Так они болтали о том о сём и не заметили, как вернулись бабка с Алёнкой.
– Иду из «Молока», а она навстречку беге и оре: у нас собачкя разговаривая, у нас собачкя разговаривая, у нас собачкя разговаривая! Эка невидаля!
На эти бабкины слова Мельничиха только улыбнулась. Ничего не сказала.
Алёнка незаметно подкралась на пальчиках к Колёке – сидел напротив Топы на маленьком стульчике, – повисла у него на шее.
– А, привет, Красная Шапуля, – уныло пробубнил Колёка и зажалел, что разговор с Топой придётся отложить.
Уловила девочка, что ей не рады, отлилась от Колёки.
Уже в новый миг зажмурила от удовольствия глазёнки и живо подползает на четвереньках к Топе. Залилась кипящим лаем:
– Ав! Ав!! Ав!!!..
– Неразумная, кончай выёгиваться, – тоскливо буркнул Топа и, ужимаясь в подкроватную глубь, отвернулся к кухонной стенке.
– Бобичек! Не обижайся. Не убегай… Отгадай загадку… Четыре четырки, две растопырки, седьмой вертун, а сам ворчун. Чего будет?
– О Господи! – грустно отозвался Топа. – Ты ещё спроши… Четверо стелют, двое светят, а один лежит, никого не пустит. Или… Собой не птица, петь не поёт, кто к хозяину идёт, она знать даёт. Ну какая собака это не отгадает?
– Бобичек! Какой ты скушный! – выговорила Топе Алёнка и вбежала в сарайку.
Бабка налила в стакан молока.
– Пей! – подала Алёнке. – А потем и дядь Коле налью. Нам всем доразу есть нельзя. На троих даден один стакан и одна чайная ложка. Больша ани граммочки.
Выпила Алёнка. Спросила:
– Бабичка, а нашая кашка ещё не сваретая?
– Да и что ж я тебе в кулаке её сварю? Счас пойдéм в поход по столовкам. Где напанем на кашку, тама и нашая…
– Не хочу в столовках. Не хочу! Не хочу!.. Айдашки варить нашую. Нашая кашка вку-у-усняшка…
Колёка залпом осушает стакан и заискивающе, должником смотрит, как Алёнка усердно обводит в тетрадке красным карандашом копейку.
– У! Какая ты, Алёнушка, богатая невеста! – вымученно, внатяжку проговорил Колёка. – У тебя целая копейка!
– А у меня иха много-много!
– Ти, береги! Без копейки рубль не живёт.
– Папка дарил Юльке старые копеюшки. Юлька выбрасывала старые копеечки. А я сбирала.
– Умничка! Ты на правильном пути. Продолжай активные сборы… Конечно, мы не копейничаем. Однако… Как говаривали встарь, и царь за копейкой наклонится, а за рваненьким так на колени станет… У толкового хозяина всякая копейка рублёвым гвоздём прибита!
– Я просила папку, – тоненько выпевала Алёнка себе хвалу, – купи, ну купи-и мне копилочку… Котика со щёлочкой для копеюшек на спине… Жадобный… Не купил… Я сбирала денюшки в сумочку. Сумочка уже чижо-олая…
– Что же ты, миллиониха, будешь с ними делать?
– Как вырасту, буду ходить с ними в магазин. Буду покупать, что мамка скажет.
С этими словами Алёнка взобралась на койку. Начала скакать.
Три раза добросовестно подпрыгнула.
Ровно три раза бухнулась одним и тем же местом, темечком, в низкий потолок, отчего одна и та же шишка за минуту три раза подрастала.
– Подь ты вся! Надоела! – кричит бабка. – Не прыгай! А то все мозги разлетятся. Ещё дурей станешь!.. Ну юла! Ну мыкачка!
– Я ласточка, – уточняет Алёнка. – А не юла.
Бабка выбежала во двор к колонке сполоснуть бутылку из-под молока.
