Мне нельзя было не есть. Нельзя было не спать. Нельзя было, чтобы тело, беспричинно уставая, попыталось сбросить балласт, как случалось в начале. Тогда нас обоих вырубало – ни с чего, на ровном месте. Затем Ариадну перестало, а я по-прежнему хлопался виском о раковину, если откладывал завтрак на обед, а сон на завтра, потому как, привыкнув к хронической усталости, ноющим мышцам, тупой боли в висках – иными словами, к нам – стал все чаще забывать об издержках.
– Это безответственно.
Я отодвинул пустую супницу и пообещал:
– В следующий раз поем по первому же напоминанию.
Ариадна сидела напротив и следила сразу за несколькими телевизорами, развешанными по стенам паба. Ее пальцы по неизвестной мне памяти крутили длинный пакетик с сахаром.
– Не поешь. Ты все оттягиваешь до последнего. Как он.
Это было равнодушное, а потому справедливое замечание. Временами мне хотелось, чтобы оно значило: я-же-говорила. Ведь она говорила. Но у меня всегда находились дела поважнее, чем слушать Ариадну с первого раза. Как и у Минотавра.
В телевизорах белоснежные стойла, увитые плющом, чередовались с хороводом девушек-камелий. Мощные крупы, лощеные шкуры в столбах заокеанской солнечной пыли преломлялись трепетом чахоточных тел. Ставки больше не принимались, и почти все телевизоры в «Улиссе» показывали финальные приготовления к конному забегу. Лишь пара разрозненных экранов разбавляла заводь полнокровного азарта беззвучным показом мод по романам Дюма.
– Я знаю участника под номером восемь, – сказала вдруг Ариадна.
Я поднял взгляд на колонну за ее спиной, обшитую красно-коричневыми панелями. Ариадна смотрела на точно такую же за мной.
– Аутсайдер вечера, – кивнул я. – У него недавно умерла жена.
Ариадна посмотрела на меня, чуть склонив голову, с паузой, похожей на вопрос, а потому я рассеянно добавил:
– Так у бара говорили.
Пакетик с сахаром соскользнул в узкую белую ладонь.
– В прошлый раз он тоже был восьмым.
– А?
Ариадна поглядела вглубь переполненного зала.
– В прошлый раз он только женился.
– Прошлый раз?..
Она не ответила. Я притянул тарелку с жареными баклажанами – сдувшийся ежемесячный бюджет не оставлял мне богатого гастрономического выбора. Я прекрасно понимал, что значил прошлый раз (мы жили через четыре дома, очевидный выбор места, чтобы сходить поужинать вдвоем), но все равно спросил:
– Вы бывали здесь?
Ариадна кивнула. Прошлое для нее ничего не значило, оно было лишь инструментом. И, в отличие от тела, действующим.
– Часто? – Я ткнул вилкой в баклажан.
– Он не любил публичные места.
– Да… что-то о таком слышал.
Ариадна по-прежнему сидела, слегка откинувшись, в три четверти бесстрастного лица, но северно-ледовитый океан в ее взгляде резко сместился мне за спину. Я как раз донес вилку до рта, когда над плечом раздался знакомый, вышибающий из любого, даже посмертного уединения голос:
– Как вы, дорогие? Все отлично? Уже пора нести десерт?
От неожиданности кусок встал поперек горла. Я закашлялся и выдернул из подставки салфетку.
Его звали Тедди, но, может, и Тимми, или даже Берти – от Бартоломея? – неважно: он работал в «Улиссе» второй год и был во всем идеален. Полагаю, его приятели слышали сотню этих бертиментов: «сходи с Берти на благотворительный обед», «почему Берти участвует в велозабеге, а ты нет?», «Ах, ты видел букет Берти на День матери? Тринадцать, тридцать, триста, всегда-больше-чем-у-тебя роз». Наверное, даже я в нормальной жизни, третий слева в пятом ряду, отхватил бы парочку сердечных сравнений – настолько Берти, или Тедди, или все-таки Тимми – от Тимофея? – был хорош. Он всегда безукоризненно выглядел, красиво говорил, был искрометен и вежлив даже с самыми трудными клиентами, а сплетничающие у бара коллеги, вопреки законам малых групп, еженедельно приписывали Берти все новые добродетели. Будто бы он делил на всех чаевые. По средам подрабатывал в онкологическом хосписе. А в качестве хобби выходного дня боролся с загрязнением океана – разумеется, ходя по воде.
