bannerbannerbanner
1917, или Дни отчаяния

Ян Валетов
1917, или Дни отчаяния

Полная версия

Глава четвертая
Накануне

Конец лета 1912 года. Средиземное море неподалеку от Канн. Ночь

Удар об воду силен, Мишель выпускает из рук круг и начинает барахтаться. Волна от борта «Иоланды» отбрасывает его в сторону, и он снова судорожно хватается за круг.

Гладкий огромный бок яхты пролетает в нескольких метрах от него, далеко вверху светятся иллюминаторы.

– Марго! – кричит он, выхаркивая соленую морскую воду. – Марг!

Он уже за кормой «Иоланды». Терещенко с ужасом глядит на уходящее судно. Ему кажется, что на корме какое-то движение. Раздается звон корабельной рынды, а потом вой сирены!

Мишель еще видит, как за кормой вскипает бурун от включенных на реверс винтов, но судно водоизмещением почти в 2000 тонн не остановить быстро.

– Маргарит! – кричит Терещенко еще раз, и изо всех сил вытягивает шею, пытаясь различить хоть что— то на фоне темной воды.

Никого.

Он бьет ногами, чтобы плыть прочь от кильватерной струи, и продолжает звать Марго. Ответа нет. Над морем стоит мертвая ночная тишина. Позади Мишеля вспыхивают прожектора, но они далеко и свет их бесполезно шарит по черной глади.

Снова ревет сирена. Раз, другой, третий…

На борту «Иоланды» организованная суета. Поднятые по тревоге матросы спускают на талях шлюпку. Отдает приказы на норвежском Бертон. На корме ослепительным бело-голубым светом рвет ночь прожектор. Всматриваются во тьму наблюдатели. Но лучи света не могут ничего нащупать!

Скользит вниз шлюпка с сидящими в ней спасателями. В последний миг в нее прыгает капитан. Шлюпка падает брюхом на воду. Матросы берутся за весла.

С расстояния невозможно рассмотреть, что делается на «Иоланде», и саму «Иоланду» видно лишь благодаря сигнальным лампам на корме.

Терещенко выскакивает из воды по пояс, опираясь на круг.

Только темнота. Он видит лишь несколько футов пустого пространства, напоминающего расплавленную смолу.

– Марго!

Мишель уже не кричит, а хрипло каркает.

И тут Марг выныривает рядом с ним – мокрые волосы закрывают лицо, между прилипшими прядями сверкает ужасом глаз.

Она цепляется за Мишеля и тот от неожиданности ослабляет хватку, и они оба погружаются в воду. Марго тащит Терещенко вниз, в глубину, он старается вынырнуть и ему это удается только потому, что он намертво вцепился в веревку на спасательном круге. Девушка повисает на нем почти без чувств, ее бьет дрожь – и от выпитого, и от пережитого ужаса.

Михаила тоже трясет. Он прижимает Марго к себе, словно стараясь согреть и защитить одновременно.

– Ты сошла с ума… – выдавливает из себя Терещенко. – Что ты делаешь? Зачем?

– Ты мог не прыгать за мной, – шепчет Марго. – И было бы лучше…

– Кому было бы лучше, глупенькая? Кому? Я не хочу потерять тебя. Я не могу даже подумать об этом!

– Я не хочу, чтобы ты делал выбор между своей семьей и мной…

– Не думай об этом, Марго. Я найду решение.

Терещенко заглядывает в лицо Маргарит, силясь разглядеть в глазах девушки отклик на его слова. Но глаза Маргарит закрыты, щеки мокры от слез.

– Ты говоришь это потому, что не веришь в то, что нас найдут…

– Бертон нас найдет. Слышишь? Они уже ищут нас.

Над морем несется резкая трель свистка. В небо взлетает огненный шнур и расцветает куполом осветительной ракеты. Потом слышен звук выстрела.

– Мы здесь, – кричит Терещенко. – Мы здесь!

Но расстояние между ними и шлюпкой очень велико. Голос теряется, не долетев до Бертона, который стоит на носу лодки и управляет прожектором. Рядом с ним боцман ожесточенно дует в свисток каждые несколько секунд.

Еще одна ракета заливает светом все вокруг.

Марго утыкается Терещенко в плечо.

– Не бойся, они уже рядом.

– Я не боюсь. Я люблю тебя, Мишель. Я так тебя люблю, – шепчет она.

