Пан Репешко хотел из любопытства там задержаться, но дорога, выстеленная ковром, проходила через залу назквозь и вела в другую, более светлую и чуть более весёлую. Та была будто бы длинной оружейной, полной искусно связанного и сложенного оружия и доспехов, сегодня уже неиспользуемого, которое вводили в задумчивость разнообразием и богатством. Были там кубки невиданной красоты и щиты с гербами семьи, колчаны, обшитые золотом, бунчуки, хоругви, буздыганы, булавы, сабли самых разных форм; но что более всего озадачивало, это четыре полных доспеха, позолоченных, настоящее произведение искусства, представляющие как бы четырех рыцарей в закрытых шлемах, стоящих по четырём углам на страже. Каждый из них держал в руке копьё с флажком, на котором были вышиты гербы, а другой рукой опирался на щит… Пан Репешко с ужасом увидел, что у тех дверей, к которым они приближались, у стоящего рыцаря было поднято забрало, а из него не чёрная глубина выглядывала, но целый череп скелета, издевательски смеющийся белыми зубами и как бы упрекающий жизнь. На её чёрном и белом флажке были вышиты слова: Mors vita i Vita mors.
И тут проводник не дал ему задержаться, вёл его медленно, но неумолимо дальше. Они вошли в комнату поменьше, в которой стоял аналой с распятьем, обложенный книгами, оправленными в кожу и пергамент. Над ним висел образ Божьей Матери Ченстоховской, а слева стена сверху донизу была увешана маленькими изображениями семьи, среди которых было написано на ленте:
Requiescant in pace…
Едва бросив взгляд на эти ряды голов, Репешко случайно углядел известную ему уже голову девушки с красно-кровавой полосой на шее.
Из этого ораториума двери вели уже прямо в покой пана Спытка, и тут слуга, отворив их, указал только пану Никодиму дорогу, а сам ушел.
Всё то, что Репешко видел на протяжении неспешной прогулки по замку, как-то удивительно его к себе расположило; он чувствовал себя в душе лишенным смелости и встревоженным… даже донимающее любопытство значительно остыло.
Однако же покой, в который он входил, как раз, может, заслуживал самого большего внимания. Был он угловым и не вполне регулярной формы, почти такой же обширный, как замковые покои, и полный самых необычных вещей и памяток. В одном его углу поражал образ патрона, перед которым горела лампада, подвешенная на восточный или итальянский манер; тут же неподалеку огромный стол был весь завален стопками бумаг, собранных в фасцикулы, привилеев с подвешенными печатями на верёвках и книг, старательно пронумерованных. Из середины этих стопок выглядывало чёрное распятие из эбонового дерева с Христом из слоновой кости.
Перед окном в нарядных вазах была составлена целая зелёная клумба из самых редких и красивых растений, среди которых преобладали разные цветущие и увядшие. Их благоухающими липестками был усыпан пол. Огромный белый, резной, мраморный камин занимал значительную часть второй стены.
В углублении напротив, наполовину заслоненном дамасковыми шторами, виднелась скромная маленькая кроватка, как бы походная, покрытая шкурой, с медведем у ног, с образом в головах, с саблей, висевшей сбоку.
Посреди этой комнаты, остальные стены которой были обиты турецкой парчой, украшенной позолотой, стоял хозяин, ожидая приветствия гостя.
Репешко, хотя обычно отважный или из принципа покорный и любезный, хотя два раза был в Мелштынцах (но его тогда внизу принимали), хотя уже видел пана Спытка и говорил с ним, сейчас, пройдя великолепные замковые залы, насмотревшись на эти диковинки какого-то могильного облика, почти забыл о языке во рту, стал ещё более униженным и вместо приветствия хозяину только, more cmtiquo, шапкой до колен склонился.