Я впечатлялся им многие месяцы. А пару недель назад Берти как будто случайно поймал меня у барной стойки и сиятельно объявил:
– Приятель, не могу молчать! У тебя невероятно прекрасная девушка!
Поспешив затупить в телевизор, я объяснил, что Ариадна мне не девушка, а что-то вроде приятельницы, или дальней родственницы, или вообще: короче, наговорил много бессмысленных, размывающих отношения слов. С тех пор Берти подходил к нашему столику по семь раз за вечер, так, чтобы видеть только ее лицо, а я буквально спиной чувствовал, как чужое напористое очарование сносило меня в кювет разбитых сердец.
– Как обычно, – распорядилась Ариадна.
– Нет-нет, – откашлявшись, возразил я. – Спасибо. Не надо.
Ариадна сжала пакетик сахара.
– Ты еще голоден.
– Все в порядке, – я улыбнулся ей, затем прибиравшему посуду Берти. – Очень все здорово, спасибо. Но до конца месяца мы без десертов.
Она тоже подняла на него взгляд и повторила:
– Как обычно.
– Ариадна, – с улыбкой процедил я. – Не надо. У нас почти иссяк бюджет.
Берти охнул, приложив к сердцу ладонь. Вероятно, он отрабатывал этот жест для прижизненной канонизации.
– А вот и не поругаетесь! Ведь у нас есть исключительное предложение для постоянных гостей! Минутку!
Берти одарил Ариадну привычным ласковым взглядом, от которого на Северном полюсе просели ледники, и исчез. В молчаливом смятении я вернулся к баклажанам.
– У него в нагрудном кармане таблетки, – после паузы сказала Ариадна.
Мою вилку это не впечатлило.
– В золотом блистере. Скорее всего, дезатрамицин.
Я рассеянно повторил про себя название.
– Не может быть. Зачем… То есть. Дезатрамицин? Антибиотик против атра-каотики? Ты уверена?
– Скорее всего, – повторила Ариадна.
Я украдкой огляделся, пытаясь вспомнить, першило ли у Берти горло после живописных расшаркиваний, кашлял ли вообще кто-нибудь вокруг. В разгар сезонных простуд это был так себе индикатор, но хоть какой. Ведь на нас с Ариадной атра-каотика не действовала вовсе. Зато мы на нее – еще как. Оттого что были вместе с Дедалом.
– Ну не знаю… – с сомнением протянул я.
– Почему?
– Я… Ну, то есть… Минотавр говорил, что дезатрамицин в ходу только у симбионтов. Но какой смысл такому, как он, связываться с такими, как они? Отдать почку за то, чего он добьется сам, пусть и через время?
Я посмотрел в сторону бара. Берти вынырнул из двустворчатой ширмы и бодро, с пятилитровой башней пива, похожей на призовой кубок, зашагал в дальнюю часть зала. Я уставился ему в спину. Сполз по стулу. Прикрыл глаза ладонью.
– Ты не используешь уджат на людях, – напомнила Ариадна.
Но я уже сделал это.
– Я должен знать.
Атрибут в левом глазу отозвался, и паб вспыхнул золотом, до исходного кода. Узлы, косы, разветвления связей перекрыли материальный мир. Сквозь них, всколыхнувшись, проступили маркеры: миллионы переменных и констант, миллиарды их уникальных сочетаний, по количеству разумных существ на планете. Это и было то, что Минотавр называл мозгом эволюции, а энтропы с синтропами – системой; то, что они видели так же ясно, как деревья или свет, а для меня даже с уджатом все осы́палось секунд через пять, оставив слабые преломления. Их хватило.
Симбионты слабее всех контролировали свою атра-каотику и потому считались безобиднейшими из энтропов… с точки зрения других энтропов. Для людей, к которым они пристраивались, все обстояло точно наоборот. Сильнее прочих пострадав от параграфа четыре-точка-восемь из соглашений, фактически основавших «Палладиум Эс-Эйт» – тот, что про не убий, – симбионты были обязаны отваливаться от своих жертв по первой же из сотни запретительных причин. Многодетность, пневмония и даже – особенно! – вежливая просьба оставить в покое. Но, по словам Минотавра, на деле все всегда заканчивалось древним-добрым ой. Ой, простите. Ой, это вышло случайно. Ой, я просто ел, я не знал, что у него диабет.