– Хочу от тебя ребенка… – говорит он шепотом, хотя никто не может их услышать. – Ребенка… Слышишь?

На них падает луч прожектора.

– Вот они! – говорит Бертон по-норвежски.

Матросы налегают на весла.

Марг и Терещенко поднимают из воды.

Капитан набрасывает на девушку китель, прикрывая ее наготу.

Мишель по-прежнему держится за круг, а боцман пытается забрать его у Терещенко, то из этого ничего не выходит – у Михаила мертвая хватка. Наконец-то общими усилиями удается разогнуть руку и разжать ему пальцы.

– Он сумасшедший! Зачем он прыгал? – говорит Бертон на норвежском боцману. – Будь волна на фут выше, и мы бы никогда их не нашли. Ни его, ни ее…

Терещенко начинает хохотать. Сначала тихо, а потом все сильнее и сильнее.

– Что случилось, сэр? – спрашивает Бертон на английском. – Вы в порядке?

– Я не умею плавать, – говорит Терещенко, продолжая смеяться. Слезы текут у него из глаз. – Вы не поверите, Бертон, но я не умею плавать. Я совсем не умею плавать!

Февраль 1956 года. Москва. Архив КГБ СССР.

Комната для чтения документов

– Кто бы мог подумать?! Такие чувства! – говорит Никифоров, откладывая в сторону очередной лист, и непонятно, считает он так всерьез или иронизирует. – Особенно странно читать об этом эпизоде, зная, сколько посторонних связей у него было… Десять? Двадцать? Или сто двадцать?

– Если это вопрос, то я могу посчитать, – отвечает капитан. – Но мне кажется, что количество здесь не играет значения. История отношений Терещенко с первой женой, конечно, кажется странной, но, насколько я могу судить, их до определенного момента связывали достаточно искренние чувства. Они много времени проводили раздельно, и Маргарит не могла не догадываться о том, что Михаил Иванович не ведет жизнь монаха.

– А она сама?

– Вы о ее личной жизни?

– Да.

– Не могу сказать ничего. Я не занимался этим вопросом.

– Молодая интересная женщина… Ладно, давай замнем. Какая папка следующая?

В дверь стучат.

Входит сотрудник, внося металлический поднос с чаем и пачкой сигарет.

– Эта… – капитан протягивает Никифорову еще одну папку.

На обложке выведена дата – 1912–1913 годы.

Петербург. Октябрь 1912 года. Квартира литератора Алексея Ремизова

Вечер. В комнатах накурено. Жарко. Открытые форточки от духоты не спасают. Но все присутствующие, кажется, этого не замечают.

В гостиной идет жаркий спор.

– Господа! Дамы! Тише! – говорит высокий худощавый мужчина с совершенно лысой макушкой и пышными усами. – О приоритетах издательства мы уже договорились – мы будем самым рискованным проектом начала века! Мы привлечем к себе внимание российской интеллектуальной элиты, самых передовых мыслителей, бунтарей, настоящих литературных революционеров! Никакой классики! Никакого гнилого морализаторства! Только авангард! Только декаданс! Только реальная жизнь!

– Бугаев, – говорит негромко Блок, развалившийся на диване. – Ты гений! Какое отношение декаданс и авангард имеют к реальной жизни? В одну телегу впрячь не можно…

Он слегка пьян, но пока только слегка. Хотя стакан с коньяком, который он держит в руках, явно намекает на то, что трезвым он останется ненадолго.

Все смеются.

– Оставь, Саша! – отмахивается пышноусый, тоже улыбаясь. – Это фигура речи!

– Ну почему? – возражает хозяин квартиры, литератор Алексей Ремизов, обращаясь к выступающему. – Почему же фигура речи, Андрей? Все передовое в современной литературе так или иначе отражает реальную жизнь!

 
– Блесткая аудитория, блеском ты зло отуманена!
Скрыт от тебя, недостойная, будущего горизонт!
Тусклые Ваши Сиятельства! Во времена Северянина
Следует знать, что за Пушкиным были и Блок, и Бальмонт!
 

Декламирует Блок со своим каменным выражением лица.