Это было не так просто и легко для Репешки, как казалось, пан Никодим был почти гигантского сложения, а хозяин, потомок той знаменитой семьи, едва не имел фигуру карла. Человек был уже немолодой, слишком хорошо сложенный, здоровый и сильный, хотя бледный лицом, но ростом немного выше пояса пана Репешки. Это не мешало ему быть красивым; никаких дефектов в нём не было, выглядел, однако, удивительно маленьким, несмотря на ботинки на высоких каблуках, поднятой вверх головы и прямоты. Его лицо, весьма красивых и благордных черт, очень напоминающее изображения, разбросанные по зале, носило на себе пятно спокойной грусти; в глазах был как бы недавно пробужденный интерес и нетерпение. Фигуру имел рыцарскую, движения панские, казался созданным на гиганта… а наказан какой-то волей Божьей быть карликом. Пан Репешко при этом маленьком человеке, которого без усилия мог бы поднять одной рукой, невольно чувствовал себя несмелым, униженным и грубым, если так можно выразиться – столько было в том величия и великого выражения какой-то силы.
Пан Спытек, несмотря на всю свою миниатюрность, был крепкий, очень красивый и так сложен, что рука, нога, лицо, точно старинная статуя, обращали на себя внимание. Он был также одет, хоть это было в будний день, весьма изысканно.
– Мне очень приятно видеть, – произнес пан Спытек, – уважаемого соседа. Мне кажется, что, вроде, было упоминание о каком-то деле…
– Да, да, ясновельможный пане, – сказал Репешко, повторяя покорно поклон. – Зная, как вам милы тишина и покой, я бы никогда не осмелился нарушить их, но малюсенький пограничный вопрос. Хочу его предоставить под ваш суд и приговор, пан благодетель.
– Пограничный вопрос? – спросил хозяин. – Но, уважаемый сосед, меня это чрезвычайно удивляет. Уже более ста лет, как мы покончили со всевозможными пограничными сомнениями, окупая святой мир сотнями жертв… Откуда бы это взялось?
– Я не знаю, – отозвался Репешко, – но я, новый пришелец, уважая права собственности, не желая никогда чужого и пытаясь избегать всякие неприятности, старался убедиться в моём бедном кусочке земли. Вот при недавнем разграничении лугов, где Мелштынцы от Студенницы отделяет ручеек… вместо постоянной границы открылась непостоянная. Ручей течёт каждый год иначе… отсюда неопределенность… Если была бы карта, я бы показал.
– На много это может идти? – прервал пан Спытек. – Какая там разница?
– На всём пространстве, – сказал покорно Репешко, – там, может, каких-нибудь пару метров лужочка, ясно пане, и то часто занесённого густым песком и илом.
– Уважаемый пане сосед, – сказал Спытек, – я вовсе судьёй в этом деле быть не могу, это переходит мою компетенцию. Во-первых, кто же судит о собственной вещи… во-вторых, я мало знаю границы; в-третьих, есть тут ad hoc мой достойный поверенный, alter ego, пан Дзегелевский. Вы, наверное, знаете его; что он решит, приму и подпишу. Если нужно, чтобы я порекомендовал ему как можно большую снисходительность в поведении, в этом можете быть уверены, хотя общая давняя инструкция воспевает, что в спорах этого рода мне лучше уступить, чем подвергаться процессу.
Если вам, пан сосед, придётся выбрать арбитров, соглашаюсь на них заранее.
Репешке, однако же, ни луг, ни граница, ни форма, какой мог быть решен вопрос, не так, по-видимому, были важны, как ловко проникнуть в Мелштынцы и навязаться пану Спытку; стало быть, дело казалось в принципе полюбовно улаженным, но он не показал себя удовлетворенным. Дело шло о продлении своего визита в замке.
– Будет согласно вашей воли, – сказал он медленно, с некоторым выражением грусти. – Я все-таки, признаюсь, льщу себе, что это дело вы уладите исключительно сами, чтобы избежать излишней формальности. Я прибыл со всякой готовностью подчиниться приказам.
– Но я вовсе не знаю ни положения, ни дела, – сказал мрачно пан Спытек. – Дзегелевский, человек достойный, каждый уголок знает.
– Стало быть, если бы вы только соизволили его сюда просить, в двух словах закончили бы дело.
Хозяин, видимо, был озадачен.
