bannerbannerbanner
Император

Георг Эберс
Император

Полная версия

VII

Прежде чем Титиан успел открыть рот для ответа, главная дверь осторожно, но широко отворилась и претор Луций Элий Вер, жена его Домиция Луцилла[53], юная Бальбилла и историограф Анней Флор вошли в комнату. Все четверо были в веселом возбуждении и желали тотчас же после первых приветствий дать императрице отчет о том, что они видели на Лохиаде; но Сабина сделала рукою отрицательный знак и прошептала:

– Нет, нет, подождите; я чувствую себя изнеможенной… долгое ожидание, а потом… Мой нюхательный флакон, Вер! Стакан воды с фруктовым соком, Девкиппа! Но только не такой сладкой, как обыкновенно!

Гречанка рабыня поспешила исполнить приказание. Поднося к носу изящный флакончик, вырезанный из оникса, императрица сказала:

– Не правда ли, Титиан, целая вечность прошла с тех пор, как мы с тобою беседуем о государственных делах? А вы ведь знаете, что я откровенна и не могу молчать, когда встречаю превратные понятия. В ваше отсутствие я принуждена была много говорить и слушать, Это может отнять силы даже у людей более крепких, чем я. Удивительно, что вы не находите меня в более жалком состоянии. В самом деле, что может быть изнурительнее для женщины, как защищаться с мужественной решительностью против мужчины. Дай мне воду, Девкиппа.

В то время как императрица, беспрерывно шевеля тонкими губами и как бы смакуя, маленькими глотками пила фруктовый сок, Вер приблизился к префекту и шепотом спросил его:

– Ты долго оставался наедине с Сабиной?

– Да, – ответил Титиан и при этом стиснул зубы так крепко и сжал кулак так сильно, что претор не мог не понять его, и тихо сказал:

– Ее нужно пожалеть; и в особенности теперь на нее находят часы…

– Какие часы? – спросила Сабина, отнимая стакан от своих губ.

– Такие, – быстро отвечал Вер, – в которые мне нет надобности заботиться о сенате и о государственных делах. Кому другому обязан я этим, как не тебе?

При этих словах он подошел к матроне и, подобно сыну, внимательному к своей уважаемой больной матери, с сердечной услужливостью принял от нее стакан, чтобы передать его гречанке. Императрица несколько раз благосклонно кивнула претору в знак благодарности и затем с оттенком веселости в голосе спросила:

– Ну, что же вы видели на Лохиаде?

– Чудеса! – проворно отвечала Бальбилла, всплеснув своими маленькими ручками. – Рой пчел, целый муравейник вторгся в старый дворец. Белые, коричневые и черные руки в таком множестве, что мы не могли и сосчитать их, заняты там деятельной работой, и из многих сотен людей ни один не мешает другому. Подобно тому, как предусмотрительная мудрость богов направляет звезды по их путям в часы «всемилостивой Ночи», так что ни одна из них никогда не остановит и не толкнет другой, всей этой толпой руководит один маленький человек…

– Я вынужден вступиться за архитектора Понтия, – прервал девушку претор, – он как-никак человек среднего роста.

– Итак, скажем, чтобы удовлетворить твое чувство справедливости, – продолжала Бальбилла, – итак, скажем: ими всеми руководит человеческое существо среднего роста со свитком папируса в правой руке и стилем – в левой. Нравится ли тебе теперь мой способ выражения?

– Он мне всегда нравится, – отвечал претор.

– Позволь же Бальбилле продолжать рассказ, – милостивым тоном приказала императрица.

– Мы видели хаос, – продолжала девушка, – но в этом беспорядочном смешении уже чувствуются условия для будущего стройного творения; да, их даже можно видеть воочию.

– И оступиться об них, – засмеялся претор. – Если б было темно, а работники были червями, мы бы передавили половину их, до того кишели ими каменные полы.

– Что же они делали?

– Все, – с живостью отвечала Бальбилла, – Одни полировали попорченные плиты; другие укладывали новые куски мозаики на места, откуда были похищены прежние; искусные художники расписывали гладкие гипсовые поверхности пестрыми фигурами. Каждая колонна, каждая статуя была окружена лесами, доходившими до потолка, и по ним всходили люди, напирая друг на друга, подобно матросам, взбирающимся на борт неприятельского судна во время какой-нибудь навмахии.