Колёка назидательно говорит Алёнке:
– Сиди тихо. А то собачка, – в открытую дверь показывает на Топу под кроватью, – выгонит.
– Не выгонит. Это не евойный домик.
– Уж чейный домик это, так только его.
– Ты в этом собачкином домичке останешься. А мы уйдём жить в людяной дом…
Бабка возвращается с вымытой бутылкой.
– Ну, детьё, перехватили? Своей ходкой дойдéте до столовки? Айдате, айдате в столовку. А там и в обдираловку.
– Куда? – не понял Колёка.
– В платную полуклинику.
– Ти… Я там ничего, слава Богу, не потерял, – сказал Колёка.
– У-у… Врачун гляня – кузов хворей в кажном найде!
– Но у меня ничего не болит.
– Я слыхала, как ты кашлял. Так бронхитики кашляют. У меня тожа был бронхит. Тепере ухватила чин потолще… Нянкаюсь с астмой. У прошлом годе была там у помощника смерти… А по науке он называется врач… Фамильность какая-т с подпёком…. Мимо рота мечется… Не вспомню…
– Тимченко Фридрих Гриюдетевич, – подсказал из-под кровати Топа, не поворачиваясь.
– Во! Во! Тимченка… Всего рупь стоя. Всё зная и задёшево. Рупь!
– Юркие какие! – выговорили им в справочной поликлиники. – За жалкий рупий хотите вылечиться у самого у Тимченки?.. Да за приём к Тимченке надо уже полтора! Цены у нас не спят.
Подумала бабка, слегка огорчилась.
– Чего эт он, расстрели тебя горой, подорожал? Иль в этот год где подучилси?
– Не-е… Наверно, просто защитился, – предположил Колёка. – И стал камнем… Ну да! Во-он в списке против Тимченки стоит к.м.н. Извольте. Кандидат медицинских наук!
– Э-э! – кисло протянула бабка. – Я думала, он всё зная, а он, сказывается, только ишшо кандидат в полные знатоки. Сам кандидат, а дяре за всего знатока!
У Колёки отвалило от души.
Может, хоть подскочившая цена на Тимченку отшибёт у неё страсть тащить его, Колёку, к врачу?
Но она повздыхала, повздыхала и выписала два, себе и Колёке, направления и упругой рысцой заколыхалась по скверику к будочке напротив. К кассе.
– Ну, зачем вы и за меня платите? – растерянно нудил Колёка и дёргал за локоть бабку, получала сдачу. – Я не пойду. Мне не с чем идти… Жуть голубая!.. Ну зачем вы платите?!
– А можь, мне хотса за тебя подплатить?! – с томно-игривым вызовом подпустила бабка. – Дажно Алёна… Все жа лечатся! А ты что, расстрели тебя лихой, рыжий? Подлечись со всема за компанию!
А Колёку поджигало плюнуть на всё и сбежать.
Да куда?
С какими глазами вечером всовываться под одну и ту же крышу?
И потом, Колёка в этом себе сознавался, не мог он уже уйти от бабки с внучкой. Во всём городе больше ни одной знакомой души. А он присох к ним. Приварился. Дома им заправляла жёнка. Он привык, чтоб им кто-то правил. А так, один, сам он совсем ничего не мог.
– Ты, Колюшка, главно, не теряйсь! – вела на путь бабка, пряча в сумку кошель. – Я взойду первая. Ты за мноюшкой… Прям так… Ты этого бармалея в бледном чепчике не стесняйсь! Что тебе с ним, его больных тараканов крестить!? Прямко тако ядрёно с порога и наполаскивай… Нож к горлянке и за своё. Выписывай, милай, пенку! Выписывай, голубанюшка, сюда госпожу ингаляцию! Особь дави на кислородну ванну. Кислородну ванну кому здря не выпиша. На них очередя знашь какие? Ты просто ишшо не знашь… В водолечебку зайдéшь – одни чёрненькие! Черно кругома! А чёрненькие задарма рублёшки не кидають. Во-она у кого всяка копеюшка аршинной сотнягой приколочена! А ты говоришь, зачем я платю… Вода боль найдёт. Сама и отлечит. Во-от что кислородная творит ванна!