– Это, по-твоему, отражает реальную жизнь? Во времена Северянина? Я и Константин Дмитриевич – идем только после него? «Я – гений Игорь Северянин!», – интонация у Блока вовсе не дружелюбная. Он делает большой глоток из стакана и снова обращается к собеседнику. – Искусство, дорогой мой Бугаев, вовсе не отображает реальный мир. Оно его искажает. Или украшает, или уродует, что, в общем-то, одно и то же… Но никогда не показывает его беспристрастно, потому что человек – существо хитрое, злое и скрытное. Даже то, что ты пишешь под псевдонимом Белый, доказывает мою правоту. Почему для читателей ты не обычный Бугаев, а Андрей Белый? Почему Саша Гликберг не Гликберг, а Саша Черный?

– Ну, с Гликбергом, – резонно замечает Ремизов, – более-менее понятно…

– Ах, оставь… Просто мы все стараемся показаться лучше, чем есть на самом деле, и наши псевдонимы – самое малое, в чем мы готовы обмануть читателя. Поэтому, друг мой Белый, перестаньте вводить публику в заблуждение! Реальность! Зачем людям читать о реальности? Она и так вокруг них – двадцать четыре часа в сутки! Задача нашего издательства – дарить людям мечту! Кому надо – сны, кому надо – жаркие революционные споры, кому надо, – правда же, Пелагеюшка? – любовное томление в стихах…

Терещенко курит в форточку, со вниманием наблюдая за спором. Неподалеку от него Пелагея – сидит за столом и пытается вести протокол собрания, выписывая на бумаге крючки стенографических знаков. Рядом с ней сестра Елизавета. Обе одеты строго, волосы забраны.

– Давайте не будем спорить, – говорит сидящий в кресле круглолицый человек в пенсне. – Этот спор ни о чем. Пелагея Ивановна, что мы внесли в план?

– Минуточку, Разумник Васильевич, – отзывается Пелагея, заглядывая в записи. – Собрания сочинений Ремизова, Гиппиус, Брюсова, Пяста, роман Андрея Белого…

Она поднимает глаза от списка и улыбается тому сквозь дым. Белый отвечает такой же улыбкой.

– Есть договоренности с Бальмонтом, – продолжает она.

– И со мной, – перебивает ее Блок, поднимая стакан.

– И с вами, Саша, – подтверждает Пелагея. – И с Вячеславом Ивановым…

– Господа, – вмешивается Терещенко, гася сигарету в полной окурков пепельнице. – Дамы! Послушайте! У нас грандиозные планы и все шансы стать самым известным издательством России. Я не сомневаюсь, что мы соберем самых лучших, самых модных, самых просвещенных. Думаю, что издательство даже может приносить немалый доход и мне с сестрами, и вам… Завтра мы подпишем бумагу о его создании, но…

 

Он делает паузу.

– Пока у нас нет даже имени… А что такое издательство без имени? Его и нет вовсе! Нам нужно название звучное, запоминающееся, красивое и… необычное!

– «Златоуст»! – говорит Блок.

– Это ваше предложение? – спрашивает Елизавета, тоже принявшаяся записывать за говорящими.

– Нет, Лизонька! – лицо Блока неподвижно из-за болезни, поэтому он всегда кажется дьявольски серьезным. – Я о твоем брате. Как только речь зашла о доходе, так он сразу и заинтересован, и красноречив. Меркантильные люди вы, фабриканты! Но он прав! Нам нужно действительно красивое название. Лучшее!

– «Златоструй»! – предлагает Пелагея.

– Что за «Златоструй»? – возмущается Блок. – Пелагея Ивановна! Что за пошлость, ради Бога!

– «Феникс»? – предлагает Ремизов.

– Звучит неплохо, – соглашается Блок, – но вызывает неприятные ассоциации. Я бы предложил мифическую птицу Рух, но, боюсь, не поймут.

– Если уж речь пошла о птице, господа литераторы, – говорит Терещенко, – то как вам вариант «Сирин»?

– Звучит красиво – «Сирин», – Ремизов словно пробует слово на вкус.

– И символично, – подтверждает Блок.

– И запоминается, – улыбается Пелагея. – Ну, господа литераторы, мне записывать?

Октябрь 1912 года. Петербург

Та же комната, но в ней уже не так накурено и в окна попадает неяркий осенний свет солнца. На столе накрыт легкий фуршет, стоят бутылки с шампанским, бокалы.

Чьи-то руки вешают на стенку красивый сертификат в рамке, на котором можно прочитать разборчиво написанное название: «Iздатѣльство “Сiринъ”».