Я никогда не видел симбионтов вживую, но видел, что после них оставалось. И то, ради чего люди впускали их в свою жизнь, затем в дом и, буквально, в тело. Ариадна была права. На Берти стоял жирный, как сургуч, маркер симбионта. Однако связи его еще не изменились, оставаясь естественными, не перепривитыми – такими, какими Берти создал их сам, сближаясь с одними людьми, ругаясь с другими. Симбионт еще не начал менять его социальную реальность, обгладывая парные органы в качестве залога.
– И что? – спросила Ариадна. – Он сам так захотел.
Это и казалось мне самым неправильным.
Спрятав глаза в ладони, я отматывал бертименты в обратном порядке, но даже так, без спешки и нимбов в кадре, не находил подвоха. Где ему было мало? Чего он не мог получить сам? Красивую невесту? Дальнего родственника с кучей денег?
– Да блин…
Поэтому я и не любил использовать уджат на людях.
– Хочешь, я поговорю с ним? – спросила вдруг Ариадна.
Я приоткрыл ладонь.
– И что ты скажешь?
– Правду.
– Боюсь, – я натянуто улыбнулся, – он не переживет твоей правды.
– Считаешь, он переживет симбиоз?
– Если захочет остановиться.
Ее пальцы переломили замученный пакетик. Сахар посыпался на стол.
– Такие никогда не останавливаются.
Я молча потянулся к салфеткам.
Прогремел сигнал. Лошади выстрелили из стойл. Закончив прибираться, я отставил тарелку и обнаружил, что Берти ответил на мой бездумный взгляд искрометной улыбкой через весь зал. Я тоже улыбнулся. Мне хотелось придушить его прежде, чем это сделает симбионт.
Экраны грохотали. Ариадна следила за происходящим. Восторженный вопль спортивного комментатора вынудил меня присоединиться к ней. Речь шла об арабском чистокровном, укрощенном ветре пустынь, знойном, раскаленном и так далее; комментатор перебрал дюжину красочных эпитетов, прежде чем воскликнуть главное: восьмой вырвался вперед. «Какая точность заноса, вы поглядите! Он приотпускает поводья перед поворотом, и что же… что же!.. Матерь Божья, вы видите то же, что и я?! Надеюсь, этот парень никогда не захочет сделать карьеру снайпера, иначе мне придется перестать уклоняться от выплат по трем кредитам! Какая точность! Поразительно!».
Берти поставил передо мной располовиненный, посыпанный ягодами кекс, которого я не видел в меню, и торжественно провозгласил:
– За счет заведения! Только для самых постоянных клиентов!
– Не стоило этого делать, – оповестил я сразу по всем пунктам.
Берти широко улыбнулся. Его глаза сияли счастьем, палящим дотла завистников и случайных прохожих. Сервируя приборы, он заливал Ариадне о надвигающихся штормах.
– Исполнилось заветное желание? – не выдержал я.
Берти хохотнул. В его мире тоже не осталось совпадений.
– Ни в коем случае, приятель. Нет и нет. Ведь кто мы без наших желаний?
– И правда, – без выражения согласился я.
Телевизоры грохотали от рева далеких трибун. «Это немыслимо, просто немыслимо! Блестящая победа! – Комментатор срывался от восторга. – Несмотря на погоду, сегодня здесь так жарко, что в пору жечь крамольные книги! Гай Монтег, надевай панамку, тебе слово!»
Когда Берти ушел, Ариадна разблокировала наш априкот и сказала:
– Он прав. Шторма обещают со вторника.
Я не отрывался от экрана.
– Принял-понял. Не растаю.
– Осядешь в кинотеатре?
– Вряд ли. Мне и без того скоро побираться у Мару.
