спрашивает Пелагея. – Будешь возить пассажиров через Атлантику?

– Я буду возить себя! – заявляет Михаил. – И тебя, если не будешь надо мной подшучивать! Ты что? Не видишь, как она прекрасна! Мы же созданы друг для друга!

– Ты с ума сошел!

– Ну, уж нет! Я совершенно здоров! Просто я ее хочу! Давай, не ленись! Узнаем, кто ее счастливый обладатель!

– Ты ненормальный, – усмехается Пелагея, шагая вслед за братом. – Матушка в жизни не даст тебе потратить столько денег!

– А я ее уговорю!

– Ее невозможно уговорить!

– Всех возможно уговорить, сестрица! Всех! У каждого есть струнки, на которых можно сыграть… Мне нужна эта яхта. Представляешь, как она будет смотреться напротив набережной Круазетт, вся в огнях… Дорик со своим корытцем с ума сойдет от зависти! Давай-ка быстрее, ленивая барышня! Я сгораю от нетерпения!

– Мишель, они только спустили шлюпку! Куда ты бежишь?

Портовая контора

Чиновник через пенсне читает поданные бумаги и аккуратно переносит прочтенное в журнал прибытий.

– Владелец – Мортон Ф. Плант, порт приписки – Нью-Лондон, водоизмещение – 1823 тонны, 310 футов длиною… Машины мощностью 3500 лошадиных сил.

Податель бумаг сидит в кресле перед чиновником. Худощавый, аскетичный, с прямой спиной. Волосы аккуратно причесаны, капитанская фуражка на коленях.

Чиновник поднимает на капитана глаза.

– Она что? Самая большая в мире, господин Бертон?

– Вторая по величине, – отвечает капитан.

Причал порта

Капитан Бертон собирается садиться в шлюпку, но его останавливает оклик:

– Господин капитан!

Бертон поворачивается в сторону говорившего.

– Слушаю вас…

– Простите, капитан… – говорит Терещенко, сзади которого маячит Пелагея. – Могу ли я передать свою карточку вашему хозяину и попросить о встрече?

Михаил протягивает Бертону визитку.

– Попросить можете, – сухо отвечает моряк. – Но гарантировать вам встречу я не могу.

– И не нужно. Просто передайте мистеру Планту, что с ним ищет личной встречи друг человека, которого он, несомненно, хорошо знает…

– Могу ли я полюбопытствовать, кто ваш друг?

– Мистер Ротшильд-младший.

Пелагея смотрит на капитана с откровенным интересом, можно сказать, хищно смотрит – как кошка на неосторожную мышь.

– Я передам, – отвечает капитан все так же холодно и спрыгивает в шлюпку.

Он бросает взгляд на Пелагею и тут же смущенно его отводит.

Матросы берутся за весла.

– Я тоже хочу эту яхту, – говорит Пелагея, усмехаясь. – Так что, дорогой братик, у тебя есть союзник…

Январь 1912 года. Феодосийская усадьба Терещенко. Гостиная

В комнате Елизавета Михайловна, Пелагея, Лизавета, супруги Ханенко – Богдан и Варвара – дядя и тетя Михаила и Пелагеи, младший брат Николай – в общем, собралась вся семья. Чувствуется, что разговор напряженный и всем присутствующим не слишком приятен.

– Большей глупости я в жизни не слышала, – говорит Елизавета Михайловна с раздражением. – На это – ни копейки!

Михаил тоже зол. Он то и дело поправляет челку, которая валится на лоб, и краснеет лицом.

– Объясни – почему?

– Потому, что это дорогая и бессмысленная покупка.

– Она не бессмысленна! Это престиж нашей семьи в Канне! Ты бы видела, какую яхту купил себе Дорик!

– И видеть не хочу!

– Это не простая яхта, мама! Это принадлежность к клубу самых обеспеченных семей Америки и Европы! Это мудрое вложение денег, в конце концов!

