– Маменька! – Лизавета встала посреди гостиной и, с обидой и вызовом, выразительно топнула ножкой. – Не могу я так больше, ******* хочу!
Маменька, то бишь, конечно, Марфа Петровна, представительница старого, вполне богатого и уважаемого дворянского рода, как бы помягче сказать, опешила. Что за тон! Что за выражения! Марфа Петровна, спустя мгновение придя в себя, уж было бросилась закрыть дочери рот, небось кто услышит, но Лизавета тут же отпрянула и выставила вперед пальчик, будто шпагой защищаясь на дуэли:
– Ежели ******* вы мне не позволите, маменька, то я ничего, никогда больше делать не буду, а то и в речку с горя брошуся, вот как! – Лизавета, раскрасневшись, схватила полы юбки и мигом выскочила из гостиной.
Стыд-то какой!
Ерофей Михалыч, отложив в сторону заляпанное перо и бумаги, почесал густую бороду, глубоко вздохнул, глянул куда-то в стену и тихо спросил:
– Так и сказала?
– Точно так и сказала, душа моя Ерофей Михалыч, так и сказала. Дескать, – здесь Марфе Петровне пришлось приглушить голос, – ******* хочет, аж мочи нет, токмо об том и думает. *******, говорит, подавай ей, а то ведь и убиться готова!
– И ведь не впервой такое от Лизаветы слышно-то. Я же наказывал занять ее чем-нибудь, ну что ж, не получилось?
– Ни в какую, душа моя Ерофей Михалыч. Гувернантки криком от нее кричат, даже Лидия Ивановна, храни ее Господь. Рисовать не желает, а то и красками прислугу с дуру пачкает, французским заниматься не просится и даже за пианино – любимое ее пианино! – совсем не усадишь! *******, токмо ******* в головушке светлой ее!
Ерофей Михалыч крепко задумался, а Марфа Петровна терпеливо сидела напротив, ничем не смея нарушить опустившуюся на кабинет тишину. Наконец, Ерофей Михалыч признался, что созрело у него на уме:
– Может, – начал он медленно, – придется бы и навстречу Лизоньке нашей пойти. Оно, конечно, неправильно вовсе, но как тут иначе? Девице летом минувшим шестнадцать исполнилось, может, природой это все дано, натурально, как говорится. А ежели мы ей запретим – то тут и до беды недалеко.
– Быть беде, быть! – загорелась Марфа Петровна. – Вы, быть может, душа моя Ерофей Михалыч, и знать не знаете, да вам я говорить и не хотела, чтоб не гневить, так ведь мужики наши, крепостные, уж судачат вовсю, дескать, дочка хозяйская все ******* требует, как одержимая, только про ******* все ее мысли. Утопиться она не утопится, но ведать-то нам не дано, черт дернет ее с кем из этих мужиков… Бедная, бедная Лиза!
Ерофей Михалыч нахмурил брови пуще обыкновенного:
– К Фомке Хлысту холопа, что про дочь мою рот свой поганый разевать надумает, мигом же отправлять По пять плетей каждому сыну собачьему, кто в таких суждениях замечен останется. И вам я дело сие поручаю, Марфа Петровна.
– Сделано будет, душа моя Ерофей Михалыч.
– Что до Лизаветы… Есть недалече отсюда поместье, Крюковых. Сын их, Николай, ранее в Государевых архивах служивший, сейчас дело отца перенимает. Молод да неглуп. Написать, что ли, им? Лучше уж так, чем с холопами-то.
– Напиши, душа моя Ерофей Михалыч, напиши! Чай, угомоним дочурочку нашу!
Ерофей Михалыч, пригладив бороду, громко крикнул вглубь поместья:
– Лизавета! Зайди!
Лизавета, насупившись, смотрела на грозного отца своего, ожидая исхода.
– Поговаривают, что ты, Лиза, последнее время ведешь себя плохо. Буянишь, от наук отказываешься, Лидию Ивановну обижаешь, храни ее Господь. И все бы ничего, да вот, дескать, носишься ты по поместью и, – тут Ерофей Михалыч, как и его супруга ранее, приглушил голос, – ******* просишь! Разве ж это дело для юной дворянки? Отвечай!