Второй комментатор, без какой-либо панамки, пробирался к победителю сквозь живое заграждение. Я внимательно следил за ним, желая успокоиться, перестать высчитывать рост с весом сиятельного Берти и то, через сколько времени нанесенный симбиозом ущерб станет необратим. Три недели? Два месяца? Наверняка Ариадна уже все подсчитала, но я не хотел знать. Я вдруг понял, что устал, что не хочу больше есть; что, наверное, Минотавр был прав, и мы все нуждались в небольшом отдыхе.
Тогда на пороге «Улисса» и появилась она.
О Кристе Верлибр писали в сети. Называли просто, но по делу – чудо-девочкой. Были и другие заголовки, противоположные интонации; сомнения, громкие заявления «экспертов». Минотавр бесился: сколько было контрфункций, чудом выживших людей, а интернет вцепился в тринадцатилетнюю девочку со спонтанной регрессией нейробластомы.
Поначалу я не боялся за нее. Хотя, наверное, стоило. Я вообще ничего не боялся, пока не встретил Кристу вне больничных стен, и оказалось, что мое не-существование – лишь начало ее пути. Тогда, на переполненном фуд-корте под стеклянной крышей, утопленном в белесом свете февральского дня, Аделина Верлибр пыталась сбить со следа каких-то неприятных людей. Прятать двоих среди четверых показалось Минотавру отличной идеей. Той самой, ради которой мы («нет, ребенок; ты») часом ранее наматывали километры по ледяным улицам, выискивая, где пообедать.
Закинув локоть на спинку моего стула, Минотавр выдумывал нас на ходу. У него еще был акцент, размыкавший сложные гласные; он-то и стал началом истории о путешествующем военном враче и его приемном сыне. Тогда, восемь лет назад, Минотавр был чаще бодр, чуть более трезв, но уже доверху полон той желчной обидой, что превращала любой, даже самый заурядный разговор в ковыряние осиных гнезд. Слушая его, Аделина Верлибр снисходительно улыбалась в стаканчик с кофе. У нее был высокий открытый лоб и блестящие медные волосы – но не как у Кристы, осенним букетом, а короткая, сбивавшая кудрю стрижка. Очень французская. Уверен, она думала, что такое злое чувство юмора могли позволить себе лишь молодые, не столкнувшиеся с нейробластомой отцы-одиночки.
Что касалось Кристы, меньше всего это походило на судьбоносную встречу. Уткнувшись в ягодное желе, я различал лишь неподвижный темно-серый берет напротив, под ним – сгорбленное горчичное пятно. Помню, желе подрагивало от неглубоко залегающей подземки. Иногда я даже чувствовал сквозь подошву гул бетонного пола, пока мама Кристы не выбила его из-под ног, напомнив, что не существовать и быть невидимым – это все-таки разные вещи.
– Скажите, а мальчика в школах не дразнят?
Минотавр удивленно стянул со стула локоть.
– А должны?
Она расценила его недоумение как культурный шок – того рода, что испытывали викторианские аристократы от говора девушек-цветочниц.
– Прошу прощения. Это не мое дело.
Минотавр подался к столу. Он еще не определился, в какого играл приемного отца, равнодушного или вечно занятого, но, как всегда, почуял, что упустил что-то важное. Тогда у меня еще была длинная челка.
– Иногда да, иногда нет. Вот ваша дочь дразнила бы?
Я страдальчески вздохнул. Но мама Кристы, похоже, верила, что где-то там, в стране мягкого, размыкавшего сложные гласные акцента молодые мужчины помогают просто так. Без вопросов о заголовках в сети.
– Нет, что вы. Конечно нет, – улыбнулась она каждым словом. – У Кристы тоже не много опыта со сверстниками. Дети не прощают различий.
Помню, меня под дых ударило это тоже. Наше первое. Одно из многих. А темно-серый берет сдвинулся, приоткрывая пятно сияющего персикового света, и я впервые с больницы услышал ее голос:
– Мне нравится.
Он казался знакомым. Но был совсем чужим. Потому я тоже поднял голову – свериться с тем, что помнил. С высоким лбом, копной буйной рыжины и брызгами веснушек на чувствительной к холоду коже.
– Я хотела бы такие же глаза, – сказала мне Криста.
Живее всех живых, без капельниц и нейробластомы, так мы повстречались во второй первый раз.