– По правде говоря, – ответил он, – не знаю, дома ли Дзегелевский, очень сомневаюсь. А что до меня… я сегодня как раз так занят… исключительно занят.
Казалось, он неспокойно прислушивается, но в замковом дворе царила тишина. Репешке стало еще интереснее, заметив, что он служит к чему-то препятствием; догадался о каком-то событии, хотел найти способ продолжить разговор, не показывая себя настырным.
– Впрочем, может, вы назначили бы какой-нибудь другой день, а я бы дал знать пану Дзегелевскому, потому что сегодня… – говоря это, хозяин вздрогнул, а со стороны окна послышался шумный лай собак и охотничья труба.
Пан Спытек побежал к окну, выглянул, его бледное лицо покрылось румянцем, и очень живо сказал Репешке:
– Значит, так… на среду, пятницу, когда угодно, прошу к Дзегелевскому, я ещё дам ему соответсвующую инструкцию, чтобы был как можно снисходительней… Определите границу…
Лай собак и топот нескольких коней всё отчетливей слышался под окнами, Спытек поклонился Репешке и отвел его к двери, но покорный шляхтич не дал отделаться от себя так скоро.
– Мне остается только, – сказал он с низким поклоном, – наипокорнейше просить прощения у ясновельможного пана.
– Но нет… напротив, – говорил хозяин, в лице которого рисовалось все более горячее беспокойство.
– Прошу верить, – сказал Репешко, уже почти стоящий на пороге, – что это не какая-нибудь преступная жадность, от которой Бог меня стережет, не желание воспользоваться смирением ясновельможного пана, только жалание сохранить соседский покой, такой дорогой для человека, особенно для меня, неизвестного еще в околице и нуждающегося в приобретении симпатии.
По мере того, как продолжался разговор, глаза маленького человека, уже до наивысшей степени теряющего терпение, приобрели такой какой-то злобный блеск, физиономия – такую угрозу, губы – такое повелительное выражение, что пан Никодим, потеряв суть речи, испуганный, взяв шапку из-под мышки, ретировался, даже забыв о любопытстве. Когда, вспотевший, закрыв за собой дверь, он поднял на пороге голову, его взгляд упал на шлем рыцаря, стоявшего тут на страже, из черепа которого смотрели две пустые чёрные дыры. Ему казалось, что из этих отверстий глядит смерть, издевательски ухмыляясь.
В трех шагах ждал старый слуга с часами в руке. Репешко уже собирался идти, когда в зале послышался шум и голоса, шаги нескольких особ; любопытство возрастало; он прижался к стене, будто бы для того, чтобы пропустить прибывших, хоть проводник его тянул за рукав, и он был свидетелем странного среди этого могильного замка явления.
Впереди шла женщина высоко роста и среднего возраста, с очень красивыми ещё чертами лица, в одежде амазонки, в шляпе с перьями на голове и плеткой, оправленной в серебро, в руке. Шлейф бархатного, тёмно-зелёного платья она несла на руке. Она выглядела как королева, а из-под немного затемнённых, особенного цвета век, почерневших словно от плача, её черные, огненные, страшные глаза сверкали пламенем, который в них горел. Её слегка загорелое лицо было свежим и еще не запятнанным ни одной морщинкой. Лоб имела высокий, немного белее, чем остальная часть, светлый, но грустный. Казалось, что она создана для приказывания и должна была знать об этом… Её талия, хоть женщина могла иметь больше или меньше тридцати лет, вводила в заблуждение девичьими формами молодости в полном рассвете.
Репешко, не зная, кто она была, легко мог угадать в ней хозяйку дома; она, заметив эту незнакомую ей склонённую покорно фигуру, выпрямилась ещё больше, нахмурила брови, стиснула губы и, едва ответив кивком головы, живо его миновала, быстро направляясь к дверям кабинета. Она была не одна; с ней шёл мальчик лет пятнадцати, чрезвычайной красоты, но такого же маленького роста, как Спытек, и очень на него похожий, изысканно одетый, весёлый, улыбающийся, а за ним, в духовном облачении, очевидно, какой-то чужеземец, причёсанный, в башмаках и чулках, с книжкой, оправленной в красный сафьян, под мышкой.