При живом воспоминании обо всем виденном щеки хорошенькой девушки раскраснелись, и во время своей речи она выразительно жестикулировала и встряхивала высокой кудрявой прической, которой была увенчана ее головка.

– Твое описание становится поэтичным, – прервала императрица свою наперсницу. – Не вдохновляет ли тебя муза еще и к стихотворству?

– Все девять пиэрид[54] представлены в Лохиадском дворце, – сказал претор. – Мы видели восемь; но у девятой, у помощницы астрономов и покровительницы изящных искусств, небесной Урании, было вместо головы… как бы ты думала что? Позволь мне просить тебя отгадать, божественная Сабина.

– Что же такое?

– Пук соломы!

– Ах! – вздохнула императрица. – Как ты думаешь, Флор, нет ли между твоими учеными и кропающими стихи собратьями кого-нибудь, похожего на эту Уранию?

– Во всяком случае, – возразил Флор, – мы предусмотрительнее богини, потому что содержание наших голов скрывается под твердой покрышкой черепа и более или менее густыми волосами. Урания же выставляет свою солому напоказ.

– Твои слова, – засмеялась Бальбилла, указывая на массу своих кудрей, – отзываются почти намеком, что мне в особенности необходимо скрывать то, что лежит под этими волосами.

– Но и лесбосский лебедь[55] был назван «лепокудрою», – возразил Флор.

– А ты – наша Сафо, – сказала жена претора Луцилла и с нежностью привлекла девушку к себе.

– Серьезно, не думаешь ли ты изобразить в стихах то, что видела сегодня? – спросила императрица.

Тут Бальбилла слегка потупилась, но бодро ответила:

– Это могло бы подстегнуть меня: все странное, что я встречаю, побуждает меня к стихам.

– Но последуй примеру грамматика Аполлония, – сказал Флор. – Ты Сафо нашего времени, и поэтому тебе следовало бы сочинять стихи не на аттическом, а на древнем эолийском диалекте.

Вер расхохотался… А императрица, которая никогда громко не смеялась, хихикнула коротко и резко. Бальбилла спросила с живостью:

– Неужели вы думаете, что мне не удалось бы это выполнить? С завтрашнего же дня я начну упражняться в эолийском наречии.

– Оставь это, – попросила Домиция Луцилла. – Самые простые твои песни всегда были самыми прекрасными.

– Пусть же не смеются надо мною, – своенравно отвечала Бальбилла. – Через несколько недель я буду в состоянии владеть эолийским диалектом, потому что я могу сделать все, что захочу, все, все…

– Что за упрямая головка скрывается под этими кудрями! – сказала императрица и милостиво погрозила ей пальцем.

– И какая восприимчивость! – воскликнул Флор. – Ее учитель грамматики и метрики говорил мне, что его лучшим учеником была женщина благородного происхождения, и притом поэтесса, Бальбилла.

Девушка покраснела от этой похвалы и радостно спросила:

– Льстишь ли ты, или же Гефестион[56] в самом деле сказал это?

– Увы! – вскричал претор. – Гефестион был и моим учителем, а следовательно, и я принадлежу к числу учеников мужского пола, посрамленных Бальбиллой. Но это для меня не новость, потому что александриец говорил и мне почти то же самое, что и Флору; и я не настолько кичусь своими стихами, чтобы не чувствовать справедливости его приговора.

– Вы подражаете различным образцам, – заметил Флор, – ты – Овидию, а она – Сафо; ты пишешь стихи по-латыни, а она по-гречески. Ты все еще по-прежнему возишь с собой любовные песни своего Овидия?

– Постоянно, – ответил Вер, – как Александр своего Гомера.

– И из благоговения к своему учителю, – прибавила императрица, обращаясь к Домиции Луцилле, – твой муж при содействии Венеры старается жить согласно его творениям.

Стройная и прекрасная римлянка отвечала только пожатием плеч на эти слова, имевшие далеко не дружественный смысл; но Вер, подняв соскользнувшее на пол шелковое одеяло Сабины и заботливо прикрывая им ее колени, сказал:

– Величайшее мое счастье состоит в том, что победоносная Венера удостаивает меня своим благоволением. Но мы еще не кончили нашего отчета. Наш лесбосский лебедь повстречал в Лохиадском дворце другую птицу: некоего художника-скульптора.