– Поздравляю!

– Поздравляю!

Хлопают вылетающие из бутылок с шампанским пробки.

К Терещенко подходит Белый, рядом с ним мужчина со значительным лицом, с ухоженной, аккуратно подстриженной бородой. Он явно старше и Белого, и Терещенко, но выглядит молодо за счет своего сложения и общей ухоженности.

– Миша, позволь тебе представить – Александр Иванович Гучков, мой старый друг. А это, Александр Иванович, мой друг – промышленник и меценат Михаил Иванович Терещенко.

– Наслышан о вас, – говорит Гучков, пожимая руку Мишелю. Его большой палец ложится между второй и третьей косточкой-казанком кисти Терещенко и слегка нажимает на впадинку. – Внимательно слежу за вашей деятельностью, Михаил Иванович, и восхищен как вашей энергичностью, так и разнообразием ваших интересов!

– Польщен, что нашли для нас время, – Мишель делает легкий поклон в сторону Гучкова. – Интересоваться искусством и литературой среди государственных забот, Александр Иванович, это достойное занятие. Андрей мне тоже много рассказывал о вас, я знаю, что вы любите поэзию, но отдаете предпочтение прозе.

– Вы правы… А я слышал, что у вас большие планы! Это так?

– О да… – смеется Терещенко. – Я надеюсь показать, что издательское дело в России может быть не менее выгодно, чем производство сахара.

– Возможно, так оно и есть…

– Возможно. Но пока… Поверьте на слово, Александр Иванович. Дело обстоит иначе – пока это совершенно некоммерческий проект.

– Инвестиции в духовность, – отвечает Гучков серьезно, – одни из самых выгодных в долгосрочной перспективе. Не буду говорить, что они мостят человеку дорогу в рай, но гарантируют прижизненное уважение – это точно. Андрей уверил меня, что вы готовы предоставить трибуну писателям любых убеждений?

– Совершенно любых. Лишь бы было талантливо написано.

– Цензоров не боитесь?

– Не боюсь. Не то сейчас время.

– Время для цензоров всегда то, Михаил Иванович, – улыбается Гучков. – Это литература может быть не востребована, а вот запрещать приходится всегда. Я вам говорю как член Государственной думы. Но меня радует ваш оптимизм. Кстати, позвольте спросить… Почему вы до сих пор чураетесь политики? При ваших деньгах, вашей энергичности, ваших заграничных связях вы могли бы быть чрезвычайно полезны державе.

– Я, честно говоря, Александр Иванович, плохо представляю себя в роли государственного деятеля…

– А в роли издателя модернистской литературы?

– Тоже пока с трудом…

– Вопрос привычки, не так ли?

– Возможно, – вежливо отвечает Терещенко. – До сего времени я был чиновником по особым поручениям при дирекции Императорских театров. Причем без содержания, что меня вполне оправдывает!

Оба смеются.

– А что если… – предлагает Гучков, – вы для начала возглавите какой-нибудь комитет или подкомитет?.. А там можно подумать и о том, чтобы избраться в Думу. Отечество нуждается в энергичных людях, Михаил Иванович. Вы чувствуете в воздухе запах перемен?

Терещенко кивает.

– Новое неминуемо приближается, – говорит Гучков негромко, склоняясь к плечу собеседника. – Каждый, кто прошел акколаду, в трудные дни должен подставить свое плечо стране… По доброй воле и без принуждения… Не так ли, Михаил Иванович?

– Да будет так, – откликается Терещенко вполголоса.

Москва. Тверская. Весна 1913 года

– Саша! Вертинский!

Человек в длинном щегольском пальто останавливается и, обернувшись, кричит:

– Миша!

– Как же я рад тебя видеть!

Вокруг шеи Вертинского – белоснежный шарф настоящего кашемира, в руках – трость и белые же лайковые перчатки, в глазу монокль. Кожа бледна.

– Ты прямо как со сцены! Рассказывай, как тут у тебя дела!

– Ты какими судьбами здесь, Мишель?

– Я теперь в военно-промышленном комитете, Саша…

– Государственный деятель! – констатирует Вертинский. – А я, брат, у Мозжухина теперь снимаюсь! Это тебе не в Думе штаны протирать!

– У самого Мозжухина! – искренне восхищается Терещенко. – Слушай, холодно же, давай зайдем куда-нибудь, я тебя больше года не видел!