Почти восемь лет наши миры задевали друг друга в потоке обыденных дел. На людной набережной, в торговом центре или по разные стороны захлопнувшихся дверей метро – мы всем, наверное, казались теми незнакомцами, что влюбились друг в друга с первого взгляда. Я случайно поднимал голову и замирал. Криста вздрагивала, неловко оступаясь. К ее уотерхаусовскому образу в оттенках ранней осени, в сердце многотысячной толпы, привыкнуть было невозможно. Ни во второй, ни в двадцать первый раз. Забавно, что обо мне она говорила то же самое.
То же, то же.
Но не сегодня.
– Это был вопрос времени. Жизнь – всегда вопрос времени, так?
Криста плеснула в кофе стопку коньяка. Я оглушенно следил за ней в зеркальном панно за батареей цветных бутылок.
– Почему ты раньше не рассказала?
Вторую рюмку она опрокинула в себя. Донышком, не глядя, брякнула о стойку.
– Вы все время проездом…
– Это не причина.
– Может быть. Но как ты себе это представляешь? Привет, Миш, как там целый мир, кстати, моя мама умирает.
Мы сидели так близко, что соприкасались коленями. Ее ярко-желтый дождевик стекал по спинке высокого барного стула. Скачки закончились, и в изогнутом телевизоре над баром дрейфовали косяки экзотических рыб.
– Мне очень жаль, – молвил я, не в силах выразить и сотую часть той межреберной боли, что вызвали ее новости.
Криста сгорбилась, запустила пальцы в убитые дождем волосы. Она так и не созналась, сколько часов слонялась по улице, с подкастами в наушниках, но на нездорово бледном лице не осталось даже потеков туши. Дождь смыл все.
– Мы просто две неудачницы, – выдавила Криста. – На генетическом уровне… понимаешь?
– Нет… Это не так.
Я беспомощно поправил сползший ворот ее растянутого стирками свитера. Уже какую осень Криста носила его, блекло-горчичный: вроде-бы-не-тот, но очень похожий.
– Она делает вид, что все в порядке… Что эпендимома головного мозга – фразочка из интернета, и каждый новый день не отнимает у нее неделю. На сегодня нет даже даты операции. В очереди – ну и ждите, молодцы. Чего-то, когда-то… может, ближе к февралю… Наша страховка не покрывает даже такую простую конкретику.
– Нужно больше денег?
Криста издала отчаянный, полный физической боли смешок и накрыла голову руками.
– Миш… дело даже не в деньгах. То есть, конечно, именно в них, но… Я влезу еще в один кредит, это уже не пугает. Я подниму кое-какие, ну… связи…
Меня насторожила её уклончивая интонация.
– Что за связи?
Она надолго замолчала.
– Неважно.
– Не думал, что это может прозвучать еще хуже, но…
– Дело не в деньгах, – сдавленно напомнила Криста. – А в маме… В ней самой, понимаешь?
Теперь замолчал я.
– Она ведет себя так, что я просто… я не могу ничего поделать. Ей нельзя напрягать глаза, но она по-прежнему пишет эти колонки… по пять часов в день! Она уже и букв не видит, а все… а я… Я должна запретить? Я должна подыграть? Ей прописали постельный режим, но каждый раз, когда я на сменах, она начинает готовить, убираться, отправлять соседку в магазин, выдумывая миллион причин, почему все это вышло случайно… А я… Я ведь тоже могу. Да, у меня две работы, но ведь одна ночная, я ведь могу успевать между ними. А она… Знаешь, что она вместо этого просит? Знаешь, Миш?
Я знал. Как и всегда.
– Продолжать петь.
Криста вцепилась ногтями в волосы.
– Ненавижу… – прохрипела она. – Я такая никчемная, что…
Такое уже было. Примерно в половине из двадцати наших встреч. Сначала ей везло. Потом катастрофически нет. Затем опять выпадал счастливый билетик, от которого не было ни радости, ни толка, только мучительное ожидание, чем все обернется потом. Я знал: через это проходили и другие контфункции. Просто Криста – чуть чаще, чуть дольше. В тринадцать никто не мог исполниться сразу.
– Все будет хорошо. – Я рассеянно привлек ее к себе. – Мы обязательно что-нибудь придумаем.
