Ксендз Ступек, увидев едущего, дал знак Талвощу.
– Задержись ненадолго, я два слова только скажу пану старосте.
Послушный литвин, который узнал во всаднике варшавского старосту Сигизмунда Вольского, хотя не понял, для чего викарий велел ему подождать, задержался, а ксендз Ступек быстро пошёл к всаднику.
Вольский остановился и начал разговаривать с викарием, который вскоре дал знак Талвощу, чтобы приблизился.
Литвин едва имел время с ним поздороваться, когда староста, наклонившись к нему, шепнул:
– Приходи сейчас ко мне, на старостинский двор, ты знаешь, мы устроим, что нужно. Благодарение Богу, что это так сложилось. Надо было прямо ко мне прийти.
Говоря это, Вольский поклонился ксендзу, кивнул головой Талвощу и, пустив коня, поехал со своим отрядом дальше.
Ступек между тем шептал Тавощу на ухо:
– Никому больше ни слова, иди к старосте.
– Но, ради Бога! – прервал Талвощ. – Таким образом откроется тайна, о которой никто знать не должен.
– Староста её не предаст, я его знаю, – воскликнул ксендз Ступек. – Говори с ним откровенно, он уважает принцессу и всю семью, ему можешь доверять. Иди и спеши.
Литвин, с недавнего времени будучи при принцессе, желая в короткое время своей энергией приобрести её доверие, не знал старосты близко, но знал о нём, что был приличным человеком и что принцесса Анна его очень ценила; он слышал, что с теми, кто окружал и обдирал короля, он не имел никаких отношений, – поэтому он охотно послушался совета кс. Ступка и поспешил на двор пана старосты.
Тот стоял ещё на крыльце и давал людям указания, когда появился Талвощ, ведя за собой слугу с узелком.
Они вместе вошли в большую комнату, в которой Вольский обычно принимал гостей. Староста живо обратился к Талвощу, отпоясывая саблю.
– Ради Господних ран, так что уж у вас плохого, что серебро нужно заложить, дабы двор с голоду не умер! – воскликнул Вольский.
– Не могу отказать, – ответил литвин, – но это есть и должно остаться тайной. Я доверился с этим ксендзу-викарию, хотя не имел права, пусть пан староста имеет милосердие над своим слугой.
– Я не предам, – живо начал Вольский, – будь спокоен. Значит, так плохо, так плохо?
– Так плохо, что хуже быть, пожалуй, не может, – прервал Талвощ. – Жалость берёт смотреть на принцессу. Из замка тысячами золотые червонцы вывозят, драгоценности забирают, а с принцессой наияснейший пан говорить не хочет, её потребностей никто не обеспечит, она с утра до ночи плачет и с отчаяния серебро и драгоценности закладывает. Мы стучим и сбиваемся с ног, выпрашивая разговор, аудиенцию – и этого нельзя дождаться.
Нахмуренный Вольский крутил усы.
– Ужас! – вскричал он. – Но Бог милостив, всё должно перемениться.
Он прошёлся по комнате, размышляя, и обратился к Талвощу:
– Своё серебро возьми назад, – сказал он, – сколько за него мог получить?
– Сам не знаю, – ответил Талвощ. – Серебро ни в коем разе забрать не могу, потому что выдалось бы, что я раскрыл тайну, а принцесса бы не простила. Речь о чести королевского дома. Никто знать не должен, что до этого дошло.
– Покажи это серебро, – промолвил староста.
Талвощ открыл дверь, кивнул слуге и велел ему подать узелок, который сам развязал на столе.
Вольский почти со слезами на глазах по одному брал принесённые кубки и блюдца; закрыл их быстро сукном и сказал Талвощу:
– Я сомневаюсь, чтобы у евреев вы больше нескольких сот золотых получили; столько же и я дам и пусть серебро в хранилище лежит, ежели его назад забрать не можете… но мы все смертны… ты мне напишешь расписку, а я – вашей милости.
Литвин поклонился.
– Пане староста, ради Христовых ран, пусть никто не знает! – добавил он тихо.