Колёка проклинал ту минуту, когда подлетел в вагоне помочь вынести бабке вещи – загнанная в тупик мышь и кошку кусает! Клял себя за свою глупую сердобольность. Ненавидел себя. Ненавидел бабку. Ненавидел уже и Тимченку, поскольку, не будь Тимченки, может, его б и не потащила сюда эта десятипудовая слякотная коровя.
Тимченко Колёке не понравился.
Лет шестидесяти. В холе. Раскормленный. С вьющимися волосами. С выдающимся специфическим носом. Горный орёлик! Только который не летает, а на лету хватает.
Тимченко был весело настроен.
Длинно-раздлинно лалакал про свою учёбишку в Москве. В институте уха, горла, носа. Тренькал что-то ещё…
Дёргал носом Колёка. Пробовал не слушать его.
– С вас скульптуру Шевченки ещё не лепили? – пытал Тимченко.
– Пока нет.
– А ка-ак похожи! Ка-ак похожи! Божественно!.. Только вы покрупней, помощней… потушистей. Вы откуда?
Колёку не манило называть на смех свою Скупую Потудань.
С ересливым наскоком брякнул первое, что свалилось на язык:
– Столичанин я!
– Случаем, пёрышком не балуетесь? Не сочинительствуете?
– У нас все варианты возможны…
– Ов-ва! Тот-то, думаю, что это мне ваше лицо знакоменькое. И фамилия… Вы… покорно простите… из литфонда?
Колёка слыхом не слыхал про эту шарагу.
Застыдился своего вранья, растерянно и подтвердительно кивнул:
– П-почти… Но я сам по себе… Давайте к теме… У меня одно ухо с год звенит. Тонко, как комар смеётся…
Тимченко потерял интерес к Колёке.
Поскучнел и отвернулся.
Колёку он совершенно не расслышал. Но раз тот жаловался, сделал вид: я вас понял, сразу кидаюсь в дело! И с горячей важностью притворяшка принялся за то, что могло означать прослушивание.
Блёсткой кружалочкой в один миг ткнул на спине места в три. Но при этом даже не вставил себе в уши трубочки от этой блестяшки.
Резво выписал пенку, ингаляцию.
Потёр-пошуршал своими бумажками, протягивая их Колёке:
– Согласны, что у вас пан фарингит?
– Бабка сказала – бронхит.
– Ладно! – подвеселел Тимченко. – Меняю свой фарингит на бабкин бронхит.
И в направлении на ингаляцию вымахнул фарингит, сверху размашисто вписал бронхит.
– Нет! – залюбовался он своим творением, вслух подумал: – Лучше к моему фарингиту добавим бабкин бронхит.
И по чистому краю листка притулил:
«Фарингит + бронхит».
Уже за дверью глянул Колёка в бумажки. Нету ванны!
Крутнулся назад.
– Доктор, забыл сказать… Мне нужны кислородные ванны.
– Отётё… Рассеянный. Все рассеянные великие… Наверное, вы какой-то секретарь?
– Да. Секретарёк у своей секретарши…
Тимченко вежливо улыбнулся, как он считал, тонкой шутке и уморённо навалился строгать на клочке со штампиком поликлиники.
В ВОДОЛЕЧЕБНИЦУ
Б-й Самаделов Н.П., 25 л. Д-з: неврастения. АД 115/80.
Кислородные ванны. 36° С, 10, № 10 к.д. Кожн. б-ней нет.
Колёка ни шиша не понимал в этой словесной каше.
Ну что значит б-й? А д-з? А к.д.? А б-ней?
За дверью бабка выхватила у парня этот листок. Перевела:
– Кислородные ванны, чудилка! Температура тридцать шесть градусов. Не сварисси… Десять ванн. По одной штуке кажинный день. Кожных болезней нетути. А д-з – диагноз. Неврастеник! Расстрели твои мяса, нутрии, неслух! Неврастеник ты!!!
– От тупень! От бабуин! Он же меня и в лицо толком не видел. Ни про что не спрашивал… Откуда он выгреб, что я неврастеник?
– Вишь! А ты пел, ни граммки не болит. Боли-ит… Ишшо ка-ак боли-ит… Он жа в направлении первое слово поставил больной. Сократить ежель – б-й… Так что, товаришок больной, держись да лечись… И вот, – заглянула в другую бумажку, – и вот на горизонте выскок субатрофический тебе фарингит… И бронхит мой вот увесь подтвердился… Э-э, лечись, лечись! Не запускай… Здоровья одно! А болезней тучи! Береги здоровью! Лечись!..
Минут через пять Колёка уже лечился.
Давился кислородной пенкой.
Гаже Колёка ничего не едал.
В вишнёвую пластмассовую миску из краника надавливают шапку белой пенки. Тебе надо как можно быстрей съесть. Иначе все тайные ценности, не видимые и, поди, вооруженным глазом, разбегутся.
Кривился Колёка, но ел. Ел трудно, с отвращением зачем-то тщательно прожёвывал пенку.
Первой отстрелялась Алёнка и теперь подзуживала над бабкой с Колёкой – жевали стоя за высокими столиками:
– Пережёвывайте долгей! А то пенкой подавитесь. Жуйте хорошо-нахорошо! Не бойтесь, зубки не поломаете… А я сиропчик с пенкой уже выпила…
Навспех, захлёбисто наворачивали пенку и в самой раздаточной, стоя за столиками, сидя на вытертых диванах у стен. Набивали в оба конца и во дворе, под деревьями на лавках.
Ели дети. Ело старичьё.
Всё ело. Всё задыхалось этой проклятущей пенкой!
Такое впечатление, что эти гореносцы лет по пять вообще ничего не ели, и вот им дали пенку.
Сняли они с полок свои бивни и ну охминать на обе щеки.
Проходивший мимо мужчина осуждающе плеснул руками:
– Вот остолопики! Да что ж вы ею давитесь?! В той пенке кислорода, как золота у нищего в суме! Она вмиг вся выдыхается, и вы намахиваете один яичный белок. И больше ничеготушки! Да за трёх гриш[18] вы ж купите пя-ять яиц с желтком и белком! А так вы ухлёбываете сиропишко и белок всего-то лишь одного яйца!
Насуровленная бабка гневно кинула глаз на басурманина. Она захлёбывалась тающей пенкой и не ввязалась в перекоры. Только зверовато сверкнула горящими лупалками:
«Вот дохлопаю вскорую пенку, я те ух выпою!»
– Дуренькие! – удаляясь, ласково-укоризненно выкрикнул каверзник. – Идите за кислородом на море! Плаваючи, вы хватаете своими бронхами кислород, кислородную пенку непосредственно с морской глади. А тут вам перепадают лишь жиденькие бульбашки!
Бабка яростно проглотила последнюю ложку.
Так же яростно погрозила подкопнику пустой чашкой.
– Ты чё, кислый петушака, распелси?! Чё без ума несёшь пургу? Облопалси пенки?.. В прошлом же годе со мной за одной стойкой нараскорячку, стоя, как хреновской жеребец, трескал эту самую пеночку! А тепере всякие гнилые непотребствия вяжешь?!
– Вяжу! Потому как допёр, что за здоровьем надо топать на морюшко. А не давиться этим глупым пшиком.
– Ступай, пустобрешливой! Ступа-ай, кудрявич, – мужчина был лыс, – и не смущай, раздолбайка, дорогой трудовой народ диковинной хренью.
Обязательно надо после пенки высидеть полчаса.
Только потом можно идти на ингаляцию.
Ждать – каторга.
Солнце. Тёплышко.
Поскорее бы отбарабаниться от этих дурацких процедур и на море, А ты прей в компании бабки с внучкой. Жди. Чего жди?
Нетерпение подкусывает Колёку.
Лопнула терпячка и у Алёнки. Она то и дело ловит бабку за палец, тянет с лавочки к ингаляторию.
Бабка упирается толстой коровой, что на верёвке тащат на базар.
Наконец – время!
Алёнка первой влетает в ингаляторий. Захватывает бабке стул у свободного аппарата.
Не глянулось Колёке дышать подогретой морской водой и настойкой календулы.
Но когда перешли в другую комнату на косточковое масло, он несколько повеселел.
В пару сипели едва различимые аппараты. Едва угадываемы у них и страдалики – сидели и дышали в трубочки.
Пар… сипение… Как в кочегарке какой.
Ему занимательней было здесь.
Маслом дышат меньше.
Народу пустовато. Никто из медсестер не смотрит. Свободы через край! Хоть дыши, хоть не дыши. А хоть дыши всеми маслами. Всеми взаподряд!
Бабка так и делает.
Отдышала свои пяток минут по песочным часам – от косточкового масла перебегает пугливой сытой мышкой к абрикосовому.
К шалфейному.
Ещё к какому-то.
Ещё к какому-то…
Следом за ней ко всем аппаратам подлипает и Алёнка.
Колёка вывалил на них растаращенные гляделки.
– Ума не дам… Ты чё впрохладь сидишь пенёчком на одном месте? Примёрз? – подпекает вшёпот бабка. – Давай дыши со всеха! На халявку чё не дышать? По бумажке, эта дыхалка стоит копеюхи на раз. А мы, стахановцы, в кажную забежку сюда надышим ого-го на скоко рублевичей!.. За Алёну и копья не плачено. Ей эта леченья нужна, как зайцу зеркальце. А ты поглянь, как старается, на бабку глядючи… Давай-но безразговорочно дыши!.. Что за подсмешки… Иля ты тряхнулся мозгой?
– Да можно только пять минут! Вы ж потравитесь!
Бабка морщится:
– Э!.. Трещишь, как старая телега! А послушать нечего… Никого ж не отправили к верхним людям![19] Пока ишшо ни одного отравленника отсюдушки не вынесли! И своей ходкой ни один не ушёл отседова на вечную жизню…
– Ти… Будешь зариться на дармовщинку – лоб полысеет… – бормочет Колёка.
Бабка кладёт тёплый мягкий ковшик ладони Алёнке на голову.
– Нам это не угроза… Давай, внуча, дыши и за дядь Колю… Будем с тобой и за дядю дышать, раз он моей умности не ухватывая…
Бабка с внучкой уже чумеют.
Зелено в глазах. Голову подкруживает.
Понимает бабка, надо кончать. И она со вселенским сожалением вышатывается из плотного пара.
Подъехало на троечке милое времечко. После ингаляции нельзя час говорить!
Битый час они молча выждали на скамейке и поплелись, как черепахи, в водолечебку на кислородные ванны.
И после ванн обязательно надо отдежурить полчаса в комнате отдыха.
Лавки широкие. На дерматине.
Полумрак. Смирно. Уютно.
Разговаривать нельзя.
Сидели, сидели бабка с внучкой и попадали снопиками в сон. Как в омут.
Жуёт Колёка губы, зло пялится на задёрнутое плющом тёмное окно.
За окном, через дорогу, пляж, море.
А ты кисни, как тесто, в этой распаренной полутьме да жди. А чего ждать? Чего?
Уже ближе к вечеру проснулась бабка-царёха.
Куда ж теперь?
На море не сунешься.
Люд уже с пляжа и толпами течёт, и тянется тонкой вожжой.[20]
Наша троица понуро бредёт по набережной в столовую.
Натыкается на берегу на скамейки одна над одной, как на стадионе или как в греческом театре под открытым небом.
Панамкинский народишко важно сидит и дышит морем.
– Давай и мы подышим морем! – Алёнка брызнула к свободному месту.
Бабка колышется следом.
Добежала Алёнка до скамейки. Торопливо села и накрыла ладошками место рядом. Занято, занято! Это бабушке!
Глупым кажется Колёке сиднем сидеть у воды и дышать. Он проходит чуть дальше. Ко входу на пляж. Тоскливо смотрит, как ленивая волна коротко пробежалась по бережку и оставила на песке белые шипящие слюни…
На вздохе Колёка упирается взглядом в стенд:
Ялта – это город, который борется за звание города высокой культуры, основными лечебными факторами которого являются климат, солнце и море.
Пляж – это лечебный кабинет на открытом воздухе. Не загрязняйте его! Не приносите на пляж продукты питания.
Не рекомендуется полоскать рот морской водой, мыть фрукты и овощи, т. к. в ней могут быть болезнетворные микробы и яйцеглист.
«Гм… Как красиво начали и всё скачнули к яйцам глиста…»
Колёка возвращается.
Бабка всполошённо тараторит:
– А я вся выпужалась в смертоньку! Ни пены ни пузыря!..[21] Пропавши наш Колюшок… Что ж теперьче будя?
– Ничего не будет, – опало отмахивается Колёка. – Нудь… Наскучило гляделы продавать да пинать воздух. Может, по домам?
– Можно и по домам. Но посля столовки! А то вдома, в нашем чудильнике, еды ни в показ. Нетутки и зёрнышка в глаз бросить.
После столовки уже совсем стемнело.
На набережной не протолкнуться.
– Тыща народу! – обомлело дивится Алёнка.
– Сбродный молебен, – лениво уточняет бабка.
Рядом, тут же на набережной, зазвонисто ударил оркестр.
Бабка молодо засветилась:
– Вот, Колюшок, и разбавим твою зелень тоску. Айдате, молодёжики, на танцы-шатанцы! Айдатеньки!
– На танцы! На танцы! – взвизгивает Алёнка, как некогда крикивали чеховские сестрички «В Москву! В Москву!», и неистово тащит бабку с Колёкой на ералашный шум оркестра.
Поглазеть избока Колёка не прочь.
Но бабке мало смотрин. Ей подавай танцы. И она вытаскивает Колёку в круг, дурманно пускается вскачь властно кружить его в вальсе и одновременно, в вальсе, выбивает ещё что-то вроде не то чечётки, не то дробей, не то ещё какой тоскливой чертовщинки.
Колёке не нравится вальс, и особенно такой вальс, а пуще того не нравится бабка в вальсе. Чего она жмётся так, безрогая бизониха? Ни стыда ни совестишки… Народ же вкруговую. Всё видят! С глазами народ! Всё на таком свету!
– Нет… Не могу… – бормочет Колёка. – Ти… Голова кружится…
– Круглячится! – уточняет Алёнка, вертелась-скакала тут же.
Он выдёргивается из цепких потных бабкиных клешней и сходит с круга.
Задавливая неловкость, бабка семенит впригонку.
– Ну, ты чё выпрягся из-под дуги, танцорик? Байстуешь, шайтанец?.. Иля мои танцыи… дробушки мои не к моде?.. Не к ладу?.. А танцориха я всё ж жа-аркая… Эт про меня: хочь и погано баба танцюе, зато довго. Главно, Колюшок, долго… Ну ты чего, плясей, подкис?
Колёка, неспособный отбиться от старушьей навязки, в мыслях обложил себя незнамо каким этажом, ругает себя безвольцем, мягкошанкерным кисляем.
А вслух как-то виновато плетёт:
– Подустал… С дороги… Ноги спят, руки спят… Давайте по домам. Самый раз обняться с подушкой.
– Я и на это вся горячо согласная. Мы-ть тоже устамши…
Бабке не к душе, что вечер так бестолково смазан. Ну какое ж спаньё, когда ещё, поди, даже мелкосню не укладывали по телевизору?
В сарае, при свете, Алёнка налаживается скакать.
Совестно Колёке, что расстроил бабку, и он разготов вступиться за неё.
– Как солдат генерала, так и ты слушай бабушку, – осаживает Алёнку. – А то носишься, носишься. У тебя мотор в хвостике?
– У меня нету хвостика. Есть попка… – Девочка показывает на край своей койки: – А кто тут спит?
– Бабушка.
– А у стеночки?
– Красная Шапочка.
– А на этой койке кто?
– Серый Волк.
Алёнка взвизгивает, прижимаясь к бабушке.
– Бабичка! У нас в домичке будет спать Серый Волк! Ты не боишься?
– Да я сама хучь какого волка вусмерть выпужаю…
Колёка вышел: спокойно укладывайтесь, я пока на дворе поторчу.
Не успел он отыскать на небе ковш, как в сарайке помер свет.
Рубаху парень кинул на «Вегу-180» с горкой пластинок, а штаны на две усилительные колонки, чернели у самой у двери.
«И стереофонический проигрыватель, и колонки наверняк добыты на рубленции таких бездомников, как мы в этой в сараюхе», – подумал он и полез в прохладу под простынку на своей койке за куцей занавеской.
Сетка до страха быстро ухнула куда-то вниз, увлекая и его самого, так что у Колёки обмерли пятки.
Господи! Как же тут спать? Голова, ноги высоко вверху, кардан (заднюха) глубоко внизу, где-то в пропасти… Как в гробнице Тутархамона…
Боже, и впритирку тесный, стопроцентный контакт родных пяток с бабкиными пятками. Закрытое, подпростынное собрание шести ног и тридцати пальцев…
Попробовал Колёка ужать свои пятки, но не смог.
Не повернуться.
На бок, на живот не лечь… Разве что надвое переломиться?
Он затаился. Думал, как же быть.
Легонько-ласково бабка тронула ногой его пятку.
– Колюшка, – подыграла голосом, – девка моя как поднесла ш-шочку к подухе, так тут и сгасла. Спи-ит без задних гач. А ты, парубец, испишь?
– Крепко сплю, бабуль, – буркнул отрывисто.
– Колюшка! У тя язычок ну крапивка… Прям окатил лёд-водой… Как загнéшь, как загнéшь… На добром коне не объехать, семером не обхватить… Ну сказанул!.. Хоть на вешалку мне иди… Е-богу, обижаешь… Я ишшо не ско-оро подъеду под старость лет… Ну какая я бабка? Тебе, кудрявик чернобровай, один раз двадцать пять, мне ну два раза по двадцать пять… Так какая я от этого бабка? Я Аня… Ну, Анна Захаровна. Тольке не бабака гангренная… Не-е… Я и нашлась в деревнюшке Девица. Это под Нижнядявицком в воронежской стороне… Зайцевы мы…
«Вот так компашка… Серый Волк, Заяц, Шапочка-Кепочка… По японскому календарю нынче год… Кто навеличивает годом кота, кто годом зайца… Зайца! И его подружки Зайчихи! Не в честь ли этого шалеет бабуся?..»
– Колюшка, так ты испишь? И оч кре-е-епко? – игристо протянула бабка.
Колёка не ответил.
Только как-то жалобно и судорожно всхрапнул.
Ужала бабка губы, вздохнула и осторожно перенесла себе на грудь распаренный комочек внучкина кулачка, жарко выброшенного из-под простыни за голову.