– Да! – держала ответ Лизавета. – Прошу! ******* хочу! Вот ******* бы, а больше ничего мне и не надобно! А ежели вы мне, папенька, запрещать будете, я ******* сама пойду – или вообще, руки на себя наложу!
Смотрел отец на бойкую да неуступчивую дочурку свою, смотрел – да и заулыбался.
– Слышал я и про это, Лиза, а нам такого с матерью твоей допустить никак нельзя. Посему, вот, – Ерофей Михалыч протянул дочери письмо, – ответ. Крюков Николай Палыч, прибудет завтра в два часа пополудни, так сказать, на rendez-vous. Обещаешь ли ты, Лиза, французский, в таком случае, не бросать? Обещаешь?
Лизавета дочитала письмо, и все нутро ее переполнилось счастьем и загорелось в предвкушении.
– Oui! Oui, mon chéri! – залепетала она, бросилась в объятия папеньки и принялась целовать его руки.
– Прелесть ты моя, ну, ну, полно. Прибереги ж челомканья да для других оказий.
Лошади остановились прямо у ворот. Из кареты вышел Николай Палыч с густо напомаженными волосами и в свежесшитом сером сюртуке. Он мельком глянул, как, в назидание прочим, Фомка Хлыст пускает кровь болтливому мужичку, и направился к поместью. Здесь, на пороге, его уже ожидали Ерофей Михалыч и Марфа Петровна. После недолгих приветствий все трое вошли в дом.
Ерофей Михалыч не стал мучать гостя хождением вокруг да около:
– Дело, как вы понимаете, Николай Палыч, тут сурьезное. Буду с вами откровенен, Лизавета у нас – девица удалая. Вот как мужчина мужчине, – Ерофей Михалыч приглушил голос, – *******, говорит, хочет, ******* ей подавай и все тут. Ну-с, вот мы вас и позвали. Как вы считаете, справитесь? Готовы ли, Николай Палыч?
Николай Палыч немного занервничал, но тут же собрался, как и подобает дворянину.
– Постараюсь не разочаровать, Ерофей Михалыч. ******* так *******.
– Ну-с, вот и хорошо.
Ерофей Михалыч и Марфа Петровна проводили гостя до дверей гостиной:
– Ежели что понадобится, Емельян, крепостной, будет вам прислуживать, – шепнула Крюкову Марфа Петровна. Тот жестом дал понять, что услышал ее.
– Ну, с Богом!
Николай Палыч приоткрыл дверь гостиной и вошел внутрь. Маменька и папенька прислонили головы к стене, чтоб прислушаться.
Но прислушиваться не пришлось, потому что слышало все поместье. Визги, присвисты и смех довольства были настолько громки и искренни, что Ерофей Михалыч невольно улыбался, а Марфа Петровна утирала слезы. Еще бы: Лизавета, девочка, единственная дочурка, впервые за минувший год – счастлива.
Последующие шесть часов из гостиной то и дело раздавалось:
– Емельян! Еще чаю!
– Емельян! Подушки!
– Oui! Oui! Oui! – доносилось чаще всего.
В какой-то момент стало уж совсем неприлично. Лизавета позвала:
– Лидия Ивановна! А давайте нам музыку!
Смущенная гувернантка, теребя в руках пенсне, прошла в гостиную и уселась за пианино. Играла долго и самозабвенно. В момент наивысшего напряжения Лизавета закричала так, что поместье, как избушка в Теремке, чуть не развалилось:
– Храни вас Господь!
И все затихло.
Из гостиной вышел Николай Палыч, поправляя на ходу сюртук. Лицо его было красным, а помада текла по лбу и щекам вместе с потом.
– Приедете к нам еще? – поинтересовался Ерофей Михалыч.
– Всенепременно, – ответил гость.
Лошади застучали копытами.
Лизавета проскользнула мимо родителей, улыбающаяся и довольная:
– Емельян! Помыться бы!
Ерофей Михалыч и Марфа Петровна смотрели друг на друга и тоже улыбались. Сегодня они провернули очень неплохое дельце, а теперь им в головы одновременно закрадывалась одна такая смелая и замечательная мысль.