Криста ткнулась лбом в мое плечо, подставив под щеку затылок. Ее волосы пахли лаком, и дождем, и тяжелыми от пыльцы мимозами – такими же, что восемь лет назад выставлялась на больничных подоконниках в приемные часы. Только теперь это был дорогой холодильный запах вперемешку с эвкалиптом и мылом. Так пахли ночные смены в цветочном магазине.
– Ты теплый, – выдохнула она.
– Куртка новая, – нашелся я, хотя та осталась на спинке другого стула.
Криста отстранилась, но не отодвинулась. Разноцветные блики телевизора плыли по ее щекам.
– Может, продать волосы?
Я удивленно моргнул. Криста скользнула пальцами по склеенным прядям.
– Маленькому театру на парики. Я почти не стригу их, не сушу, не крашу – так почему бы и нет? Накладные бороды делают из женских волос, ты знал?
Откуда бы? К тому же куда сильнее меня волновал ее жар.
– У тебя температура, – я попытался коснуться ее лба.
– К черту, – увернулась Криста.
– Ты заболеваешь. Давай купим лекарств.
– Ну уж нет. Все что мне нужно – это власть над людьми, деньги и… суп. Конечно. Спасибо большое.
Мы оба поглядели на официанта, опустившего перед ней тарелку куриного бульона. Минут через пятнадцать обещался удон. О том, что такими темпами побираться у Мару мне предстояло уже завтра, я решил подумать послезавтра.
Поджав губы, Криста подобрала ложку. Она, конечно, пыталась выдержать будничное выражение лица – как всякий человек, не умевший принимать помощь, – но хватило его ненадолго.
– Правда, не стоило… – наконец пробормотала она.
– Коньяк – это не еда, – заметил я.
– А кофе?
Мы обменялись долгими взглядами в зеркале за стойкой. Криста поднесла ложку к лицу. От уязвленной складки между ее бровей у меня защемило сердце. Чем больше мы встречались, тем чаще она представала такой: растрепанной и загнанной, на мучительном перепутье. Но во всем был смысл. Не мог не быть. Я убеждал себя в этом неделями после расставания.
– Что такое? – нахмурилась она.
Я мотнул головой.
– Ничего. Прости.
– Миш, ну…
– Все хорошо. Ешь.
С ложки пролился суп. Криста заморгала, поглядела в тарелку.
– Мне надо еще кое-что сказать.
Она так тоскливо завозила ложкой по дну, пытаясь раздавить, кажется, морковку, что мне снова захотелось обнять ее. И рассказать правду, хотя бы крошечную часть. Заверить, что случайностей не бывало. И каким бы равнодушным и холодным ни казался мир, он нуждался в ней больше, чем она в нем.
– В общем, – Криста откашлялась, – я долго думала и не была уверена, что тебе стоит это знать. В том смысле, что это ничего не меняет, ведь ты… то есть мы… то есть вы…
За нашими спинами что-то грохотнуло. Я обернулся на взрыв пьяного, глотающего извинения хохота. Паб был полон под завязку, так что с ходу я даже не понял, что произошло. Просто в одном из проходов, дребезжа, крутился железный поднос. Три расколотых бокала истекали по полу пеной.
– Вечер пятницы, – резюмировал я, возвращаясь к Кристе.
Но она продолжала смотреть. Я растерянно проследил за ее взглядом и наткнулся на наш с Ариадной стол. За ним вполоборота, передвинув мой стул, сидел очаровательно упорный, на пару недель всесильный Берти. Не отрываясь от развеселого общения с Ариадной – северно-ледовитый океан равнодушно взирал сквозь, – он подал кому-то знак. На другом конце зала сразу двое стажеров посчитали за честь убрать с глаз сиятельного битую посуду.
Ариадна заметила мой взгляд и вопросительно, едва склонившись, замерла. Я покачал головой, вернулся к Кристе.
– Ты хотела что-то сказать, – напомнил я.
Она резко отдернулась. Вернувшись к бару, ткнулась в бокал с кофе и, обжигаясь, упрямо, отпила его на треть.
– В общем, я, – откашлялась, – больше не хожу к дефектологу.
Я машинально кивнул.