Был это Евгений Спытек, единственный сын семьи Мелштынских, и главный в его воспитании, l’abbé de Bury, славившийся приятной ученостью, остроумием, а позже несколькими изданными трудами и далеко простирающимися связями в литературе Речи Посполитой с самыми известными её корифеями. Этот неисчерпаемый колодец мудрости, несмотря на свои глубины, выглядел как хрустальный шлифованный графин, неимоверно превосходно и блестяще. Пан Репешко не был уверен, но подозревал, что приятный аромат будто бы увядающих фиалок, который через мгновение рассеялся, когда аббат де Бюри прошел рядом, исходит от его манжетов и парика.
Добавим, что бледный брюнетик, приятно улыбающийся, был довольно красивым мужчиной, только в духовном облачении, которое он носил для приличия в соответствии с традициям века, как-то слишком элегантно и цветасто выглядел.
Все эти три фигуры только промелькнули, проскальзывая перед любопытными глазами пана Репешки, двери кабинета открылась и послышался крик радости. Первым вбежал в них красивый мальчик. За ним вошла мать, аббат де Бюри в конце и дверь безжалостно захлопнулась, а Репешко рад не рад должен был со своим проводником выйти из замка.
Он вовсе не ожидал, что от него так быстро отделаются, и шёл кислый, с опущенной головой, но шёл медленно, и ничего при возвращении от его пристального внимания не ускользнуло. Замок, минутой назад такой тихий, немного наполнился; пан Репешко заметил нескольких стрелков в зелёных куртках, с саблями сбоку, которые отводили собак, несколько конюших и несколько коней, усатого ловчего, приводящего в порядок свой двор, а дальше два экипажа, один из которых был нагружен, точно недавно вернулся из далёкого путешествия. Этой охоты в соединении с экипажами не мог толком понять пан Никодим, но по костюму амазонки сообразил, что пани Спыткова возвратилась с охоты, а сын и аббат де Бюри, должно быть, недавно вернулись из какой-то далёкой поездки. Все это казалось ему удивительно странным: этот замок, точно заклятый, с хозяином карлом, эта пани, такая великолепная и прекрасная, которая гонялась по лесам за зверем, когда муж среди увядающих роз сидел в бумагах и книгах, и этот красивый мальчик, малюсенький, о котором в соседстве как-то даже слышно не было.
Вся эта жизнь выглядела загадкой, а Репешко был особенно лаком на тайны. Но его так выставили, отсылая к Дегелевскому, что не было возможности заново попасть в замок, а спросить людей и не смел, и знал, что это не поможет. Итак, посмотрев только на тот двор, на коней, на собак и экипажи издалека, грустный, потому что разочарованный, Репешко пошёл в свою бричку, стоящую за воротами. Необычный шум в замке подтвердил догадку, что сын дома, молодой Евгений, должно быть, вернулся из далёкого путешествия. На лицах проходящих слуг видна была весёлость, видно, все с поспешностью шли, чтобы приветствовать молодого пана.
– Трудно! – сказал в духе Репешко, качая головой. – Навязываться им мне не пристало, а нелегко для чужих… но со временем… со временем… невозможно, чтобы я сюда не попал.
С этими мыслями он выехал за ворота, а так как до Студеницы был приличный кусок дороги, на нём же была лучшая одежда, он подумал о том, где бы надеть свой повседневный китель, в котором ходил по делам. В местечке этого делать не хотел, потому что нужно было заезжать в гостиницу и заплатить постойные, хоть небольшие. Он вспомнил, что на дороге к дому имелась как раз корчёмка в лесу, принадлежащая Мелштынцам, в которой приличней всего будет подумать о переодевании. Поэтому он приказал вознице остановиться перед ней, а сам задумался над неудачей своей экспедиции.
Эта корчёмка, называемая Выгодкой, стояла среди старых дубов и сосен, у самой дороги, возница также хотел в ней дать коням отдохнуть, полагая, что пан не забудет дать ему рюмку водки. Кони сами остановились перед воротами; пан Никодим вышел, вынося свой узелок, сел в тени деревьев и постепенно сбросил очень дорогое одеяние в пыль и жару.