– В чайную? – предлагает Вертинский.

– Только не в чайную! – Терещенко, протестуя, поднимает руки. – Давай в приличное место! Заодно и пообедаем вместе?

– В приличное место? – морщится Вертинский. – В Москве?

– Ты этот столичный снобизм брось! – смеется Терещенко. – Ты теперь и сам москвич! Поедем в «Прагу»? Тут рядом…

Москва. Весна 1913 года. Ресторан «Прага»

Вертинский подходит к столику и садится, взяв в руки меню.

– Так, все… Руки я уже помыл, можно приступать…

На одной ноздре у него видны следы белой пудры.

– И давно, Саша? – спрашивает Терещенко.

– Что?

– Нюхаешь давно?

– А… Ты об этом? Пару лет как… А что, заметно?

– Есть такое.

– Сейчас все нюхают, – сообщает Вертинский спокойно. – Кто морфином балуется, кто героином, но я это не люблю. Меня от морфия в сон клонит, а от героина все чешется потом. Люблю кокаин!

– Он тебе помогает?

– Он делает меня свободным, – улыбается Вертинский, заложив ногу на ногу.

Весь он такой щеголь-барин – добрый, красивый, вальяжный.

– С ним я пою, с ним я танцую…

– А без? Помню, в Киеве ты употреблял…

– Так в Киеве я так не танцевал, – смеется Вертинский. – Слушай, Миша, не волнуйся. У меня все в порядке! Приходи сегодня вечером в Летний театр – сам убедишься! Ты же «Танго» не видел?

– Только слышал! От Блока, между прочим!

– И он меня хвалил?

– Был в восторге!

Вертинский расплывается в довольной кошачьей улыбке.

– И ты приходи! Повосторгаться! Лучший номер Москвы! Народ толпами валит, чтобы посмотреть! Представляешь, Станиславский меня не взял! Я для него недостаточно талантлив! Я слишком легковесен для МХАТа! Для того чтобы сниматься с самим Мозжухиным, я не легковесен, а тут… В общем, пусть теперь ходит на меня смотреть!

Глаза у Вертинского становятся блестящими, зрачок во всю радужку.

– Ты не волнуйся, Миша! – говорит он, нагибаясь через стол поближе к Терещенко. – Я контролирую процесс. Это не болезнь, и зависимости у меня нет. Я в любой момент могу начать честно пить водку. Это все временно… временно…временно…

Он наливает воду в стакан и подносит его к губам, но тут руки начинают дрожать, вода расплескивается и Вертинский быстро ставит стакан на стол.

– Сейчас… Сейчас это пройдет. Ты сегодня приедешь, Миша?

– Конечно, приеду…

– Ты только не забудь, – просит Вертинский жалобно. – Это самый лучший номер в Москве. Это мое «Танго»…

Терещенко смотрит на Вертинского с сожалением.

– Что с тобой? – спрашивает он. – Ты сам на себя не похож.

– Я похож!

Он снова берет в руки стакан, и рука почти не трясется.

– Просто была тяжелая ночь.

– Будь осторожен. Я прошу тебя, Саша.

– Я осторожен, – отвечает Вертинский, пряча глаза. – Не волнуйся ради Бога, Миша…

Антверпен. Бельгия. Лето 1913 года

Ресторан отеля. Терещенко завтракает.

Подходит мэтр и что-то говорит вполголоса. Потом передает Михаилу визитную карточку. Терещенко читает и кивает головой.

Напротив спустя несколько секунд садится невысокий человек невыразительной наружности, вероятно, ждавший только приглашения.

– Добрый день, господин Терещенко, – говорит он по-французски. – Благодарю вас за гостеприимство.

– Хотите кофе, господин Якобс?

– Не откажусь.

Терещенко делает знак рукой. Метрдотель, внимательно наблюдавший за гостем, кивает.

– Итак? – спрашивает Терещенко.

– Мне сказали, что вы ищете что-то необычное…

– Возможно.

– Насколько необычное?

Терещенко пожимает плечами.

– Не понимаю.

Перед гостем ставят чашку кофе, небольшой кувшинчик со сливками, тарелочку с бельгийским печеньем, сахарницу с серебряной крышечкой.