– К дефектологу, да – повторила она, будто только что вспомнила это слово. – Я благодарна тебе и твоему отцу за Ренату и то, что она досталась мне по минималке, – (на самом деле логопеда-дефектолога ей нашел Мару), – но сейчас, из-за мамы, я… Я не хочу тратить впустую даже самые малые деньги. Да и потом… в последние два года я даже не стараюсь, опять просто угадываю, – Криста издала нервный смешок. – И в кого я такая бестолочь? Точно не в него…
Её жизнь состояла из звуков. Но это была не только музыка. Аудиокниги, подкасты, голосовые сообщения – к дислексикам они были снисходительнее букв. Восемь лет назад никто не думал, что проблемы с их незапоминанием существовали отдельно от опухоли. Тогда вокруг было много особенных детей, но еще больше – причин, собравших их месте. С каждой новой взрослые все окончательнее теряли веру в будущее и потому старались вообще не думать о нем.
– Мир – орфографическое чистилище, – протяжно выдохнула Криста. – Я так устала от этого постоянного дребезжания в глазах. Неужели обязательно все время писать? Почему просто нельзя говорить и слушать?
В мыслях я был слишком далеко, чтобы ответить, а потому смотрел на ее вновь сползший свитер. Я хотел бы спросить: а помнишь? (нет) Помнишь, как я сказал тебе: попугайчик слева не должен быть зеленым? (ты не имеешь права, тебя там не было) Именно малое зло дислексии подтолкнуло меня к девочке, раскрашивающей головы мозаичных птиц. Восемь лет назад я думал, что она не различала цвета. А Криста просто не смогла прочитать приложение к раскраске.
– Что ж, – выдохнул я.
– Что ж, – затаилась она.
Другого выхода не было.
– Ты должна позвонить отцу.
Пару секунд Криста глядела в суп с таким лицом, будто это была тарелка щебенки.
– Он уже сделал все, что мог.
Она имела в виду скоротечный роман родителей двадцать два года назад, после которого Аделина Верлибр бросила университет, чтобы воспитывать дочь, а отец исчез в небоскребах Эс-Эйта.
– Крис…
Она резко отодвинулась.
– Твой совет – ползать перед великими?
– Рассказать все как есть и, возможно, попросить денег – но точно не ждать февраля.
– Я о том же!
Я видел ее отца пару раз, очень издалека: безупречно одетого, журнально богатого мужчину тех средних лет, на фоне которых молодость казалась затянувшимся недоразумением. Они встречались принудительно, раз в два месяца под перезвон богемного стекла, и сорок минут ненавидели друг друга за то, что, кажется, были слишком похожи.
В общем, я знал, на что пошел.
– Речь не о тебе. И не о нем. И потом, это куда лучше, чем брать в долг и поднимать какие-то там… связи.
– О! – разозлилась Криста на все сразу. – Неужели?
Она демонстративно швырнула ложку в тарелку. Через край плеснулся, вымывая овощи, бульон.
– Он не откажет, – спокойно продолжил я, в который раз за вечер набирая салфетки. – У них есть общее прошлое.
– Оно не волновало его, когда было настоящим! Теперь-то с чего бы?!
– И все же вы встречаетесь, потому что так хочет твоя мама. Хочет от обоих. Он слушает ее. Ты и сама не раз замечала. Пожалуйста… Сделай это. Ради нее.
Обессиленная злобой, жаром и моими словами, Криста отвернулась. Она действительно его ненавидела – за то, что никогда не была нужна. За то, что ради денег и карьеры он бросил ее маму (по обоюдному, как я понял, согласию), а спустя несколько лет, как ни в чем не бывало, разделил первый серьезный успех с новой женой и двумя безукоризненно здоровыми сыновьями.
Промокая раскиданные салфетки, я поглядывал за Кристой в зеркало. Мое подбитое нежностью сердце кровоточило. От того, что она и без меня знала, как поступить. Просто иногда ей не хватало сил принять это. В конце концов, я не думал, что отец ненавидит Кристу всерьез. Он лишь не хотел слушать ее обвинения и сам опускаться до них, а именно так чаще всего заканчивались их совместные обеды.
– Хорошо, – сказала Криста неживым голосом.
И полезла в дождевик.
Он так и был записан в контактах: «он». Однозначно и безымянно, а оттого с заслуженным акцентом для человека, что паломничал по тибетским святыням в ее заболоченные химией дни.