Только он разделся, когда, подняв голову, заметил стоявшего перед ним незнакомого мужчину огромного роста, который к нему с любопытством, но с издевкой присматривался. Эта фигура была какой-то подозрительной, ни пан, ни шляхтич, ни слуга, ни придворный: огромная гордость, усы по локоть, молодчик большого роста, посеревшая куртка по-венгерски, сапоги до колен, ремень из бычьей кожи, а на поводке с ним пара косматых итальянских борзых, худых и рослых, как он.
Сначала Репешко принял его за ловчего какого-нибудь пана, но, поглядев повторно, убедился по лицу, что ничьим слугой быть не мог. Его глаза страшно смотрели гордостью и наглостью. Не молодой, не старый, когда-то очень красивый, черт лица выразительных и гармоничных, этот охотник, казалось, забавляется нарядом пана Репешки, смотрел на него вызываще и агрессивно. Видно, он выпил водки и закусывал хлебом с сыром. Он имел ужасно насмешливую мину, точно насмехался над всем светом. Несмотря на это, по нему не было видно достатка; сильно изношенная одежда была немного вычищена, старый ремень, старая шапка. Видно, даже собаки держались не в очень хорошем состоянии, выглядели костляво, грустно и злобно.
Сначала Репешко терпел то, что этот молодчик его рассматривал, но, увидев, что этому не будет конца, сказал наконец кисло:
– Ну, что же там интересного, чтобы так четверть часа стоять?
– Гм! – ответил незнакомец. – Съем тебя что ли, дорогой шляхтич. Не бойся. Ты выполняешь похвальное действо экономии; видно, знаешь цену деньгам. Поэтому я радуюсь, что ты такой приличный человек и… любуюсь…
Репешко только пожимал плечами и плевал.
– А откуда Господь Бог вас привел? – спросил охотник.
– Я ведь здешний… скорее мне подобало бы спросить, кто вы?
– Вот и я здешний, уважаемый сосед, – сказал по-прежнему стоящий и пожирающий его глазами незнакомец. – Теперь уже я догадался, что вы Репешко или Драпешко, который издалека сюда забрёл.
Он сказал это каким-то таким обиженным голосом, что пан Никодим еще больше разгневался.
– А вы кто, если можно вам спросить? – сказал он хмуро.
– Я? Вы любопытны! – воскликнул вопрошаемый. – Как это? Разве не слышали обо мне, а, слыша, не догадались, с кем встретились.
– Не знаю, не ведаю, не догадываюсь, – сказал пан Никодим.
– Никто вам не напоминал об Иво? Гм? Об Иво Жицком, называемом обычно каштеляничем?
Репешко только сейчас вспомнил, что действительно о нем слышал, но шкура на нём пострадала. Дивные вещи говорили о каштелянце, боялись его в соседстве как огня, считали авантюристом, охотно ищущего ссоры и не прощающего никому.
Все, что говорили об Иво, пришло ему на ум, и Репешко вдруг стал покорным, снял шапку, поклонился и улыбнулся.
– Пан каштелянич простит, – сказал он тихо, – я до сих пор не имел счастья, очень радуюсь, что хоть тут удостаиваюсь чести…
Иво смеялся.
– Ну, ну, не плети корзин, лукошек! – воскликнул он. – Счастье, честь! Не великое это счастье – встретиться со мной… а честь также не особенная. Но раз столкнулись, тогда спрошу тебя: ты охотник?
– Я, лично… нет, – сказал Репешко.
– Это хорошо, – ответил Иво, – потому что объявляю, что я буду охотиться в твоих лесах и на твоих полях.
Шляхтич хмуро замолчал.
– Поскольку ты не охотник, то я тебе вреда не причиню.
– А зверь? – спросил потихоньку Репешко.
– Зверя буду есть, – отпарировал Иво, – и тебе его давать не думаю, во-первых, потому, что на него буду работать, во-вторых, я слышал, ты мяса не употребляешь, и шесть дней в неделю постишься, а на седьмой ещё более строгий пост.