– Благодарю, – говорит Якобс и робко, как девушка, улыбается мэтру, потом снова переводит взгляд на собеседника. – Кого вы хотите удивить, господин Терещенко? Мать? Жену? Невесту? Делового партнера? Человека, в услугах которого вы нуждаетесь?

– Любимую женщину.

– Это подарок к дате?

– Это подарок к рождению ребенка.

– Простите меня за бестактность, господин Терещенко, но я должен спросить у вас, чтобы не выглядеть глупым – насколько сильно вы любите эту женщину?

– Боюсь, что это не имеет денежного эквивалента, – отвечает Михаил с некоторым раздражением.

– Все на свете имеет денежный эквивалент, – говорит Якобс вежливо, но очень твердо. – Особенно когда человек хочет купить что-то действительно необычное у ювелиров в Антверпене. Что ж, месье Терещенко, я полагаю, что вы обратились по адресу. Я готов предложить вам действительно уникальную вещь.

Якобс становится невероятно серьезен. Улыбка исчезает. Брови сходятся к переносице.

Он достает из кармана небольшой мешочек черного бархата и кладет его на стол. Потом достает из кармана кусок белой замши и расстилает перед собой. Еще одно движение – и на замшу ложится огромный синий алмаз. Он не огранен, но все равно его красота и размеры поражают.

– Что это? – спрашивает Терещенко, который несколько ошарашен.

– Это? Лучший подарок из всех возможных. Воистину королевский. Сто пятьдесят карат. Скажу по секрету, он добыт в Голконде и привезен сюда не совсем легально. Надеюсь, вас это не смущает? У каждого камня есть своя история, и как человек, семья которого торгует алмазами последние 300 лет, я знаю, что большинство этих историй очень неприглядные. В случае чего я вас пойму…

– Меня это не смущает.

– Превосходно. Тогда внимательно посмотрите на этот алмаз. Не думаю, что кто-нибудь и где-нибудь предложит вам нечто подобное. Потому что ничего подобного в мире нет.

– И вы не побоялись принести его сюда? Просто так? В кармане?

– Я в этом городе никого не боюсь, господин Терещенко. Я мог бы обронить этот мешочек по дороге и мне бы с извинениями принесли его спустя полчаса. Видите ли, бизнес с алмазами дает в Антверпене определенные привилегии. Понимаете, о чем я?

– Пожалуй…

– Тем лучше. Продолжим знакомство? – Терещенко кивает, и тогда Якобс берет алмаз в руки и начинает поворачивать так, чтобы лучи солнца попадали вовнутрь кристалла. – Этот камень – двойник алмаза «Хоуп». Вам знакомо это имя?

– Нет.

– «Хоуп» был одним из глаз бога Рамы, вернее, его статуи в храме, в Коллуре. Потом его выковыряли из глазницы Рамы воры, и некий француз по имени Тавернье привез его в Европу. Камень купил Кольбер и подарил королю Людовику XVI – так что, говоря о королевском подарке, я не преувеличивал. До этого он был огранен моим прапрадедом в форме груши и стал весить 110 карат – и в таком виде попал на орден Золотого руна. После казни короля он сменил множество хозяев, переезжал из страны в страну, побывал в руках у Пьера Картье, снова был перепродан… А вот его двойник – второй глаз Рамы – никогда и нигде не появлялся. Хотя на самом деле Тавернье выкупил у воров оба камня. Выкупил, привез в Европу, но никогда и никому не говорил о том, что у «Хоупа» есть двойник – безымянный и такой же красивый. Этот алмаз сейчас перед вами, господин Терещенко. Вы – первый посторонний человек за последние сто двадцать лет, который его видит. Я бы никогда не предложил его на продажу, реликвия, как-никак, но, увы, не так часто попадаются люди, готовые уплатить за вещь ее настоящую цену. Я как торговец просто не могу упустить такой случай…

 

– Сколько он может стоить? – спрашивает Терещенко хрипловато и откашливается. Видно, что он поражен, но старается это не показать.

– Это стоит, – говорит Якобс, делая акцент на «стоит», – пятьсот тысяч франков.

– Сто тысяч долларов?!

– Всего сто тысяч долларов, – отвечает на восклицание Якобс. – Что такое деньги в сравнении с алмазами? Ничто. Деньги – это всего лишь деньги, а алмазы – вечны! После огранки он будет прекрасен и вы сможете дать ему имя. Например, имя вашей возлюбленной. Или вашего ребенка. Будьте уверены, оно останется в веках…

– У него уже есть имя, – Мишель достает чековую книжку и вечное перо.