Примечания:
1)
rendez-vous
– рандеву, т.е. “встреча”, “свидание”
2)
oui
– “да”
3)
mon chéri
– “мой дорогой”
4)
******* – “замуж”
Солнце бьет в глаза так, что действует на нервы, а с подмышек стекает кислый пот, испаряясь чуть ли не с шипением и обжигая кожу. Ваня раздражен до скрипа в зубах, и не только поэтому: он – третий день в завязке.
Пешую прогулку нельзя отменять. Огибать остров, подставляя гудящую, как улей, голову под апокалипсический зной, будет непросто, но и усидеть на месте больше не получится. Ваня отрывает запревшую задницу от бамбуковой скамеечки, отряхивает шорты от растительной пыли и, кряхтя и вздыхая, выходит из бунгало. Мокрый след на Ваниной пятой точке выглядит так, будто его минутой назад отпечатали с помощью бонго, щедро политым оливковым маслом.
Затекшие ноги еле волокут его размякшее, отяжелевшее тело по белому, рассыпчатому, теплому, как внутренности тапира, песку. Ваня болезненно кашляет, заглядевшись на безоблачное тропическое небо, и тут же в его рот норовит залететь большая, жирная, блестящая муха. Он в панике отмахивается от нее: никак ядовитая, или разносит паразитов, или вовсе откладывает яйца не иначе как в желудке таких неуклюжих пришельцев, как он.
Ванины ступни рассекают песчаную гладь всего минуту, а он уже смертельно устал. Бандана накалилась так, что на ней впору готовить омлет из яиц такахе. Заметив неподалеку растущую пальму, Ваня уныло бредет к ней и прислоняется спиной к ее шершавой, пупырчатой коре. Милый фиолетовый попугайчик в кроне пальмы что-то бормочет на языке Тонга и следом спускает на плечо изможденного путника вонючую кашицеобразную струйку. Вышедший на прогулку Ваня чувствует на сгибе рубашки неестественное тепло и с отвращением стряхивает птичкины отходы. Был бы Ваня биологом, он бы определил по непереваренным семечкам, что этот милый попугайчик ел на завтрак, но он не биолог, и ему не до этого. Ваня хватает лежащий под пальмой камушек и, прицелившись в фиолетовое оперение бормочущего засранца, с силой запускает снаряд в крону дерева. Выстрел оказался неточным, попугайчик испугался и взлетел, но сообразив, что тревога ложная, решил не оставаться в долгу и гаркнул на чистом британском английском:
– FOOL!
Обложенный словесным и материальным дерьмом, утирающий пот с лица Ваня приходит к выводу, что день начался не самым приятным образом, но иначе, кажется, и не бывает, по крайней мере, в тот период, пока недавняя завязка пуще всего дает о себе знать. Тень от пальмы на мгновение укрывает пришельца от неумолимо плывущего к зениту солнца, и Ваня использует момент, чтобы впервые за утро взглянуть на дышащий приливом океан.
Волны вздымаются выше обычного, и, отражая солнечные лучи, как будто гипнотизируют. Ваня неотрывно следит за их угрожающей амплитудой и невольно представляет, что, окажись он сейчас на самой кромке берега, где вчера загорал, его бы унесло в пучину, к архетиутисам и кашалотам; зеленые черепахи таскали бы его тело на своих резных, как деревенские ставни, панцирях; рак-отшельник сделал бы из его черепной коробки удобное логово; гигантские цианеи проталкивали бы через его кишечник свои мерзкие, как корейская лапша, щупальца, соленая океанская вода раздула бы его пузо до размеров оградительного буя, а фугу, почуяв опасность от его синюшной промежности и вытаращив иголки, взорвала бы его живот, полный пены, и он пронесся бы по маршрутам Колумба, Магеллана и Кука как осьминог на реактивной тяге, как лопнувший воздушный шарик.