– Я потому это делаю, чтобы никто не знал, – отозвался Вольский, – по той причине, что мне не только жаль принцессу, но мне также честь крови её дорога.
Это говоря, Вольский вышел на противоположную сторону, коротко усмехнулся, и принёс мешок с собой, а Талвощу указал место у стола для написания расписки.
В несколько минут всё было готово, Талвощ облегчённо вздохнул; с уважением попрощался со старостой и поспешно вышел назад из замка, с радостью, что ему удачно удалось исполнить поручение…
Отправив слугу вперёд, сам с мешком за пазухой он уже был на втором дворе, по счастью, не обратив на себя ничьё внимание, и собирался сразу оповестить принцессу, когда Заглобянка заступила ему дорогу.
Она измерила его быстрыми очами, из которых он мог вычитать, что она знала, с чем он ходил, и хотела узнать, как вернулся.
– Благодарение Богу, – шепнул, кланяясь ей, Талвощ, – всё удалось хорошо.
Говоря это, он ударил рукой по мешку, который имел за сукном.
Девушка, не говоря ни слова, поблагодарила его только взглядом.
– Есть кто-нибудь у принцессы? – спросил Талвощ.
Дося пожала плечами.
– Никого, – сказала она, – люди знают, что тут ничем поживиться нельзя, редко также кто заглянет. Иди, милостивый государь…
Взгляд девушки, литвину казалось, платит за всё, так просияло его лицо. Не имел даже времени подумать, как солгать перед принцессой, когда она его спросит, что сделал с серебром, и вбежал в комнату аудиенций.
Анны тут не было, она ходила по другой комнате с Жалинской, о чём-то совещаясь потихоньку, а, увидев Талвоща, с улыбкой поспешила ему навстречу к порогу.
– Обернулись, ваша милость! – сказала она, меряя его глазами, чтобы узнать, принёс ли он что-нибудь с собой.
Талвощ добытый мешок положил на столе, кланяясь, и тихо шепнул, сколько принёс. Принцесса немного удивилась.
– Так много? – спросила она, чуть колеблясь и изучая его глазами.
– По весу пошло, – солгал Талвощ, – и столько выпало…
И уверен в серебре?
– Я головой за него ручаюсь, – отозвался литвин.
Принцесса Анна, которой было очень важно, дрожащими руками подала Жалинской мешок, кивком благодаря Талвоща.
– Пусть Бог тебе заплатит! – сказала она. – Потому что не знаю, смогу ли когда-нибудь показать благодарность вашей милости.
Литвин поклонился аж до земли… Он боялся, чтобы принцесса его не расспрашивала больше, и тут же отступил к порогу, как бы избегал благодарностей.
Только теперь он вздохнул свободней, когда, вернувшись в свою комнату, мог сесть, вытереть лицо, и, подумав, прийти к тому убеждению, что поручение выполнил удачно.
Пришедший Бобола застал его сидящим за столом с гораздо более светлым лицом, чем вчера…
Почти тут же за Краковским воротами находился огромный постоялый двор для путешественников, хорошо известный в эти времена, так как был почти единственным в городе, в который, во время пребывания двора, приезжали путешественники издалека, а именно, немцы.
Вывешенный на пруте с одной стороны знак представлял собой очень неправильно вырезанного из дерева коня с гривой и пурпурным хвостом.
Дожди и пыль, по правде говоря, белого коня сделали серым и пёстрым, а красную некогда гриву и хвост обесцветили, но тем не менее постоялый двор назывался «Под белым конём». Рядом с этим румаком, который перебирал в воздухе двумя ногами, на меньшем прутике была огромная вьеха[3], имеющая обязанность быть зелёной, но также пожелтевшая и наполовину опавшая.
Хозяйство больших размеров с сараями, конюшнями, хлевами и хранилищами, опоясанное по кругу забором, на взгляд, не выглядело ни изящно, ни даже чисто, стены были серые и забрызганные, ставни неплотные, крыша залатанная, но всем было известно, что лучшего постоялого двора и более услужливого хозяина, чем Барвинка, не было в Варшаве.