– И какое, разрешите полюбопытствовать?

– Имя нашей семьи. Терещенко.

– Оригинально, – отмечает Якобс, наблюдая, как Михаил выписывает чек. – Но трудно для произношения и запоминания европейцем.

– Придется научиться, – говорит Терещенко, протягивая чек гостю.

Осень 1913 года. Петербург

Заседание Всероссийского военно-промышленного комитета.

Председатель представляет присутствующим Михаила Терещенко.

– Господа, позвольте представить вам моего заместителя, промышленника, председателя Киевского военно-промышленного комитета господина Михаила Ивановича Терещенко…

Терещенко слегка склоняет голову в знак приветствия.

– Садитесь, Михаил Иванович, – предлагает председатель, и Мишель садится по правую руку от него. – Господа, сообщаю также, что Михаил Иванович взял на себя заботу о российском Красном Кресте…

Ночь с 31 декабря 1913 года на 1 января 1914 года.

Отель «Де Пари», Монако

Разодетая толпа в зале ресторана. Люди в карнавальных костюмах. Серпантин, конфетти, горящие бенгальские огни. Десятки гостей на балконах.

На палубе пришвартованной напротив набережной яхты «Иоланда» Мишель и Маргарит. Они пьяны и веселы. Играет музыка. Взлетают в воздух шутихи.

– Десять! – кричит распорядитель на берегу и толпа повторяет за ним: Десять!

– Девять!

– Девять! – вторит толпа.

Ветерок доносит эту перекличку до палубы яхты.

Борт яхты «Иоланда». Новогодняя ночь

Маргарит стоит рядом с Терещенко, опираясь на леера. Она закутана в соболью шубу – мороза, конечно же, нет, но с моря веет прохладой. В руках у обоих бокалы с шампанским.

– Два!

– Два!

– Один!

– С Новым годом! – говорит Терещенко и целует Марг.

С берега, со специальных платформ на море в воздух взлетают фейерверки, расцветая в небе яркими цветами. Ночь становится днем. В этом свете видно, сколько людей собралось на набережной, чтобы полюбоваться зрелищем и встретить Новый год.

– Я и не надеялась, что ты приедешь, – отвечает Марг после поцелуя. – Я так ждала тебя на Рождество!

– Я не мог вырваться из Петербурга до Рождества, – объясняет Мишель. – Сейчас у меня так много работы! И Дума отнимает время, которое я бы мог потратить с большим толком. Я действительно не мог приехать на Рождество, да и мама была бы чрезвычайно огорчена моим отъездом. Но я прощен? Я успел?

– Конечно же, прощен, – смеется Маргарит, хотя при упоминании о Елизавете Михайловне по ее лицу пробежала тень. – Я так редко тебя вижу, что не хочу терять драгоценные минуты на ссоры. Ты здесь, рядом. Мы на борту «Иоланды». Бертон за штурвалом, в кают-компании накрыт роскошный стол…

– А в нашей каюте расстелена постель… – говорит Терещенко ей на ухо. – О чем, кстати, ты забыла упомнить…

– Давай поздравим Бертона! – вспоминает о капитане Маргарит.

– Бертон! Бертон!

Сверху появляется голова капитана.

– Слушаю вас, месье и мадмуазель!

– С Новым Годом, месье Бертон! – кричит ему Марг, – Пусть этот год будет для вас счастливым!

– Благодарю вас, мадмуазель Марг! – отзывается капитан. – И вам обоим всего лучшего! Я был бы очень благодарен, если бы вы отошли от ограждения. Вода сейчас вовсе не августовская, и мне становится неспокойно…

– Я так по тебе соскучился, Марг… – говорит Терещенко на ухо Маргарит – Если бы ты знала, как я по тебе соскучился… Только о тебе и думал…

Борт яхты «Иоланда». Новогодняя ночь. Каюта Терещенко

На широкой кровати спит Маргарит. Терещенко лежит рядом с ней и курит, глядя в потолок. Вот он давит сигарету в пепельнице и тихо поднимается с постели. Накрывает обнаженное плечо Марг одеялом и, взяв одежду в охапку, осторожно выходит из каюты.