– Можно мне все-таки сделать замечание, что тот, кто приобретает имение, у того и зверь в собственности. Поэтому было бы справедливо…
– Старый непоседа, – рассмеялся Иво, – если мил тебе покой, не сопротивляйся. Поспрашивай людей.
– Но я ни в коей мере не отказываю милому и дорогому соседу в этой маленькой услуге, – воскликнул Репешко, поглядев искоса на плетённый бич, которым Иво похлопывал себя, точно от недовольства, – полагаюсь на его великодушие, что если иногда будет попадать мне что-нибудь на кухню… что касается шкурочек… если бы Господь Бог дал лиса, волчонка или другое создание… на тех я ставлю капканы и привык их продавать.
– Не вздумай этого делать! – сказал Иво. – Я тебя предупреждаю, дорогой: охоту в твоих лесах беру в аренду.
– В деньгах? – спросил Репешко живо.
– А! Старый скряга! – прервал Жидкий. – Еще бы из этого хотел что-нибудь высосать. Не напрасно нам тебя тут так обрисовали, как скрягу!
– Меня? Иисус Христос милосердный! – крикнул Репешко. – Вот что значит людские языки и злоба! Милый Боже! Меня, который на протяжении всей жизни посвящал себя людям, отнимая от своих уст.
Иво начал смеяться.
– Забавный! – сказал он. – Но вернёмся к аренде. Вот, договоренность такая: буду охотиться, убивать, грабить, но за это буду следить за твоими лесами, и первого злодея, которого встречу в лесу, повешу на дыбе.
– Милый Иисус! Смилуйся! Что если из этого процесс возникнет.
– Ты прав. Дам ему сто ударов плетью, уж меньше быть не может. Как люди узнают, что я тебе стерегу лес, ветки у тебя не пропадёт.
– Слишком много милости, – воскликнул Репешко, смелея и желая закончить разговор, потому что узелок был готов, кони отдохнули, а дальнейший разговор с паном каштеляницем мог быть опасен. – Избыток милости! Но мне пора в хату.
– Чего тебе так срочно? Жены и детей не имеешь, сундучок хорошо закрыт… поговорим, ты должен нанести мне визит. Гм? Приглашаю тебя к себе на ужин.
Репешко испугался, но подумал, что это шутки, так как было известно, что бедный, потерпевший крах каштелянич никого не приглашал и не принимал.
– Это действительно излишняя милость, – сказал он, – и… и… я мог бы доставить хлопоты.
– Никаких, – отпарировал Иво, – я никого такого не прошу, чтобы мне с собой хлопоты принёс. Бедняк я теперь, нечем принимать, но ты не требовательный… чем хата богата… Ты должен ехать. Моего коня человек поведёт свободным, а я с тобой в бричке. Малая милька дороги, направо в гущи. Через час будем.
Сказав это, каштелянич свистнул, собак отдал старому слуге, который подбежал, ковыляя, а сам, прежде чем Репешко собирался поблагодарить и отказаться, сидел в бричке и рукой указывал ему, чтобы сел рядом.
С узелком под мышкой без особой радости пан Никодим взобрался на свою бричку, вздыхая. Имел неспокойные предчувствия, но отказаться возможности не было. Иво столкнул возницу с козел, отобрал у него батогу и закричал на коней по-своему:
– Я тебя повезу, увидишь, папаня. Не узнаешь своих коней, так пойдут в моих руках. Хей! Ха!