Ванины глаза, от представшей в его же мозге чудовищной галлюциногенной картины, наполняются слезами, и он даже было разлепил потрескавшиеся губы, чтобы, как ребенок, отчаянно, будто в последний раз, закричать, зареветь, побагроветь от раздирающих изнутри обиды и ужаса. Но русский Ваня вовремя приходит в себя; разве что во рту, от воображаемой солености океана, пересохло, а прожилки на его небе вздулись, как вздымается глина Атакамы от векового зноя. Бедняга понимает, что жажду нужно утолить, чем скорее, тем лучше. Ваня отрывает рубашку от шершавой коры пальмы, подтирает след от завтрака попугайчика ее листом, и, одолеваемый засухой, быстрым шагом, несмотря на почти зыбучий песок под ногами, направляется к западной оконечности острова, называемой местными обитателями Мысом Торговли. Вдруг Ваня резко останавливается и со страхом опускает глаза на свой пупок: хорошо ли завязан воздушный шарик, в случае чего?
По-прежнему ошарашенный пережитой, возникшей в его сознании кошмарной фантасмагорией, Ваня пытается сообразить, что же вызвало у него такое помутнение рассудка. Голову через бандану напекло? Фата-Моргана как следствие обезвоживания? Или же, пока он спал, пожилой индеец с томагавком в зубах все-таки затолкал ему под язык шляпку псилоцибе? Ваня не может сказать наверняка; единственный неоспоримый факт – он третий день в завязке, а этот день, и это известно любому, кто хоть с чем-нибудь завязывал, самый трудный для избавляющегося от продолжительной интоксикации организма.
Мыс Торговли уже показался вдали, и Ваня, успокоившись, снова заглядывается в сторону океана, стараясь, тем не менее, не акцентировать внимание на кружащие голову приливные волны. Вдалеке, на стремящихся к берегу потоках, взлетают и падают молодые, подтянутые, загорелые, как с обложек журналов, парни-серфингисты: итальянцы и испанцы, греки и австралийцы. Ваня с завистью смотрит на них и исполняемые ими трюки. Нет, он переживает не потому, что его волосы не насколько густые, щетина не настолько сексуальна, а грудь не настолько гладка и рельефна; не потому, что они являются счастливыми обладателями ровного, бархатного загара, а он только вчера лег под лучи ближайшей звезды (и как рисковал!); не потому, что их крепкие, как стволы бонгосси, брюшные мышцы различимы за сотни метров, а его пресс не найдут и на столе патологоанатома; и даже не потому, что они без видимых усилий справляются с доской на волнах, а ему и двухсот метров не пробежать без подозрения на инфаркт миокарда; нет, он завидует потому, что они в завязке уже недели две, и потому прекрасно себя чувствуют, а его мучения – в самом разгаре печально известного третьего дня.
Ваня уже как будто и привык к столь буйному разнообразию острова. Белым шумом отдавались в его барабанных перепонках десятки языков, сотни диалектов и тысячи акцентов прилетающих сюда людей; он как будто и не замечал диковинную, словно собранную со страниц энциклопедий по ботанике и зоологии, флору и фауну, по крайней мере, до тех пор, пока она, фауна, не какала ему на рукав или не летела в рот; плевать Ваня хотел на смеси западных и восточных, северных и южных деликатесов, пряностей и соусов. Быть может потом, думает единственный русский на этом Богом забытом, но превращенном людьми в парадиз, клочке земли, когда он выйдет из сумеречного состояния ломки, каждый элемент острова покажется ему преисполненным смысла, но пока он в завязке, и завязка эта плотным узлом сдавливает его горло, петлей самоубийцы тянет его душу куда-то наверх, оставляя тело с выпученными глазами и рвущимися голосовыми связками безучастным ко всему происходящему и, парадокс, неврастенически реагирующим на любое влияние извне.
И когда до Мыса Торговли остается всего с десяток метров, а Ване, проходящему мимо последних зарослей перед откосом в море, уже мерещится волшебная бутылочка с пресной водой, случается то, что совсем выбивает пришельца из колеи. В голову Вани ударяет, как хук тайского боксера, страшный, нечеловеческий рык, вылетевший, подобно пуле, из тропической опушки. Русский Иван пугается настолько, что на его шортах вновь отчетливо проявляется мокрый отпечаток. Ваня готовится увидеть выходящего из зарослей лигра или, на худой конец, гризли, но всмотревшись, понимает, что эти пугающие звуки издают, всего-навсего, три новозеландца, исполняющие хака, а четвертый, судя по цвету кожи, некоренной маори, разминается рядышком с овальным мячом из некачественно обработанной кожи овцебыка, из-за чего мяч напоминает скорее кокосовый орех, чем спортивный инвентарь.