Барвинек имел особенную привилегию приёма у себя путешествующих немцев, с которыми мог разговаривать на их родном языке, чем гордился. Он сам утверждал, что с бедой что-то имел в запасе и из латыни на непредвиденный случай.
Кроме того, хозяин в своей особе соединил ещё – с позволения – мясника, и говорили, что свою профессию начал с убийства, прежде чем взялся за кормёжку. Фигура Барвинка, который фартука и ножа из запаса никогда днём не сбрасывал, полностью отвечала традициям гильдии, к которой относился. Огромного роста, с плечами и шеей сильными, как у зубра, округлым и румяным лицом, блестящими щеками, Барвинек был неутомимым в исполнении своих двойственных обязанностей. Весь день на ногах, рот также не жалея, ходил, бегал, кричал и не раз кулак в отношении челяди использовал.
Своим постоялым двором, хотя тот, может, оставлял желать лучшего, он очень гордился. Внизу размещалась гигантская комната, общая для всех путешественников, которая одновременно заменяла и кухню, потому что в глубине её на огромной печи на глазах гостей приготовлялись кушанья, которые им подавал Барвинек.
При нескольких столах ели тут и пили с рассвета до поздней ночи. Несколько грязных женщин едва успевали обслужить. Напротив находилась бойня со ставней, вывешенной на улицу, на которой и при ней вывешивали свежее мясо. Через широкие ворота посередине входили в конюшни и другие комнаты и коморы в тыльной стороне дома. Старая и разболтанная лестница вела отсюда на чердаки и верхнюю часть, где было несколько комнат для путешественников, которые могли заплатить лучше и заслуживали особенного отношения.
Бывали времена, когда на постоялом дворе под белым конём пановала тишина и Барвинек мог вздремнуть на скамейке при кружке пива, но когда двор прибывал в Варшаву, трудно было сюда дотянуться.
Немцы, которые часто прибывали из империи, от княгини Софии из Брунсвика, от князей прусских – все тут размещались, а хотя кто более достойный имел в замке квартиру, коня и кортеж оставлял под белым конём.
Из Мазовии также и иных земель, кто прибывая в Варшаву, у знакомого мещанина или в монастыре гостеприимства не имел, должен был просится к Барвинку.
В немалом также высокомерии выделяло этого хозяина то, что он знал свет и людей и лучше был осведомлён обо всём, что где происходило, чем другие.
Неоднократно паны советники, бургомистры и мещане, желая чего-то узнать, тянулись к Барвинку, а о ком он не дал хорошего свидетельства, тому не доверяли.
В особенности на него жаловались чужеземцы, что ввиду расчётов он не имел над ними милосердия и велел чрезмерно себе платить, но Барвинек говорил, что даром работать не мог и за эти деньги продавал своё спокойствие.
Мало с кем и с человеком какой-либо народности, хотя бы самым неприятным, самым гордым, не справился бы Барвинек. Много хладнокровия поначалу, а потом железного упорства ему помогало. Людей по аспекту, по приборам, по одежде, по мине, и, как говорил, даже по вытиранию носа научился узнавать так, что ему не много времени было нужно, чтобы знать как поступать с ними.
Молчаливый в первые часы, когда изучал своего путешественника, играл на нём, как на знакомом инструменте. Почти с каждым поступал иначе, а мало кого потом не высмеял…
Не льстил и не пресмыкался ни перед кем, а гордым низко кланялся, но им потом приказывал за это себе платить.
– Когда большой пан, вынимай кошелёк! – говорил он.
В ту пору, когда начинается наше повествование, Барвинек, как редко, ходил мрачный и недовольный собой. Слуги могли узнать это по собственным спинам, путешественники по молчаливому расположению. Девки, прислуживающие в большой комнате, уходили, лишь только увидев его – бегал такой злой и кислый и ничем ему угодить было невозможно.
Причиной этому было унижение. Редко когда выпадало Барвинку, чтобы не узнал кого-то за два дня, не узнал, как с ним обходиться, и с кем имел дело.
Между тем уже минуло четверо суток с того времени, когда к нему заехал путешественник, а Барвинек до сих пор даже национальность его изучить не мог.
На взгляд он казался ему немцем, имел немецких слуг, кони и карета украшены на немецкий манер. Сам он одевался, как немец, и имел вооружение, как они, а оказалось, что по-польски понимал и говорил даже на немного испорченном польском, в котором чувствовалось, что его когда-то знал хорошо.
С Барвинком предпочитал говорить по-немецки, но когда хозяин переходил на польский, не имел ни малейшей трудности в понимании.
Фамилии также много не говорили, слуги звали его Ritter von Nemetsch; он сам назвался хозяину Немечковским, но также мог быть чехом и поляком, а Барвинек его даже за чеха поначалу принял.
Из вопросов, которые задавал хозяин, он сделал вывод, что некогда тот бывал в Польше и хорошо её знал.
С чем и зачем сюда прибыл, Барвинек также не мог отгадать и вытянуть из него. Человек был довольно немолодой, седеющий, с загорелым и морщинистым лицом, марсового облика, рыцарской осанки и привычек. И он, и слуги выглядели по-солдатски, а дисциплина среди челяди была большой.
Возле этого Немечковского всё выглядело вполне богато, ни на себя, ни для людей не скупился; но что он тут делал, почему пребывал – в этом был сук для Барвинка.
Он утешался только тем, что рано или поздно должен постичь эту тайну. С утра путешественник выходил обычно в город, и хотя хозяин следил за ним, не мог понять, где он пребывал в течении целого дня. Не с радостью вдавался в разговоры и за язык тянуть не позволял.
Знал Барвинек, что и в замке бывал этот Немечковский, но у кого? Не мог постичь…
Самой большой загадкой была его речь, в которой временами звучала самая отличная полчишна, то снова выражений и слов вдруг не хватало, так что был вынужден пользоваться немецкими.
Чтобы так поляк переоделся в немца – это не укладывалось в голове Барвинка. Знал он много таких, что в службе у императора, у короля римского, у княгини Брунсвицкой бывали, ба, даже в Швеции на протяжении долгих лет с принцессой Екатериной прожили, а языка собственного ещё не забыли и, ступив на родную землю, лёгкость произношения сразу восстанавливали.
Немечковский же уже сегодня лучше и легче выражался по-немецки, чем по-польски, следовательно, по мнению Барвинка, поляком он быть не мог.
На пятый день пребывания этого загадочного путешественника в постоялом дворе «Под белым конём», хозяин немало удивился, когда утром увидел знакомого ему ротмистра Белинского, входящего и спрашивающего непосредственно о Немечковском.
Он наткнулся с этим вопросом на самого Барвинка, который, низко поклонившись, с ловкостью этим воспользовался и спросил:
– У нас тут только есть Ritter von Nemetsch! Может он быть поляком Немечковским?
Белинский громко рассмеялся.
Уж никто иной, как польский шляхтич Немечковский.
– Ну, прошу! – ответил Барвинек. – И настолько забыл родной язык!!
– Ба! – воскликнул Белинский. – Что за диво, когда, быть может, в течении двадцати с небольшим лет немцам и императору служил, не знаю, раз в год пользовался ли он святой исповедью!!
Записал это себе в памяти Барвинек и с тем большим любопытством присматривался к своему гостю.
Ротмистр в этот день пошёл искать бывшего знакомого аж в комнату на чердаке, и там между ними завязался следующий разговор.
Немечковский поначалу говорил тяжело и ломаной полчишной, только когда разговорился с Белинским, речь потекла у него всё легче.
На пороге они обнялись.
– То-то мне только гость, – сказал Белинский. – Когда-то мы из глаз тебя потеряли, а потом было глухо, словно в воду канул, в самом деле, мы все тебя оплакивали. Ведь это тому…
– Двадцать семь лет, – прервал Немечковский. – Молодая королева Элжбета тогда, упрошенная с. п. гетманом Тарновским, дала мне рекомендательные письма к императору для войны с Францией. Я хотел к рыцарскому ремеслу чужеземцев приглядеться и не мечтал там загнездиться.
Император Карл V принял меня как нельзя лучше и дал место в войске. Правда, что поначалу было тяжко и с речью, и с обычаем освоиться, и ради них наломаться, но молодой был и жадный до учения, а всё войско, хотя бы даже их ланцкнехты, так отличалось от нашего, что желало принести мне пользу, дабы что-нибудь домой привезти. Итак, я начал с их оружия, с одежды, с доспехов и, на удивление, мне посчастливилось…
Люди также полюбили меня от того, что был запальчивый и весёлый…
Что же скажете? Из года в год как-то с ними сжился, а в доме из семьи никого не было, засиделся аж по сию пору.
Немечковский опустил вдруг глаза и заколебался, словно ему нелегко было в чём-то признаться.
– Немного в том и бабская хитрость была повинна, – добавил он, – полюбил в Вене девушку и должен был жениться…
Белинский фыркнул.
– Я догадался, – сказал он, – иначе там бы не выдержал так долго.
– А! Красавица это была, красавица, кровь с молоком! Весёлая и умная, – говорил Немечковский, – опутала меня… Божий свет над её душой, потому что она уже не живёт. Только после смерти жены затосковал по родному краю, хотя в нём никого уже не имею.
Помните, ротмистр, молодыми мы оба были… двадцать семь лет… король Сигизмунд правил ещё… королева Элжбета жила… Как тут у вас в Польше всё изменилось! Ничего не понимаю, никого не знаю… В то время, когда ехал на двор Карла V, наш Сигизмунд Старый болел и скорую его кончину предсказывали, а теперь Август, слышу, также без надежды на жизнь… и без потомства!
Онемеченный шляхтич повёл глазами по задумчивому ротмистру, словно хотел угадать его ответ, и прервал, ожидая; но Белинскому печаль не дала быстро прийти к слову.
Они молчали так добрую минуту. Ротмистр поднял голову.
– Слушай-ка, Немечковский, – не скрывай от меня. Двадцать семь лет не был у нас и не срочно тебе было, а теперь охота пришла. Признайся открыто… выслали тебя на разведку? Император имеет великий аппетит на Польшу?
Немечковский так яростно дёрнулся, услышав этот вопрос, словно в него ударила молния; он стоял почти ошеломлённый.
– Во имя Отца и Сына! Кто же это поведал? – крикнул он.
Белинский смеялся.
– Никто не говорил, но я тебя в этом подозреваю, – сказал он. – Тут много разных людей крутится и от шведа, и от императора, и от французов, а в Литве от царя. Император имеет у нас много своих… естественная вещь была бы, если для себя хотел получить выгоду.
Пан Сигизмунд (такого было имя Немечковского), не отвечая, закусил усы; в лице было видно какое-то колебание и страх.
– Куда бы снова такого маленького человека, как я, собирались посылать, – сказал он, – ни на много бы им пригодилось. Но я столько лет служил императорам, насмотрелся на их мощь, что сам собой, если бы мог, готов бы им помогать по доброй воле. Следовательно, как тут обстоят дела, ротмистр?
Белинский, смеясь, похлопал его по плечу.
– Ну, ну, – сказал он, – больше я не хочу знать. Что до императорских заигрываний с нашей короной, я немного знаю об этих вещах. Есть тут достаточно могущественных панов, что сторонники императора; правда, будут такие, что его за деньги захотят поддерживать, но шляхта боится. В Венгрии и в Чехии немцы хорошо ограничили свободы и привилегии, а мы о своих заботимся. Если бы даже кого хотели выбирать из родни, сперва должен был бы жениться на нашей принцессе, а во-вторых… хорошо бы его укрепили, чтобы нам absolutum dominium не вводил.
Шляхта не любит немца…
Немечковский заинтересованно слушал.
– Но для обороны от турок и москаля, – сказал он, – сила императора очень бы нам пригодилась…
– До сих пор мы без неё обходились, – ответил Белинский.
– Кто же ещё сватался к короне? – спустя мгновение, начал Немечковский.
– Говорят о французе, – сказал Белинский, – а тот будто бы имеет не меньшую силу, чем император, и не грозный. Прусский родственный князь тоже рад быть выбранным. Литва хотела бы царя, но, по-видимому, раздумает… Имеются такие, что о младшем сыне короля шведского, рождённому от нашей принцессы, намекают…
Кто может отгадать будущее, однако же король живёт…
– Но ему жизнь не обещают? – спросил Немечковский.
– Очень плохо, – начал ротмистр. – Несчастный господин из-за бабы попал и в болезнь, и в такое состояние, что ему жизть не хочется. Сегодня или завтра завещание велит писать и запечатать.
Белинский опёрся на руки и вытер слезу.
– В завещании он мог бы выразить желание о приемнике? – вставил Немечковский.
– Не знаю, сдалось ли бы это на что, – продолжал дальше Белинский, – и меньше, чем кому-нибудь, императору, потому что из-за принцессы предубеждение к нему имеет. Повторяет, что умирает без наследника, когда ему вовремя развестись с женой не дали.
Немечковский внимательно слушал, не отвечал ничего и разговор казался исчерпанным, когда стоявший перед Белинским снова спросил:
– Не слышали вы тут что-нибудь о Гастальди?
Ротмистр пожал плечами.
– Каком? Том, что воспитывался на нашем дворе?
– Думаю, что именно он и есть, так как второго такого не знаю, – сказал пан Сигизмунд. – Нет его здесь?
– Ничего не знаю о нём.
Снова какое-то время разговор не шёл. Немечковский присел на тарчане.
– Всё я тут, – сказал он, – у вас иначе нахожу, нежели ожидал. Говорили в Вене, что император имеет могущественных сторонников в Польше и почти уверен в выборе. Тут же, кого спрошу, о ком намекну, слушать о нём не хочет. Я считал, что вам на что пригожусь, так как сжился со многими придворными, господами и рыцарством.
– Но всё это слишком преждевременно, – прервал Белинский. – Король жив, Бог может дать, что выкарабкается.
Таким образом прерываемый разговор продолжался ещё какое-то время, когда ротмистр спросил Немечковского, долго ли он думал здесь находиться и какая была настоящая цель путешествия, ежели тут не думал осесть.
– Сам не знаю, – проговорил Немечковский, – родня у меня далеко, которая меня не знает и я её тоже. Я хотел рассмотреться на родине на случай, если бы император имел тут какую-нибудь надежду.
– И выбрался в плохую годину, – прибавил Белинский, – когда эпидемия уже в Варшаву заглядывает и по стране распространяется. В любую минуту мы с королём отсюда выдвигаемся.
– Куда?
– Не знаю, к Литве, наверное, – говорил Белинский.
– А принцесса? – изучал Немечковский.
– Её также отправят, но, вероятно, не туда, где будет король, – сказал ротмистр. – Те, что находятся при нашем пане, не рады, чтобы на их деяния вблизи смотрели.
Говоря это, Белинский встал.
– Мне тут у тебя в этой комнате под крышей до чёрта душно, или ты со мной выйдешь отсюда, или я один должен в замок идти.
– Возьмёте меня с собой? – спросил, колеблясь, гость.
– Почему бы нет, – улыбнулся Белинский. – Это будет наилучший способ убедить тебя, как тут смотрят на императорских, когда тебя по одежде и речи за одного из них примут.
Зигмунд, услышав это, заколебался.
– Ежели так, – ответил он, – я предпочитаю остаться на постоялом дворе.
– У меня есть комната в замке, – добавил Белинский, – пойдёшь ко мне. Приехал рассмотреться, а на постоялом дворе только челядь встретишь, у меня всегда кто-нибудь найдётся. Хотя бы те, что не по вкусу пришлись бы, лучше, чтобы ты не ошибался.
Тогда оба пошли они в замок.
Стоящий на пороге Барвинек приветствовал проходящих и повёл за ними глазами. С того времени, когда он видел ротмистра за доверчивым разговором со своим гостем, был значительно удовлетворён и считал его уже за поляка. Благородного Белинского знали как настоящего рыцаря, который не в какие тайные сговоры не вдавался.
Не имел он также времени заниматься Немечковским, потому что со вчерашнего дня иная и ещё более неординарная фигура появилась «Под белым конём».
Та большей была, может, загадкой для Барвинка, чем в первые дни тот мнимый немец.
Ближе к вечеру очень красивая колебка подкатила к постоялому двору, влекомая четырьмя гнедыми лошадьми в блестящей упряжи, со слугами с цветом, с челядью и возом за ней. Дамы и господа, которые в это время ездили только колебками, в постоялый двор никогда почти не сворачивали. Могущественные имели или собственные дворы, или знакомых в городе.
Вышел Барвинек, шапку уже заранее стягивая и надеясь увидеть выходящую из кареты женщину, когда двое из слуг, приблизившись к ступени, достали изнутри что-то, словно маленького подростка, ребёнка… и поставили его на землю.
Эта фигурка едва достигала Барвинку до колен, но это не был ребёнок, потому что, наклонившись, хозяин с удивлением заметил маленького немолодого человечка, карла, одетого по-чужеземски, с гордой миной, при мечике.
Карлы при дворах в то время не были особенностью, имела их Бона несколько, из которых двоих подарила императору Карлу; карлицу Досечку забрала с собой в Швецию Екатерина и та в заключении с ней сидела, Ягнешку взяла княгиня Брунсвицкая, но карла, который бы сам себе был паном, ездил в колебке, имел слуг, цвет и выступал по-пански, Барвинек, как жил, не видел и никогда о подобном не слышал.
Не знал он, как к нему обратиться, почтить его или равным себе считать. Он ещё размышлял, когда карлик что-то живо залепетал слуге, а тот приблизился к Барвинку и объявил ему, что его пан, королевский подкоморий (какого короля, не говорил), доведывался, где бы мог найти удобную и красивую гостиницу, за которую заплатит, как следует.
– Но, – прибавил слуга, – лишь бы чем наш пан не удовлетворится, привык к королевским покоям, нужно ему пару чистых и красивых комнат.
Барвинек охотно поместил бы его у себя, из-за прибыли, но мест не было; он тёр, поэтому, голову и размышлял, а тем временем, увидев так разодетого карла, множество людей собралось, как на чудо, около него и ворот, что маленького пана сильно выводило из терпения.
Он был ужасно живого темперамента, начал звать слуг, нетерпеливо крутясь, и, прежде чем Барвинек надумал отвести его в соседство к мещанину Совки, который мог уступить пару прекрасных комнат, карлик рванулся назад в свою колебку и уже хотел ехать прочь, приказывая ко двору старосты везти, хотя пора была поздняя.
Барвинек едва имел время подбежать и предложить проводить его к Совки, а то, что там сараев и конюшни не было, двор и лошадей этого маленького подкомория вернуть под белого коня.
Позже от людей узнал хозяин, что карлика звали Крассовским, что он был польским шляхтичем из Подлясья, могущественным человеком и, что в течении долгого времени он пребывал при дворе французской королевы, а недавно вернулся в Польшу.
Того же дня утром видели его в колебке, едущего к пану Вольскому старосте, который не только принял гостя, но забрал его от Совки к себе на двор с людьми и лошадьми. Около полудня потом приехал посланец из Швеции с письмами и тот остановился «Под белым конём», а позднее двое прибыло от герцога прусского.
Словом, не имел Барвинек отдыха и заключал из этого движения, какое тут выявлялось, что с королём, должно быть, плохо, когда так усердно наведывались со всех сторон.
В замке в этот день положение не изменилось, те, что имели ближайший доступ к королю, говорили, что улучшения здоровья доктора не прогнозировали и настаивали на отъезде.
Великая неразбериха царила среди службы, стремящейся получить пользу из последних минут панской жизни.
Выносили ящики и мешки, приводили евреев и ростовщиков, бродили разные женщины, любовницы короля поступали так смело и беззастенчиво, как если бы были уверены в безнаказанности.
В этот день ходила новость, что король долго с кс. Красинским, подканцлером, сидел, запершись, и уже составленное завещание приказал переписывать в нескольких экземплярах. В конюшнях всё приготовили к путешествию. Сигизмунд Август почти не вставал с ложа.
День отъезда ещё не был назначен. Крайчий и подчаший, которые оба считались приятелями Гижанки, медлили с путешествием, желая дождаться её здесь, чтобы ещё для себя и своей дочки у короля что-нибудь могла выманить.
Из многих любовниц Сигизмунда Августа Барбара Гижанка была самой голосистой, а появившейся в этом году дочкой, которую считали королевским ребёнком, пользовалась для того, чтобы для себя выпросить обильное приданое.
Очень красивая, эта дочка мещанина и варшавского бургомистра жила с матерью в монастыре, когда её просмотрели крайчий и подчаший, и с помощью еврея Егидего, который служил им в подобных делах, увели для короля. Подчаший был первым, что сумел туда проникнуть под фамилией сестры Опацкой.
Приведённая в замок, в котором жила на одном дворе с принцессой Анной, больно дала ей себя почувствовать, по той причине, что из окон принцессы было видно по целым дням выглядывающую и принимающую многих гостей любовницу, а потом неоднократно и её детское хныканье доходило до ушей униженной пани.
Возмущённый двор принцессы Анны и она сама этого ребёнка иначе как «щенком» не называли.
Великие милости у короля привлекли к ней много друзей, во главе которых стояли крайчий и подчаший. Первый из них подарил ей сразу карету и коней, которыми гордилась в городе, когда у принцессы гроша на кухню для двора не было. Иероним Синявский, каштелян каминицкий, Ласки, воевода мазовецкий, много иных выбрали себе Гижанку, через неё у короля вымогая привилегии и дары.
Ещё более болезненным, чем соседство в замке Гижанки, было похищение собственной фрауцимер принцессы Анны, Заячковской, на которой король хотел жениться. Использовали уловку, обманули принцессу, якобы Заячковская собиралась выходить замуж, и таким образом взяли её к королю, а потом временно поместили в Витове, недалек от Пиотркова, где держали её по-княжески. По несколько тысяч золотых червонцев сразу посылал король Заячковской, а одно её роскошное ложе стоило четыре тысячи.
Кровавыми слезами этот позор своего дома оплакивала Анна, а оттого, что возмущения своего сдерживать не умела, что её речи доносили Августу и пытались их поссорить, дошло до того, что брат с сестрой не виделись, и король о всех её нуждах, казалось, забыл.
Анна на самом деле имела друзей и на королевском дворе, но менее смелых, чем те, которые из последних часов старались извлечь для себя выгоду.
Завещание, которое как раз в этот день переписывали, доказывало лучше всего, что сердце Сигизмунда Августа не отвернулось от сестры. Скорее стыд, нежели гнев, был поводом для разрыва отношений. Король боялся законных оправданий, самых слёз, которые больно бы его кольнули.
Не давали также больному покоя, его намеренно изолировали, пичкали всё более новыми лекарствами баб и привозимых ведьм – так что ослабевший, измученный, он не был паном себе.
Обозный Карвицкий был одним из тех, которые наиболее торжественно себе обещали не допустить отъезда короля, пока с сестрой не увидится и не помирится.
Когда так в одной части замка около больного крутится рой жадных людей, в другой возле принцессы Анны собираются верные ей и семье, готовые защитить покинутую. К этим принадлежал, как мы видели, и варшавский староста, который, будучи в замке, и, не имея возможности достучаться до короля, велел отвести себя к принцессе.
Она принимала его всегда мило, по той причине, что считала его человеком, который не запятнал себя никчёмным раболепием, а у короля имел милость заслуженной работой, какую предпринял около моста на Висле, потому что Сигизмунд Август желая это дело видеть завершённым, поручил ему и на него надеялся.