– Ты называешь это транжирство мудрым вложением денег?

Елизавета Михайловна слегка поднимает левую бровь, что должно означать крайнюю степень иронии, и вопрошающе смотрит на Богдана Ивановича.

– Вынужден согласиться в этом вопросе с Мишелем, Лиза, – говорит Ханенко. – Как финансист он совершенно прав! Такого рода суда только дорожают со временем, если, конечно, следить за их сохранностью.

– Это чудесный корабль, мама! – с жаром произносит Терещенко. – Он может стать для нас домом. Вот скажи, разве тебе не утомительно каждый год по нескольку раз трястись с Николенькой в поездах? Разве не лучше было бы проделывать этот путь на яхте – в комфорте, роскоши и тишине? И для Николеньки лечение начиналось бы прямо на палубе «Иоланды» – морской воздух для него целителен!

Елизавета Михайловна смотрит на младшего сына – Николая, на Малика, как она его ласкательно называет, сидящего на кушетке. Глядит она на него совсем не так, как на остальных своих детей, а с настоящей нежностью. Этот восемнадцатилетний юноша в университетском мундире бледен и субтилен, в противоположность цветущему Михаилу и энергичным сестрам, и притом очень похож на свою родительницу.

– При чем тут лечение? – вступает он в разговор. – Мне просто нравится ходить на яхтах, куда больше, чем дышать угольной пылью в поезде!

– В следующий раз поедем пароходом, – заявляет сыну Елизавета Михайловна. – Да что там! На деньги, что твой брат собирается заплатить за «Иоланду», все ваши дети и внуки могут до конца жизни плавать в каютах первого класса!

– Мама! Неужели за свою работу на благо семейного дела я не заслужил права самостоятельно принимать решения?

– Во-первых, Михаил, – строго чеканит Елизавета Михайловна, – решения по поводу семейных дел принимаешь не ты и не я, а директор-распорядитель, назначенный твоим дедом – Богдан Иванович. Что-то я не помню в завещании деда Николы и слова о твоей самостоятельности в данном вопросе!

– Но моя доля от прибылей…

– Твоя доля от прибылей – тоже достояние семьи, Мишель, – перебивает его мать. – У каждого из нас есть доля в семейном деле, но продать ее или обменять на что-то никто из нас без ведома и согласия остальных не может. А уж просто выбросить деньги на ветер!!! Никто тебе такого разрешения не даст! Скажи ему, Богдан!

Ханенко разводит руками.

– Ты кругом права, Лизавета. Хотя отрицать того, что для нашего дела Миша сделал немало, я бы не стал и, признаю, именно его заботами наши капиталы приросли.

– Послушай, Миша, – мягко говорит Варвара Ханенко.

Это интересная женщина лет 45–50 с приятным открытым лицом, красиво посаженной головой, ухоженная и спокойная, с неожиданно крупными, почти крестьянскими руками.

– Я понимаю твое намерение – корабль действительно красив, но ты даже не знаешь, какую цену выставит тебе хозяин. Надеюсь, что для тебя не секрет, что цена будет достойной? Может быть 200 тысяч, а может, и больше… На это золото можно построить еще завод. Или купить не одну сотню прекрасных картин для нашего музея…

– Тетушка! Дорогая! У нас и так 2/3 всех денег идет на благотворительность! – восклицает Михаил. – Вы хотите отдать все? Я ведь говорю не о своей прихоти!

Пелагея смотрит на брата, едва заметно улыбаясь, – в этот момент он буквально пламенный трибун, выступающий перед Сенатом и народом Рима.

– Я говорю, что для нашей семьи это может стать связующим! Мы могли бы больше времени проводить вместе – не все же каждому сидеть в своей норе?! Уже этим летом можно побывать на греческих островах! Или отправиться на Майорку! Да куда угодно – хоть в Америку! Это не яхта, а настоящий фрегат! На ней даже рекорды скорости устанавливали!

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37 
Рейтинг@Mail.ru