– С каких это пор ваятели причисляются к птицам? – спросила Сабина. – Самое большее, с чем их можно сравнить, это – с дятлами.

 

– Когда они работают над деревом, – заметил Вер, – но наш художник – помощник Папия и оформляет благородные материалы в высоком стиле. На сей раз, правда, он создает свою Уранию из составных частей весьма странного свойства.

– Вер, вероятно, потому называет нашего нового знакомого птицей, – прервала Бальбилла, – что, когда мы приблизились к загородке, за которой он работал, он насвистывал песенку так чисто, так весело и так громко, что она покрывала шум, производимый работниками, и звонко раздавалась по обширной пустой зале. Соловей не может свистать прекраснее. Мы остановились и слушали, пока веселый молодец, не подозревавший нашего присутствия, не замолчал. Услыхав голос архитектора, он крикнул через перегородку: «Теперь нужно приняться за голову Урании. Я уже вижу эту голову перед глазами и в три дюжины приемов покончил бы с нею, но Папий говорит, что у него есть голова на складе. Мне любопытно посмотреть на слащавое дюжинное лицо, которое он напялит на шею моему торсу. Достань мне хорошую модель для бюста Сафо, которую мне велено восстановить. У меня идеи так и роятся в голове. Я так возбужден, так взволнован! Из всего, за что я примусь, теперь выйдет что-нибудь стоящее!»

При последних словах Бальбилла старалась подражать низкому мужскому голосу и, увидев, что императрица улыбается, продолжала с одушевлением:

– Все это вырывалось так непосредственно из глубины сердца, готового разорваться от переполнявшей его веселой, необузданной жажды творчества, что мне сразу стало легко на душе, и все мы подошли к загородке и стали просить ваятеля показать нам работу.

– Что же вы нашли? – спросила Сабина.

– Он решительно запретил нам врываться за перегородку, – сказал претор, – но Бальбилла лестью выманила у него позволение. Долговязый малый действительно научился кое-чему. Складки одежды, прикрывающей фигуру музы, совершенно соответствуют натуре; они набросаны роскошно, энергично и притом отделаны с изумительной тонкостью. Урания плотно окутывает свое стройное тело плащом, точно защищает себя от ночной прохлады, пока созерцает звезды. Когда он покончит со своей музой, ему придется восстановить несколько изуродованных бюстов. Беренике он сегодня же приставит готовую голову, а для Сафо я предложил ему Бальбиллу в качестве натурщицы.

– Хорошая мысль, – сказала императрица. – Если бюст будет удачен, я возьму его с собою в Рим.

– Я охотно буду служить ему моделью, – вскричала девушка, – весельчак мне понравился.

– А Бальбилла – ему, – прибавила жена претора. – Он глазел на нее, как на чудо, а она обещала ему, если ты разрешишь, завтра на три часа предоставить свое лицо в его распоряжение.

– Он начинает с головы, – сказал Вер. – Однако что за счастливец этот художник! Ему она без всякого неудовольствия позволяет поворачивать свою голову, менять складки на пеплуме; а между тем, когда нам сегодня приходилось обходить целые болота гипса и лужи свежих красок, она едва приподнимала край своего платья, а мне, который так охотно пришел бы ей на помощь, она не позволила даже перенести ее через самые грязные места.

Бальбилла покраснела и сказала с раздражением:

– Серьезно, Вер, я не могу позволить, чтобы ты говорил обо мне в таком тоне. Знай же раз навсегда: ко всему нечистому я чувствую так мало расположения, что мне и без посторонней помощи будет легко обойти его.

– Ты слишком строга, – прервала императрица девушку, неприятно улыбаясь. – Не правда ли, Домиция Луцилла, ей следовало бы предоставить твоему мужу право ухаживать за нею?

– Если императрица считает это приличным и уместным, – быстро возразила Луцилла, выразительно пожав плечами.

Сабина поняла смысл ее слов и, снова принужденно зевнув, сказала небрежно:

– В наше время следует быть снисходительным к мужу, который выбрал себе в качестве самых надежных спутников любовные песни Овидия. Что там такое, Титиан?

Еще во время рассказа Бальбиллы о встрече с ваятелем Поллуксом постельничий подал префекту важное, не терпевшее отлагательства письмо. Сановник удалился с ним в глубь комнаты и только что дочитал его до конца, как императрица задала ему этот вопрос.