Михаил перед зеркалом завязывает бабочку, надевает смокинг и поднимается на верхнюю палубу. Бертон по-прежнему там. На берегу веселится толпа, слышен звонкий женский смех.

– Готовьте моторный катер, – приказывает Терещенко. – Я иду на берег.

Бертон не задает вопросов, молча исчезает в полумраке.

Катер, негромко постукивая мотором, идет к берегу. На носу его стоит Терещенко.

Не дождавшись, пока катер пришвартуется, Мишель спрыгивает на причал.

– Ждите здесь. Буду через пару часов.

Казино «Монте-Карло», новогодняя ночь

Терещенко в ликующей толпе. Он поднимается по ступенькам казино и входит в здание. Висит пластами табачный дым. Столы, столы, столы… Фишки, карты, вращающийся круг рулетки…

Мишель садится за стол, покупает фишки.

Он поднимает глаза и видит сидящую напротив него Моник.

– Я была уверена, что ты придешь… – говорит она.

– Разве я мог не прийти? – спрашивает Терещенко и улыбается. – В такую дивную ночь? По пять тысяч франков для начала, – говорит он крупье. – На 17 и 23.

31 марта 1956 года. Монте-Карло. Прибрежное кафе

– Забавно, правда? – спрашивает Терещенко.

На столе рядом с ним полупустой бокал с коньяком. В пепельнице дымится сигарета.

– Я никогда не представлял себе жизнь без игры… В самые тяжелые для меня годы я находил возможность приехать в казино и испытать фортуну.

– И никогда не проигрывали? – спрашивает Никифоров.

– Никогда. Я всегда оставался в плюсе. Знаете, для большинства игроков есть универсальное правило – нужно вовремя остановиться. Я не умел тормозить, меня несло, за игровым столом я сходил с ума и был готов делать любые глупости, но мне баснословно везло. Я вообще крайне везучий человек. Не стану утверждать, что Бог меня любит, но он явно ко мне неравнодушен. Война вынесла меня к вершинам, революция, которую я так желал и приветствовал, не съела, а лишь изжевала – да выплюнула. Разве это не везение?

Он невесело посмеивается.

– Лишенный всего состояния, выброшенный умирать подальше от родины, я за пару лет стал одним из уважаемых банкиров Европы, заплатил по чужим счетам и снова поднялся вверх. Разве это не поцелуй удачи? Я жил на полной скорости, Сергей Александрович. Я за свои годы сделал и пережил столько, что на десять жизней хватит! Да – я игрок, да – я любитель женщин! И пил я часто не зная меры, и играл рискованно… Но никто и никогда не расскажет вам, что я сдался на милость судьбе! Четырнадцатый год был очень тяжелым для меня. Я до сих пор вспоминаю его с дрожью…

1914 год. Украина. Имение «Вольфино». Весна

Управляющий встречает Мишеля на пороге родительской усадьбы.

Украина. Бахмут, соляные копи

Катится по дороге коляска – в ней Терещенко и другой управляющий.

Терещенко инспектирует соляные шахты.

Едет вниз клеть.

Михаил с сотрудниками в большом форменном картузе и плаще проходит по огромной соляной пещере.

Украина. Имение Федора Терещенко «Червоное»

Михаил и Федор Федорович обнимаются у мастерских. Дорик перемазан в саже и масле. Терещенко смеется. Брат ведет его по своим владениям – по кузнице, по механическому и сборочному цехам, по пылающей жаром литейке, по моторной мастерской…

Вечер.

Братья сидят в той самой гостиной у камина с бокалами коньяка в руках. Федор Федорович рассказывает что-то кузену, оживленно жестикулируя. На стенах гостиной – фотографии самолетов и детей Дорика. На специальной полке модель «Ильи Муромца» – самого большого самолета в мире на тот момент, построенного на деньги Терещенко. Множество самых разных фото, но нигде нет изображения жены.

– Думаю, что самая удачная модель у меня, – говорит Федор Федорович, смакуя выпивку. – Это дешевле, чем покупать «фарманы». Мне достаточно двигателя, а планер, шасси и все рулевое мы сделаем прямо здесь, в Червоном. Ты сам видел, с моим оборудованием и людьми – это раз плюнуть! Армия выиграет вполовину!

– Я впечатлен, – Терещенко качает головой. – И сколько машин ты можешь делать за месяц?

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37 
Рейтинг@Mail.ru