И тут русский вскипает, словно чайник со свистком на раскаленной плите.
Истошно, истерично вопя, чуть не выпрыгивая из обоссанных шорт, Ваня как коршун налетает на островитян, покрывая их пятиэтажным исконно-русским матом и раздавая воинственным маори отцовские обжигающие подзатыльники. Новозеландцы ни черта не понимают из его спича (их вытаращенные, с белым, как снег, белком, глаза об этом свидетельствуют), на удары не отвечают, предпочитая не связываться со славянским регби-ненавистником, и быстро ретируются вглубь джунглей.
Ваня тяжело вздыхает, глядя на спины убегающих маори цвета доминиканского зернового кофе. От выплеснутой агрессии ему становится легче физически, но приходит усталость другого рода, ментальная. Разогнавший регбистов русский Иван поворачивается лицом к Мысу Торговли; старик Сантьяго, покачиваясь за прилавком, улыбается ему, одной рукой почесывает бороду, а другой машет – иди, дескать, сюда. И Ваня идет. Сантьяго учтиво протягивает русскому варвару бутылочку с водой, и тот жадно ее выпивает, втягивает в себя, заглатывает большими пресными кусками. Ваня испытывает на себе эффект сенсибилизации: на третий день завязки возвращаются прежние вкусовые ощущения, и обыкновенная вода вызывает у него восторг, близкий к эйфории. Русский пришелец отвешивает старику доллар, а он вручает ему кулек с жареными кузнечиками по-вьетнамски – погрызть по дороге.
На самом деле, Мыс Торговли – это и есть Сантьяго; старичок является единственным продавцом на острове, и его небольшая с виду лавка обеспечивает здешних обитателей всем необходимым, сколько бы их, обитателей, не было. Его магазинчик – бездонная пропасть лакомств и деликатесов со всех частей света. Швейцарские сыры, итальянская пицца, американские гамбургеры, турецкий кебаб, японские суши, африканские насекомые, шведский сюрстремминг, исландский харакл, китайские тухлые яйца, корейский суп посинтхан, североамериканский орех-пекан, бразильское пато но тукупи, запеченные утконосы из Океании и, конечно же, акульи плавники. Откуда старый торгаш все это берет и где он это хранит – одному Богу известно, но среди островитян ходят слухи о том, что раньше Сантьяго держал с десяток транснациональных корпораций, и вообще он – персонифицированная глобализация.
Рядом с хитро улыбающимся Сантьяго и его лавкой, огибая Мыс Торговли полукругом, аккуратно вышагивает огромный, высотой до пояса, пурпурный краб. Ивану уже не в первый раз кажется, что старик выдрессировал его как раздатчика листовок: уж больно походка краба и его расставленные в разные стороны, попеременно открывающиеся и захлопывающиеся, клешни напоминают манеры промоутеров, втюхивающих пешеходам рекламные флаеры. Однако листовок в клешнях краба никогда не бывает, при этом он регулярно подходит к посетителям Сантьяго, а еще нетерпеливо шевелит конечностями, вопросительно взирая на незнакомцев. Вот и на этот раз пурпурное членистоногое впялилось в Ивана и широко раскрыло клешни.
– Shake his hand. He wants you to shake his hand, – сладко повторяет старик, но Ваню так просто не проведешь. Он уже слышал о том, что Сантьяго не прочь поторговаться с каннибалами с соседнего острова, а ведь их интересуют совсем не сырные пироги и шоколадные фонданы. В Ваниной голове, пораженной, как раковой опухолью, токсичной агонией, прорезается неприятная, страшная догадка. Для чего выдрессировал краба этот чертов бизнес-дед? Как много людей улетело с этого острова без пальцев и кистей рук?
– Ноу, – говорит Ваня с отвратительным акцентом, храбро, вызывающе уткнувшись тяжелым взглядом в улыбающиеся глаза Сантьяго. – Сенкью.