От острых глаз Сабины ничего не ускользало из происходившего вокруг нее; поэтому она заметила также, что наместник, сворачивая письмо, сделал беспокойное движение.

Письмо должно было заключать в себе важные известия.

– Безотлагательное письмо, – отвечал Титиан, – вызывает меня в префектуру. Я прощаюсь с тобою и надеюсь в скором времени сообщить тебе нечто приятное.

– Что заключается в этом письме?

– Важные известия из провинции, – отвечал Титиан.

– Можно узнать, какие?

– К сожалению, я должен отрицательно ответить на этот вопрос. Император повелел хранить это дело в совершенной тайне. Выполнение его требует величайшей поспешности, и поэтому я, к сожалению, принужден тотчас же оставить тебя.

Сабина с ледяной холодностью ответила на прощальный поклон префекта и велела провести себя во внутренние покои, чтобы переодеться к ужину.

Бальбилла последовала за нею, а Флор отправился в «Олимпийский стол» – превосходную поварню Ликорта, о которой гастрономы в Риме рассказывали ему чудеса.

Оставшись наедине с женою, Вер подошел к ней и ласково спросил:

– Можно мне проводить тебя до дому?

Домиция Луцилла бросилась на диван, обеими руками закрыла лицо и не отвечала ни слова.

– Можно?

Так как жена упорствовала в своем молчании, то он подошел к ней ближе, положил руку на изящные пальцы, которыми она прикрывала лицо, и сказал:

– Ты, кажется, сердишься на меня?

Легким движением она отстранила его руку и вскричала:

– Оставь меня!

– Да, к сожалению, я должен тебя оставить, – вздохнул Вер. – Дела призывают меня в город, и я буду…

– И ты будешь просить молодых александриек, с которыми ты вчера кутил целую ночь, показать тебе новых красавиц; это я знаю.

– Здесь действительно есть женщины, прелестные до невероятия, – с полной непринужденностью отвечал Вер, – белые, коричневые, бронзовые, черные – все они обворожительны в своем роде. Нельзя утомиться созерцанием их.

– А твоя жена? – спросила Луцилла, встав перед ним с серьезным выражением лица.

– Моя жена? Да, она прекраснейшая из всех женщин. Жена – это серьезный, почетный титул и не имеет ничего общего с радостями жизни! Как мог бы я произносить твое имя в одно время с именами тех малюток, которые помогают мне коротать часы досуга?

Домиция Луцилла привыкла уже к подобным словам, однако и на этот раз они огорчили ее. Но она скрыла свою печаль и, скрестив руки, сказала с решительностью и достоинством:

– Так разъезжай по жизненному пути с твоим Овидием и с твоими купидонами, но не пытайся повергать невинность под колеса твоей колесницы.

– Ты говоришь о Бальбилле? – спросил претор и громко рассмеялся. – Она умеет защищать себя сама, и у нее слишком много ума, чтобы позволить Эроту поймать ее. Сынку Венеры нечего делать у таких добрых приятелей, как мы с Бальбиллой.

– Могу я поверить тебе?

– Ручаюсь тебе в том, что я ничего от нее не желаю, кроме ласкового слова! – вскричал он и чистосердечно протянул жене руку.

Луцилла только слегка прикоснулась к ней кончиками пальцев и сказала:

– Отошли меня назад, в Рим. Я невыразимо тоскую по детям, в особенности по нашему мальчику.

– Нельзя, – серьезно возразил Вер. – Теперь нельзя, но через несколько недель, надеюсь, это будет возможно.

– Почему не раньше?

– Не спрашивай меня.

– Мать имеет право знать, почему ее разлучают с сыном, лежащим в колыбели.

– Эта колыбель стоит теперь в доме твоей матери, которая неусыпно заботится о наших малютках. Имей еще немного терпения, так как то, чего я домогаюсь для тебя, для себя самого и главным образом для нашего сына, так велико, так громадно и трудно достижимо, что из-за этого стоит перенести целые годы тоскливого ожидания.

Последние слова Вер проговорил тихо, но с достоинством, которое было ему свойственно только в решительные мгновения; а жена его, еще прежде чем он окончил свою речь, схватила обеими руками его правую руку и спросила тихим, испуганным голосом:

– Ты стремишься к багрянице?