Первый звонок Криста сбросила, не дождавшись соединения. Я понимающе молчал. Между гудками второго она отвела взгляд и пробормотала:
– Представляю, как дико это выглядит… С таким-то отцом, как твой.
Я мог бы улыбнуться, не окажись Криста права. Ее мир, а вовсе не мой – не лабиринт, не атрибуты, не энтропы с синтропами – был каталогом немыслимых категорий. Кредиты, счета, болезни, работа… Я ничего не знал о повседневной жизни. О ней не писали хороших книг.
Криста выпрямилась. Я придвинулся к априкоту у ее уха.
– Привет. Это я.
Минуя приличия, ее собеседник о чем-то спросил.
– Нет, – напряглась Криста. – Я сейчас перешлю тебе кое-что. Это выписки… Нет, не из банка. Что? Нет, речь вообще не обо мне! Я… Просто взгляни. Если это будет иметь для тебя какое-то значение… Да нет! Нет же! Ты вообще меня слушаешь? Это выписки из клиник!
Я покачал головой. Она подобрала и нервно смяла салфетку.
– Думай обо мне что хочешь, только, прошу… посмотри. Я пришлю немного, самое важное, но там… ты поймешь. Перезвони, если посчитаешь нужным. Хорошо?
Отец помолчал. Между ними ворочались годы намеренно усугубляемого непонимания и надежда, что однажды, разрушив все, они освободятся друг от друга. Наконец он спросил. Небрежно, как о погоде.
– Да, – глухо ответила Криста. – Это насчет мамы.
Он что-то обронил и отключился. Криста не среагировала. Я попробовал забрать у нее смартфон, но бесцветные, обкусанные до ссадин ногти намертво впились в силиконовый чехол.
– Крис…
Она смотрела вперед, сквозь наши отражения, на замыленный зеркалом зал.
– Он прав, что зовет меня бесполезной… да?
– Крис, Криста, погоди…
– Что я небрежна, поспешна, постоянно витаю в облаках? Что я ничего не добьюсь, потому что только жалею себя и не умею расставлять…
Я несильно сжал ее плечо.
– Очнись.
Криста оглушенно заморгала. Мы сделали вид, что виной тому были блики цифровых аквариумов.
– Что, если он действительно прав? – повернулась она. – Вдруг мама просто обманывается, потому что любит меня, а он видит все без прикрас? Он же там все время людьми занимается… чужой потенциал – его работа, а значит…
– Глупая… – Я сдавленно улыбнулся. – До чего же ты глупая временами.
– Временами? – Ее взгляд дрожал. – Просто мы видимся… временами.
Я взял ее за руку, сжимавшую салфетку, и сказал:
– Прекрати. Он не знает, на что ты способна. Твою музыку, тексты, твои настоящие мысли… Он тебя не знает, понимаешь? А ты потрясающая. Нет, серьезно, и не смотри на меня так. Я не один это говорю. Столько людей уже заметили тебя. Сколько человек убеждало тебя в том же. Все эти годы, и тогда, в…
Я запнулся. Я чуть было не сказал: в больнице. В той, где меня никогда не было. Где в палате, которую я никогда не видел, лежали Криста и моя навсегда четырнадцатилетняя сестра.
– Но они не работают, – прошептала Криста. – Мои песни. С другими.
– Работают, – возразил я, потому что только это и было правдой. – Ты сама рассказывала, как там тебе разрешали играть в холле на фоно, и другие дети…
– Прекрати, – сдавленно перебила она. – Прекрати тешить меня.
– Хорошо. Прости.
– И этого тоже хватит.
Опустив взгляд в смартфон, с крошащейся трещиной поперек экрана, она принялась проматывать фотогалерею. Заключения, выписки, контрастные снимки… Из прогалов между глядели букеты невест, полные индивелого жемчуга.
Фотографии улетели. Экран погас. Мы надолго замолчали. Я рассеянно наблюдал за тем, как Криста, выпустив из пальцев салфетку, принялась разглаживать ее края и заломы.
– Знаешь… я давно перестала удивляться тебе… Может, когда перед нами зависла касса, и продавщица выдала сдачу лотерейными билетами. В современном мире люди не выигрывают в лотереях – тем более машины. Это телевизионная фикция. Прошлый век.