– As you wish, – все так же сладко лепечет старый торгаш, и Ване лучше отсюда уйти. Да, он всех, если кто-то не в курсе, предупредит о жестоких играх Сантьяго, но без старика остров и не сможет существовать. Ваня вдруг осознает, что, несмотря на экзотичность и удаленность острова, здесь есть точно такие же проблемы, как и на его родине: народ знает, что имеющие капитал вытворяют все, что им заблагорассудится, но поделать с этим ничего не может или не хочет.
Да и плевать, решает Ваня, продолжая идти по тягучему песку, преодолевая, тем временем, экватор своей утренней прогулки по острову. Он не для того неделю назад поднялся с грязной, словно кушетка больного дизентерией, кровати, отряхнул с себя окурки, разбил бутылки, покрыв осколками прожженный и липкий линолеум своей обшарпанной, нищенской однушки, вбил в ноющую от передозов голову идею, что дальше так жить (существовать! умирать! гнить!) нельзя, собрал все свои накопления, которые еще не были спущены на смерть в стекле и картоне, и обратился в компанию, обещавшую новую, абсолютно новую и счастливую жизнь, чтобы теперь беспокоиться о том, что старый скупердяй может продать аборигенам десяток фаланг, оттяпанных дрессированным гигантским крабом у какого-нибудь раззявы. Нет, его это совершенно не волнует.
И да, думает Ваня, щелкая панцирями жареных кузнечиков, он ни о чем не жалеет.
Да, пускай сейчас он ненавидит весь мир и каждое его проявление и создание – в этом виновата завязка, ее третий, печально известный день, акклиматизация, аккультурация и комплекс клинического неудачника. Но Ваня верит, в глубине души верит, что, несмотря на текущие проблемы, он выберется, правда, выберется, и никогда больше не упадет так низко. Пускай у него больше не осталось финансовых средств и позже предстоят долгие, невыносимо долгие и нудные процедуры по восстановлению своего социального статуса – скоро он будет в порядке и вернется в струю, лишь бы интоксикация его отпустила. Остров поможет ему, обязательно поможет, потому что не может не помочь место, где над плато летают кондоры, где питоны, наравне с лианами, овивают метасеквойи, где громфадорины уживаются с граммостолами, а зайцы-русаки соседствуют с капибарами, где вся Красная Книга дышит, растет, размножается и умирает, где целая планета умещается на десяти тысячах гектарах обетованной земли.
Ванина голова наполняется окрыляющими, дающими надежду мыслями и мечтами. Его тело становится легче от вырастающих на спине крыльев и активно размножающихся в животе бабочек. Но тут же, в один момент, эти мысли и мечты затуманиваются и сереют, крылья обрываются, а бабочки дохнут, отравляя и без того страдающий Ванин желудочно-кишечный тракт, и все это от одного лишь сверлящего мозг сомнения в том, что жизнь его может никогда не измениться и он так и будет страдать, испражняться под себя в наркотическом бреду и не находить себе места перед засыпанием и после пробуждения. И вновь, через минуту, в его собственной Вселенной восходит солнце, активизируются процессы регенерации крыльев и наступает новый брачный сезон крылатых насекомых – как только гельминт сомнения прекращает грызть Ванину психику. Так, поднимаясь и падая в собственном сознании, то шаркая ногами, то паря над песком, русский бедняга-варвар продолжает свой путь. Пока на его пути не встают те, кого Ваня совершенно не ожидал увидеть здесь, на этом загадочном, полном приключений и при этом удивительно спокойном острове.
Ване неважно, к какому течению они принадлежат: католики, протестанты, буддисты, мусульмане или вообще неорелигиозные адепты-сектанты. Важно, что они, облаченные в темные, мокрые от палящего солнца одежды, улыбаясь как можно менее подозрительно, и оттого противно, обступают вспотевшего, уже уставшего, колеблющегося, будто маятник, пришельца и тянут к нему свои руки. Ваня инстинктивно отступает на шаг; самый старший из незнакомцев складывает ладони на груди, отвешивает поклон, и уважительно, приторно начинает свою речь, кажется, на португальском. Русский доедает последнего кузнечика, выкидывает пустой кулек, долго всматривается в морщинистое лицо и пожелтевшие зубы старца, совершенно не понимая, что тому нужно, пока с его шершавого, покрытого темным налетом языка не слетает слово “religio”.