Он утвердительно кивнул головой.

– Так поэтому-то… – пробормотала она.

– Что?

– Сабина и ты…

– Не только поэтому. Она жестка и резка по отношению к другим, но мне она еще с детских лет оказывала самое доброе расположение.

– Она ненавидит меня.

– Терпение, Луцилла, терпение! Настанет день, когда дочь Нигрина станет супругой цезаря, а бывшая императрица… Но я не скажу этого. Ты ведь знаешь, чем я обязан Сабине и что я искренно желаю долгой жизни императору.

– А усыновление?

– Тише! Он думает о нем, а его супруга желает этого.

– Скоро оно может состояться?

– Кто в настоящую минуту может знать, что император решит через час?.. Но, может быть, решение последует тридцатого декабря.

– В день твоего рождения?

– Он спрашивал меня об этом дне и, наверное, будет составлять мой гороскоп в ночь моего рождения.

– Значит, звезды решат нашу участь?

– Не одни звезды. Нужно еще, чтобы Адриан пожелал истолковать их в мою пользу.

– Чем я могу помочь тебе?

– Будь всегда сама собой при разговоре с императором.

– Благодарю тебя за эти слова и уже больше не прошу, чтобы ты разрешил мне уехать. Если бы быть женою Вера значило еще нечто другое, кроме почетного звания, я не искала бы нового сана – супруги цезаря.

– Я не поеду сегодня в город и останусь с тобой. Довольна ли ты?

– Да, да! – вскричала она и подняла руку, чтобы обвить ею шею мужа, но он отстранил ее и прошептал:

– Оставь это, пастушеская идиллия неуместна при охоте за багряницей.

VIII

Титиан велел своему вознице тотчас ехать на Лохиаду. Путь шел мимо его дома, расположенного на Брухейоне во дворе префектуры, и он приказал остановиться там, потому что письмо, спрятанное им в складках тоги, содержало в себе известие, которое через несколько часов могло поставить его в необходимость вернуться домой только на следующий день. Пройдя мимо всех чиновников, центурионов[57] и ликторов, ожидавших его возвращения, чтобы сделать доклад или принять распоряжение, он миновал прихожие и обширную приемную и направился к жене в гинекей[58], примыкавший к садам префектуры. Уже на пороге этого покоя он встретился со своей супругой, которая, услышав его приближавшиеся шаги, пошла ему навстречу.

– Я не обманулась, – вскричала матрона с искренней радостью. – Как хорошо, что ты на этот раз мог вырваться так рано. Я не ждала тебя раньше окончания ужина.

– Я приехал только для того, чтобы уехать снова, – отвечал Титиан, входя в комнату жены. – Вели подать мне кусок хлеба и кубок вина с водою. Впрочем, вон там стоит все то, что мне нужно, словно по заказу. Ты права, я на этот раз не так долго оставался у Сабины, как обыкновенно; но она постаралась в короткое время втиснуть так много едких слов, точно мы проговорили с ней с утра до вечера. Через пять минут я опять оставлю тебя, а когда вернусь – это известно только богам. Мне тяжело говорить это, но все наши усилия и заботы, и наша поспешность, и обдуманная работа бедного Понтия потрачены даром.

При последних словах префект бросился на кушетку, а жена подала ему прохладительный напиток, который он желал, и, проводя рукою по его поседевшим волосам, сказала:

– Бедный! Не решил ли Адриан все же поселиться в Цезареуме?

– Нет. Удались, Сира! Ты сейчас увидишь, Юлия, в чем дело. Прочти, пожалуйста, мне письмо императора еще раз. Вот оно.

Юлия, жена префекта, развернула тонкий папирус и начала читать:

«Адриан своему другу Титиану, наместнику Египта. Глубочайшая тайна! Адриан приветствует Титиана, как он в течение нескольких лет часто делал в начале противных деловых писем и только половиною своего сердца. Но завтра он надеется приветствовать своего любезного друга юности и мудрого наместника не только всей душой, но рукою и устами. Теперь я скажу следующее: я приеду завтра, пятнадцатого декабря, к вечеру, только с Антиноем, рабом Мастором и личным секретарем Флегоном[59] в Александрию. Мы высадимся в Малой гавани у Лохиады, и мой корабль можно будет узнать по большой серебряной звезде на носу. Если ночь наступит до моего прибытия, то три красных фонаря на вершине мачты сообщат тебе, какой друг приближается к тебе. Ученых и остроумных мужей, которых ты послал ко мне навстречу, чтобы задержать меня и выиграть больше времени для возобновления старого гнезда, – где мне желательно жить возле птиц Минервы, которых вы, надеюсь, еще не всех выгнали, – я отослал домой, чтобы Сабина и ее свита не чувствовали недостатка в развлечении и чтобы зря не мешать этим знаменитым мужам в их работе. Мне они не нужны. Однако если не ты послал их ко мне, то прошу у тебя извинения. Все же ошибиться в подобном случае было бы для меня несколько унизительно, ибо легче объяснить случившееся, чем предвидеть будущее. А может быть, и наоборот? Я вознагражу умных людей за бесполезное путешествие, когда в Музее буду вести с ними и с их товарищами диспут на эту тему. Грамматику, у которого ученость так и смотрит из каждого кончика волос и который сидит неподвижно больше, чем это полезно для его здоровья, быстрое движение, на которое он решился ради меня, продлит жизнь.

 

Мы приедем в простой одежде и будем спать на Лохиаде. Ты знаешь, что я не раз ночевал на твердой земле и, в случае необходимости, сплю на рогожке так же охотно, как на тюфяке. Моя подушка сопровождает меня. Это моя большая молосская собака, которую ты знаешь. Комнатка, где я могу без помехи делать заметки относительно наступающего года, конечно, найдется. Прошу тебя тщательно хранить мою тайну. Никто, ни мужчина, ни женщина, – прошу тебя со всею настоятельностью друга и императора, – не должен услыхать даже намека о моем прибытии. Пусть ни малейшие приготовления не выдадут, кого ты принимаешь. Своему любезному Титиану я не смею ничего приказывать, но еще раз прошу тебя принять к сердцу исполнение моего желания. Как я рад, что увижу тебя вновь, и какое удовольствие доставит мне суматоха, которую я надеюсь найти на Лохиаде. Художникам, которыми теперь, наверное, кишмя кишит старый дворец, ты представишь меня под именем архитектора Клавдия Венатора из Рима, приехавшего с целью помогать Понтию своими советами. Этого Понтия, который выполнил для Ирода Аттика[60] такие прекрасные постройки, я встречал в доме сего богатого софиста, и он, наверное, узнает меня. Поэтому сообщи ему о моих намерениях. Он человек серьезный, надежный, не болтун и не ветрогон, способный забыть даже самого себя. Итак, посвяти его в тайну, но только тогда, когда мой корабль будет уже виден. Желаю тебе благополучия».

– Ну, что скажешь ты на это? – спросил Титиан, принимая письмо из рук жены. – Не правда ли, это более чем досадно? Наша работа шла так превосходно.

– Но, – рассудительно и с умной улыбкой возразила Юлия, – может быть, вы все-таки не были бы готовы. При настоящем же положении вещей вы вовсе и не должны быть готовы, а между тем Адриан увидит доброе желание с вашей стороны. Я радуюсь этому письму: оно снимает тяжелую ответственность с твоих плеч, и без того уже слишком обремененных.

– Ты всегда видишь вещи в надлежащем свете! – вскричал префект. – Хорошо, что я заехал к тебе, потому что теперь я буду ждать императора с более легким сердцем. Дай мне спрятать письмо, и будь здорова. Расстаюсь с тобой на много часов, а со своим спокойствием на много дней.

Титиан протянул руку жене. Юлия удержала ее в своей и проговорила:

– Прежде чем ты уйдешь, я должна признаться тебе, что очень горжусь.

– Ты имеешь на это право.

– Ты ни одним словом не просил меня хранить тайну.

– Потому что ты уже выдержала все испытания. Но, конечно, ты женщина, и притом очень красивая.

– Старая бабушка с седеющими волосами!

– И все-таки еще статнее и привлекательнее тысячи молодых красавиц.

– Ты хочешь заставить меня на старости лет сменить гордость на тщеславие.

– Нет, нет! Но когда разговор наш коснулся этого, я взглянул на тебя испытующим взором и подумал о вздохах Сабины по поводу того, что у прекрасной Юлии плохой вид. Найдется ли на свете женщина твоих лет с такой осанкой, с таким гладким лицом, с таким чистым челом, с такими глубокими и добрыми глазами, с такими дивно изваянными руками…

– Замолчи же! – вскричала Юлия. – Ты заставляешь меня краснеть.

– Как же мне не радоваться, что моя жена, старая бабушка да к тому же римлянка, так легко краснеет? Ты не такова, как другие жены,

– Потому что ты не таков, как другие мужья.

– Ты мне льстишь! С тех пор как все дети уехали, мы как будто начинаем свою супружескую жизнь с самого начала.

– В доме не стало яблок раздора.

– Да, из-за самого дорогого чаще всего выходишь из себя. Но теперь, еще раз прощай!

Титиан поцеловал жену в лоб и поспешил к двери, но Юлия позвала его назад и сказала:

– Все-таки следовало бы сделать кое-что для императора. Я каждый день посылаю архитектору кушанья на Лохиаду. Сегодня будет послан запас втрое больше обыкновенного.

– Превосходно.

– До счастливого свидания!

– Если боги и император позволят.

Когда префект доехал до указанного места, он не увидел ни единого судна с серебряной звездой. Солнце зашло, но никакой корабль с тремя красными фонарями не показывался.

Начальник гавани, к которому зашел Титиан и которому он сообщил, что ожидает из Рима знаменитого архитектора для сотрудничества с Понтием при работах на Лохиаде, не изумился чести, оказываемой наместником приезжему художнику. Ведь весь город знал, с какой неслыханной поспешностью и с какими громадными издержками восстанавливается старый дворец Птолемеев для приема императора.

Во время ожидания Титиан вспомнил о молодом ваятеле Поллуксе, с которым он познакомился, и о его матери в приветливом домике привратника. По доброте душевной он тотчас же послал просить старуху Дориду, чтобы она в этот вечер не ложилась спать, потому что он, префект, приедет к ночи на Лохиаду,

– Скажи ей, но только от себя, а не от моего имени, – приказывал Титиан посланцу, – что, может быть, я зайду к ней. Пусть она хорошенько осветит свою комнатку и держит ее в порядке.

На Лохиаде еще никто не догадывался о чести, уготованной старому дворцу.

После того как Вер с женой и Бальбиллой оставили Поллукса и ваятель проработал еще час, он вышел из-за своей перегородки, расправил руки и крикнул архитектору Понтию, стоявшему на лесах:

– Я должен хорошенько отдохнуть или заняться чем-нибудь новым. И то и другое одинаково предохраняет меня от усталости. Бывает ли и с тобой то же самое?

– Точь-в-точь то же самое, – отозвался Понтий, продолжая давать распоряжения рабам-строителям, которым велено было укрепить новую коринфскую капитель вместо старой, сломанной.

– Не прерывай работы, – снова крикнул снизу Поллукс. – Прошу тебя только сказать моему хозяину Папию, когда он придет с торговцем древностями Габинием, что я нахожусь на круглой площадке, которую ты осматривал со мною вчера. Я ставлю новую голову на торс Береники. Мой ученик должен был давно покончить с приготовленными работами. Но этот сорванец, видно, родился на свет с двумя левыми руками, а так как он смотрит одним глазом, то все прямое кажется ему кривым и, по законам оптики, все кривое – прямым. Как бы то ни было, он косо вогнал в шею деревянный штифт, на котором должна держаться голова; и так как ни один историк не повествует, что у Береники голова когда-либо скривилась набок, как у старого растиральщика красок, сидящего там за лесами, то мне уже придется самому навести порядок. Надеюсь, что через полчаса мудрая царица не будет принадлежать к числу безголовых женщин.

– Где ты нашел эту новую голову? – спросу Понтий.

– В тайном архиве моих воспоминаний, – отвечал Поллукс. – А ты видел ее?

– Да.

– Нравится она тебе?

– Очень.

– В таком случае она достойна того, чтобы жить, – пропел скульптор и вышел из залы. При этом он левой рукой помахал архитектору, а правой засунул за ухо гвоздику, которую утром сорвал перед домом своей матери.

На площадке ученик выполнял свое дело лучше, чем мог ожидать его учитель, но Поллукс никоим образом не был доволен своими собственными распоряжениями. Его произведение, как многие другие бюсты, стоявшие на той же стороне платформы, должно было стоять задом к балкону смотрителя. Но он расстался с этим столь дорогим ему портретом матери Селены только для того, чтобы подруга его детских игр могла видеть его всякий раз, когда пожелает. К своему успокоению, он нашел, что бюсты держались на высоких постаментах только своей собственной тяжестью, ничем не прикрепленные, и поэтому он решил нарушить исторический порядок, в котором были расположены головы, и сделать перестановку таким образом, чтобы знаменитая Клеопатра обращена была к дому спиной, а вместо нее на него смотрела дорогая ему голова Береники.

Для немедленного выполнения этого плана он позвал несколько рабов и велел им помочь ему при перестановке. Работа эта не могла происходить без некоторого шума, и громкий разговор, предостерегающие крики, приказания, раздававшиеся теперь в этом в течение многих лет пустынном месте, привлекли внимание одной любопытной особы, которая появилась на балконе квартиры смотрителя уже вскоре после того, как ученик приступил к работе, но быстро отступила, увидав противного, сверху донизу испачканного гипсом мальчишку. Теперь она осталась на месте и следила за каждым движением руководившего рабами Поллукса, который, однако, все время обращен был к ней спиною.

Наконец голова, окутанная холстом для защиты от прикосновения рабов, была установлена на надлежащем месте. Переводя дух, художник повернулся к дому дворцового смотрителя лицом, и тотчас же раздался чистый, веселый женский голос:

– Верзила Поллукс! В самом деле это Поллукс! Как я рада!

При этих словах девушка громко всплеснула руками, и так как ваятель кивнул ей и вскричал: «Ты малютка Арсиноя! Вечные боги! Что вышло из этой крошки!» – она приподнялась на кончики пальцев, чтобы казаться выше, дружески кивнула ему и сказала смеясь:

– Я еще не совсем выросла; зато у тебя уж совсем почтенный вид с бородой и орлиным носом. Селена только сегодня сказала мне, что ты там орудуешь вместе с другими.

Глаза художника, точно зачарованные, были прикованы к девушке. Есть поэтические натуры, немедленно превращающие в рассказ (или быстро складывающуюся вереницу стихов) все необычное, что им случается увидеть или пережить. И Поллукс не мог взглянуть на прекрасную человеческую фигуру, чтоб тотчас же не привести ее в связь со своим искусством. «Галатея, несравненная Галатея![61] – подумал он, приковавшись взглядом к стану и лицу Арсинои. – Ну словно она за секунду перед тем вышла из моря… так свежа, весела, так дышит здоровьем вся ее фигура! И как мелкие завитки торчат вокруг лба, точно все еще плавают в воде. Вот она наклоняется, чтоб послать мне привет. Как округлено каждое движение! Словно дочь Нерея прижимается к волне, то вздымающейся горою, то спускающейся провалом. Формой головы и греческим очертанием лица она напоминает мать и Селену. Но старшая сестра похожа на Прометееву[62] статую, прежде чем в нее вдохнули душу, а Арсиноя – то же изваяние, но только после того, как небесный огонь разлился по его жилам».

53Домиция Луцилла – дочь Нигрина.
54Пиэриды – прозвище муз, данное им поэтами, потому что они одержали победу над своими соперницами, девятью дочерьми царя Пиэра, или потому, что они родились на Олимпе в Пиэрии.
55Прозвище Сафо, греческой поэтессы VI в. до н. э.
56Гефестион – грамматик II в., от которого до нас дошло весьма важное сочинение о метрике.
57Центурион – начальник центурии, войсковой части в 100 человек.
58Гинекей – женская половина греческого дома.
59Флегон – греческий историк из Тралл, не был секретарем Адриана, а его вольноотпущенником. Под его именем Адриан якобы выпустил свою биографию.
60Ирод Аттик – известный софист. Он обладал огромным состоянием и для увековечения своего имени тратил крупные суммы на постройки в Греции и в Италии. Он воздвиг храмы, театры (в том числе один на 6000 человек), стадионы, виллы, сооружения для водопроводов и множество статуй.
61Галатея (греч. миф.) – морская нимфа, дочь Нерея.
62Прометей (греч. миф.) – титан, вылепивший из глины человека и вдохнувший в него жизнь с помощью искры небесного огня, которую он похитил у Зевса.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35 
Рейтинг@Mail.ru