Действительно, бричка покатилась по овражной дороге и выбоинам так, что Репешко едва мог в ней удержаться, поручив Богу душу. Кони летели галопом; Иво, смеясь, погонял…
Через какое-то время Репешко заметил, что совсем неожиданно попал в когти человека, от которого все как от огня убегали, а случилось это неизвестно как, и схватил его безоружным. Он не имел иного спасения, только, согласно своему обычаю в трудных ситуациях, читать: «Под Твою защиту» и девять «Zdrowas Marya», с короткой молитвой св. Антонию. Действительно, вести, которые кружили по околице о каштеляниче, не тянули к знакомству с ним. Мало о нём знали, кроме того, что он происходил из могущественной семьи, что долго пребывал за границей: в Испании, в Италии, во Франции, полностью разорился и, по-видимому, в результате какой-то несчастной любви получил как бы лёгкое помешательство, а скорее, хроническое отчаяние, которое приобретало самые удивительные формы. Фанатичный охотник, он проводил дни зимой и летом на коне в полях и лесах одиноко, а когда ему кто-нибудь решался сопротивляться или лезть на дорогу, безжалостно мстил. Временами был это человек самого лучшего общества и образования, вежливый, воспитанный, остроумец… грубиян, насмешник, изверг. Люди как завидят его с как можно более дальнего расстояния, строили гримасу и убегали перед ним.
Иво Якса Гриф Жицкий, каштелянич П., потому что так звался, по кудели наследовал в Люблинском Рабштынские земли, некогда Фирлеевские; те отец его обременил долгами, а он их вовсе потерял. Когда у него их выкупали за долги, он не сопротивлялся, но обещал кредиторам, что все-таки замок в Рабштыне, сад и обхождение дворское оставит и тех не даст забрать.
– Это моё родное гнездо. Даже животные имеют норы; я также должен иметь логовище, и Рабштынцы не отдам, а захотите напасть, буду защищаться и никого не пожалею.
В результате этой угрозы замок остался пану Яксе, а владелец Рабштынец должен был строиться заново, немного подальше.
Кроме приличного куска земли, садов, пруда, двора и холма, на котором некогда стоял замок, кредиторы не много на этом потеряли. Собственно говоря, замок не существовал; был он разрушен шведами еще при Карле Густаве. Было немного стены, одно крыло здания, развалившиеся ворота и пустая часовня. Внизу был деревянный фольварочный дом.
Неизвестно почему, эта руина, напоминающая феодальные немецкие бурги, была так дорога Жидкому; определённо то, что, кроме него, никто бы в ней не жил. Во время его пребывания в Рабштыне под строжайшей ответственностью на всей территории, относящейся к усадьбе, не разрешено было сзать ни одной веточки.
В результате всё заросло чащей, деревья распространились, сорняки, трава и кусты, так что среди них едва можно было пробраться узкими тропками. Даже на стенах, среди зданий, росли деревца, свисали ветки, росли полевые цветы.
Через развалившиеся ворота на валах, окруженные липами, входили внутрь, но от них еще ничего не было видно. Над вершинами лип и клёнов только одна зубчатая башня с пробитыми отверстиями выступала чуть выше. От старого замка швед и огонь оставили только небольшую часть одного крыла. Она была, видно, возведена при последних Ягеллонах, когда у нас процветало строительство на итальянский манер; также нарядная дверная рама из камня и мрамора, полы из больших панелей и разноцветных плит, статуи и надписи до сих пор её покрывали.
Но это всё было в самом плачевном состоянии: крыша, некогда покрытая бляхами, позже гонтами, ныне была залатана соломой, а в значительной части из неё выглядывали рёбра почерневших стропил и лат. Многих дверей не хватало, иные не закрывались. В эту волчью яму, как её повсеместно называли, почти никто не заглядывал, каштелянич жил в ней один с хромым Захариашем, старым и верным слугой.
На фольварке была хозяйка, двое слуг для коней и собак, в конюшне – три худые клячи и два выцветших седла.
Гончие и ищейки так хорошо стерегли вышеупомянутого владельца, что в нём даже нищий показаться не смел. По правде говоря, это было особенностью, что в минуты хорошего настроения и дикой фантазии он пригласил к себе Репешку; пану Никодиму это казалось таким удивительным, что он подозревал Иво в каком-то нечистом намерении, особенно опасаясь за кошелек. Но с другой стороны, что касается денежных дел, всему свету было известно, что Иво никогда никого ни на шелунг не обманул и по-настоящему по-шляхетски закончил дела этого рода, обтирая полы, лишь бы рук не замарать.
В смертельном поту Репешко приехал в Рабштынцы, которые видел первый раз в жизни; бричка и кони должны были со слугой остаться у ворот, потому что дальше дороги для заезда не было, только тропинка, по которой едва всадник мог проехать.
Слезши с возка, Якса бросил поводья и выпрямился.
– Чтоб её молнии поразили, как эта дрында трясёт, – воскликнул он. – Как вы можете на этом ездить? Вы не предпочли бы добрую клячу этой корзине, в котором зубы себе можно выбивать?
Репешко, решив быть вежливым, только улыбнулся.
– У кого как, каштеляниц благодетель! – вскричал он. – Я человек бедный, заработал в поте лица грошики, памятуя о том, из чего вышел.
– Так, так, pulvis sum it pulveren.
– Вот именно, – подтвердил Репешко, – я не воображаю из себя пана.
– Предпочитаешь им быть в действительности! – рассмеялся Якса грустно, шагая перед гостем. – Но не лги. Соседи знают, как кто сидит. Ты бережливый и скупой. Всё равно; какое мне дело, что сохранишь для наследников, которых не знаешь? Делай, как тебе нравится, это меня не касается.
«Говорит про кошелёк! Это не без корысти! – сказал про себя Репешко. – Там уже что-то есть… но если бы даже и бичом пригрозил… да будет воля Твоя… что не дам, то не дам».
Однако же бедняга дрожал внутри.
– И нужно мне было с этим глупым любопытством ехать в Мелтынцы и в корчёмку повернуть, тащиться не ведая зачем, и попасть в такой переплёт!
Они шли тем временем тропинкой и, миновав заросли, оказались перед тем уцелевшим замковым крылом, которое выглядело дивно, роскошно и обшарпано, по-пански и бедно… Якса остановился и пугающе свистнул; подбежали ищейки и гончие, а через мгновение и старый Захарий подошел, ковыляя. Они стояли перед главным входом, над широкими дверями которого еще был значительный герб Фирлеев; в нём гнездились воробьи.
Возможно, было три часа пополудню.
– Захарий, – сказал он, – у тебя есть какая-нибудь еда? А то вот мой гость голоден, а я его пригласил и должен накормить, хотя бы пришлось из моего иноходца жаркое сделать. Было бы немного жилистое, потому что лошадь старая. Спроси Барбару, что там намечается… и быстро!
– Я уже проведал, – пробормотал Захарий, – потому что знал, что будет гость.
– И что же? – спросил Якса.
– Идите-ка наверх… идите, – проговорил старый слуга, – что-нибудь будет, с голоду не помрёте.
– А значит, подавайте к столу!
Захарий пожал плечами и ничего не отвечал, хозяин вошел в сени. Они были обширные, пустые, немного соломы для собак в углу, окна повыбиты; лестница с мраморной балюстрадой, но поломанная и гнилая, вела на первый этаж. Снова огромные сени со стенами, на которых дождь, стекая, начертил зелёные полосы. Дверь неплотная, но когда-то белая и позолоченная, вела в прихожие, в которых стояли простые лавки, а скорее табуреты; на одной из них была постель Захария, настоящая лежанка. Вокруг на жердях немного одежды, охотничьи роги, ружья, сети, шкуры и охотничий инвентарь.
Тут хозяин, который до сих пор шёл впереди, пустил гостя вперёд. Вошли в комнату, которая, должно быть, была обеденной, потому что в ней главное место занимал старый тяжёлый стол. Вокруг него были расставлены стулья с высокими подлокотниками. На стенах были какие-то чёрные портреты и побитые зеркала.
– Здесь не очень изысканно, – сказал, смеясь, Якса, – но с горем пополам жить можно. Дверь справа в мой покой.
Репешко послушно шагал, ударил по ручке и оказался в обширной зале, круглой, ещё неплохо сохранившейся.
В одном углу, ногами к огромному мраморному камину, который поддерживали две мужские кариатиды, стояла кровать каштелянича, покрытая медвежьей шкурой. Над ней было развешено оружие; в головах была большая картина, целиком прикрытый густым чёрным крепом, так что из-за него едва можно было догадаться о каком-то белом лице. Засохшая ветка кипариса, запылённая, седая, висела над этим таинственным изображением.