Ваня чувствует, как его глаза наполняются кровью, а в груди вспыхивает огонь, мгновенно охватывающий всю его сущность.
– Религия? – переспрашивает, хоть и не испытывает в этом нужды, готовый взорваться, в очередной раз за этот третий чертов день, Ваня.
– Sim – радостно мурлыкает старец-фанатик.
– Религия, значит, – повторяет Ваня, потихоньку спуская с цепей демона внутри себя. – Какая еще религия? Вы в свою секту затащить меня хотите? А? Сволочи. Не пройдет! Молитесь о спасении своих гнилых душонок? А? Кому вы молитесь? Богу? Какому богу? Есть ли бог? А я вам отвечу, я вам отвечу…
Энтузиазм, радость и добродушие в глазах старца и его приспешников исчезают; русского языка они, разумеется, не знают, но Ванина интонация дает понять все без слов.
– Я вам отвечу, – раскрасневшийся Ваня приглушает голос только для того, чтобы вскричать, взреветь, обрушиться на головы фанатиков тропическим тайфуном злости. – Знаете, сколько я верил в вашего сраного бога?! Сколько раз я просил его о помощи, сколько раз я просил его излечить мою душу, и что он сделал? Да нихрена он не сделал! Засуньте свою религию в задницу! Нет никакой религии! Нет никакого бога! Нет никакого спасения!
Страх, сквозящий из адептов неизвестного Ване течения, теперь прохладно обдувает его наряду с морским бризом.
– Вы бесполезные, никчемные, больные на голову уроды. Сейчас никому не нужна ваша вера. Раскройте глаза. Ну кто сейчас ходит в церковь по воскресеньям? Кто? Да никто! Сейчас все ходят бухать по пятницам, но никто не ходит в ваши церкви. Алкоголь – вот новая религия, придурки. Все молятся на алкоголь, все в нем обретают спасение, все спускают на него свои зарплаты. Алкоголь…
– Alcohol? – вопрошает старец, чуть не прикусывая шершавый язык стучащими от ужаса пожелтевшими зубами.
– Да, алкохол, старый ты мудак! Надо быть конченым дебилом, чтобы не видеть этого! Люди пьют, нажираются как свиньи чаще, чем вы думаете о своих божках. Поэтому идите-ка вы в жопу со своей религией! В жопу!
Люди в черных мантиях ошалело смотрят на Ваню.
– Что вам, твари, не ясно? В жопу! – Ваня нагибается, нашаривает в песке увесистый камень и замахивается на фанатиков. – Идите в жопу, я сказал! А если еще раз ко мне подойдете, я оторву вам всем головы, и ваш бог даже не пикнет, не накажет меня, и знаете почему? Потому что его нет, кретины! Валите нахрен отсюда!
Адепты неизвестно какой религии наконец понимают, что дело принимает угрожающий оборот, и отступают от Вани на почтительное расстояние, но тот, на всякий случай, запускает в них камнем, так же, как и несколько часов назад в обосравшегося попугайчика. Удаляясь, русский религио-ненавистник злобно посматривает на группу сектантов, готовый в любой момент отразить их полоумные атаки – мало ли что. Нужно быстрее добираться до лагеря, думает Ваня, и решает срезать через джунгли – напрямик, к своему бунгало.
И, казалось бы, в джунглях с ним точно произойдет что-то совсем отвратительное: попадется в объятья анаконды, или провалится в ловушку с кольями, установленную туземцами, или его за ногу цапнет сколопендра, или на башку спикирует крылан, или его окружит армия кочевых муравьев, или он проткнет себе бедро иглой ядовитого кактуса – потому что день сегодня такой неудачный, третий, печально известный день завязки. Но, вопреки Ваниным негативным ожиданиям, переход сквозь полный опасностей экваториальный лес обходится без происшествий; он лишь раз путает тропы, но по пути ему встречается добродушный абориген с мачете и пробитым насквозь носом, который жестами объясняет, что русскому пришельцу нужно скорректировать маршрут. Ваня благодарит его и вдруг осознает, что вот теперь, после всех злоключений утренней прогулки вокруг острова, он – свободен. Его обвинительные речи в сторону религиозных адептов продолжают отзываться эхом в его голове, и это приносит ему какое-то дикое, варварское удовольствие. Ваня с удивлением замечает, что голова больше не гудит, руки не трясутся, в глазах не темнеет, а во рту не сохнет – и даже след от попугайчика как будто перестает смердеть. Русский втягивает в нос воздух джунглей и ощущает, что жив, а впереди еще столько недель реабилитации, с серфингом, яствами от Сантьяго, общением с представителями пяти континентов и многим, многим другим, чего не перечислишь.
А вечером Ваня принимает релаксационные процедуры: после горячей ванны он улегся на кушетку, и теперь две таитянки делают ему массаж с аромамаслами, а третья, представительница южноафриканских племен, с отвисшими, как вермишель, грудями пинцетом тянет из ноги русского пришельца длинного, извивающегося кожного паразита – откуда он только взялся, размышляет Ваня, и старается концентрироваться не на боли, а на нежных, бросающих в дрожь касаниях островитянок. Рядом, на бамбуковой скамеечке, уселся пожилой индеец и раскуривает томагавк: густой, сладкий дым обволакивает все вокруг, и русского тянет приятно, от души, чихнуть. Чуть поодаль молодой, худощавый тайский паренек отстукивает ритм с помощью бонго, создавая непередаваемую, ритуальную атмосферу. Пожилой индеец сует Ване под нос шляпку галлюциногенного гриба; Ваня вяло отмахивается, ему и без псилоцибе хорошо. Мимо бунгало то и дело пробегают испанцы и австралийцы с досками в руках, кивают Ване головами; Ваня приветствует их одними глазами, и от его зависти не осталось и следа: он час назад уведомил серфингистов, что завтра пойдет с ними бороздить морские волны, и они с удовольствием согласились взять его на обучение. Жизнь хороша, решает Ваня, и тут доносится звук охотничьего рога – настала пора ужинать.
Старик Сантьяго сегодня невероятно, подозрительно щедр: общий стол ломится от блюд из его лавки. За столом собирается полсотни людей, и Ваня, расслабленный, упоенный, в их числе. Торговец желает всем приятного аппетита и сразу же прыгает в моторную лодку, вероятно, спешит по своим неотложным делам. Проголодавшиеся жители острова набрасываются на еду; пользуясь случаем, Ваня решается прояснить ситуацию:
– Гайс, – начинает он, изображая пальцами двух рук движения клешней краба, – Сантьяго…эээ…ис бастард.
Собравшиеся за столом прекратили есть.
– I know, – говорит один из парней, вроде бы из Канады, и показывает Ване и остальным искалеченную, перебинтованную руку.
– Фак, – с отвращением к старику и сочувствием к канадцу произносит Ваня. – Рили бастард.
Собравшиеся за столом продолжили есть.
Когда Ваня уплетал уже третью тарелку морского салата, к нему подошел какой-то смуглый островитянин и шепнул на ухо:
– We saw your power today. You should try to play rugby. You might be a perfect player. Go with us tomorrow.
– Регби? – переспрашивает Ваня. – Ту плэй вис ю?
– Exactly.
– Окей. Ноу проблем, – соглашается русский, а сам думает, как бы не разочаровать брутальных маори и не сдохнуть после первой же пробежки на двести метров.
– And… One more thing, – продолжает смуглый парень. – They know about your alcohol addiction. They pray for your soul and God will bring salvation to you.
– Что????? – незамедлительно реагирует Ваня. – Какой нахрен алкохол адикшэн?
Смуглый парень тут же исчез в темноте тропической ночи.
Да и хрен с ним, решает Ваня, наливая очередную порцию мате в резную, из слоновой кости, кружку. От долгой и утомительной утренней прогулки, вечернего массажа и плотного ужина его клонит в сон. Русский прощается с продолжающими ужинать иностранцами и шагает к своему бунгало. Его провожают две таитянки, намекают на веселую ночку; Ваня отстраняется от них: