– Дя-ядь…
– Погодь с песнопениями… Я тут ещё вспомнил про Пушкина. Как он жестоко резанул Радищева, его «Путешествие из Петербурга в Москву»…[69] Я абсолютно не согласен с критикой Пушкина! Ни за что так выполоскать! Видите, у Радищева варварский слог! Для Пушкина язык простого народа – варварство. Конечно, приплясывая на царских балах, он слышал другую, вымороченную речь с французскими коленцами. Простой же люд говорит так, как говорит. И этот простой люд Пушкин видел только из кибитки. Оттого-то у Пушкина герои говорят на безликом, поролоновом языке! В рассказе Радищева о несчастном состоянии народа Пушкин увидел только пошлость. Это в какие-нибудь рамки лезет?..
– Дя-ядь! – в восхищении сложила руки крестом у себя на груди шевелилка. – Ка-ак же вы всё это чётко!.. Вас бы к нам в литкружок… Вы такой большой… Вот бы вам и в баскет… А то что я?.. Где ж такие Добрыни Никитичи да Ули[70] растут?
– В деревне. У мамки на печке.
Разговор обломился.
С усилием Колёка угнул голову в книгу и стал читать вслух:
«Много дней блуждали в неизвестности моряки. На судах уже кончилась пресная вода и пища. Люди, ослабевшие и утомлённые, пали духом и покорно ждали гибели.
Но однажды ранним утром подул лёгкий спасительный ветерок. Молочная пелена тумана заколебалась и медленно начала расплываться. Сверкающие солнечные лучи ударили в глаза людям, и они увидели зелёно-лиловые горы.
– Ялос! Ялос! – закричал дозорный.
То была прекрасная Таврида, сказочная страна, где не бывает зимы, где воздух, наполненный морской влагой и ароматом трав, лёгок и целебен.
Уставшие путешественники воспрянули духом, налегли на вёсла и направили свои корабли к манящему берегу.
На благодатной земле по соседству с местными жителями они основали своё поселение, которое и назвали столь дорогим для себя словом ялос, что означает по-гречески берег.
С тех пор, говорят, город и называется Ялтой».
Легенду про Ялту Колёка кое-как дохлопал по диагонали и снова наставил волчьи глазищи на Ласку.
Она чистила картошку и вмельк наблюдала, как с неё не спускают голодных шарёнок.
Гордость нарастала у неё на сердце.
«Конечно, – млея, судил-рядил Колёка, – за мечту платить не надо… Но где гарантия, что я, взятый от сохи, не помну эту мечту? А в отдальке облизываться разве гладше станешь?.. Ти, нет уж. Лучше лёгкий надлом в душе, чем роскошные похороны…»
И Колёка трудно собрал свой дух. Чуже ухнул:
– Вота что, вертушок… Приготовь там чего на денёшек и марш отсюда назад под тёткин досмотр!
Ласка смертно обиделась, что приняли её за малявочку, повернула всё в каприз:
– Фикушки вам! Я противна, да? Так в пику вам никаких тётушек! Знайте, я там уже откреплена… Снята с тетушкиного контроля и довольства!.. И вообще я дома! Дома!.. Вы хоть это понимаете? До-ма! – по слогам выкрикнула она. Ну почему вы все меня гоните?.. В мае – едут квартиранты! – мать выпихивает к тётке до самых холодов. Всё лето и осень терпужишь у тётки не в огороде, так в саду. Не в саду, так дома. Как рабыня!.. Ворочаешь чище лошади. Даже некогда сбегать окунуться в море… Тётка за меня платит матери… В другое время как какой фраерок на порог – Ласа, ладушка, собирайся к тёте! Нафик такой мне график?!.. Да в конце концов имею ли я право жить у себя дома?
– Детонька… ти… послушайся… – покаянно забормотал Колёка. – Христом-Богом прошу… Уходи… Линяй с горизонта. От греха надальше…
С напускной серьёзностью большая притворяшка Ласка внимательно оглядела его с ног до головы. Прыснула в кулачок с недочищенной картошиной, с которой свисал, потягиваясь, завиток кожуры.
– Это вы-то грех?
– Он самый! – сквозь зубы пальнул Колёка и зачем-то указал на Топу, дремал на дерюжке у облезлой кушетки.
Колёка больше не стал с нею говорить.
Молчал перед телевизором, ждал, пока жарилась картошка.
Молчал, пока ели тут же на кухне без света уже под потёмочками.
– Одначе картошка у дочки вкуснее против маманькиной, – сожалеюще отметил он и грустно подпёр щёку.
– Спасибочки! Чого ще? – шутливо кинула Ласка.
– Молодца! Хорошо жаришь, хозяюшка! – подхвалил Колёка и на раздумах пропел:
– Чи гепнусь я, дрючком продертий,
Чи мимо прошпандорэ він?[71]
Он взял её руки в свои, поцеловал её и в одну, и в другую раскрытую ладошку, повитую бодрым, радостно-хмельным луковым духом.
Она не противилась, с любопытством ждала, что же ещё будет. Она слышала где-то, что пустую руку не лижут.
Он крепко, как клещами, обнял её и эх ну жечь поцелуями, угарно, суматошно поталкивая к кушетке.
– Милый дядюшка! – дразняще засмеялась она откуда-то из-под его мышки. – Простите! Не забыли ль вы, что я несовершеннолетка? Ой! Наш инвалид без пороху палит!
Его будто обухом угрело в лоб.
Он опустил крылья, сник, выпустив её.
Как ни в чём не бывало она озорно подхватила пустую сковородку с табурета, с превеликим весёлым усердием накатилась скрести её в раковине.
«Ни хераськи себе… – подгорюнился Колёка. – Шёл за шерстью, а возвращаюсь стриженым сам…»
Потоптался, потоптался на порожке и на вздохе побрёл к себе в комнату.
По телевизору шла заставка к «Спокойной ночи, малыши».
Он дрогнул, когда заставка загремела на всю мощь. Оглянулся.
Ласка стояла в дверях со сковородой и озоровато показывала ему язычок.
«Заяц выбегает там, где его меньше всего ждёшь…» – почему-то подумалось ему.
В комнате стало совсем темно.
На душе было славно, славно оттого, что та дурь, которой он так боялся, не случилась. Ему было так хорошо, будто наново родился.
«Как звоночек вовремя прозвонил… У-умница!!! «Не забыли ль вы?..» Умница-разумница…»
Он счастливо улыбался, засыпая…
Его разбудил дождь.
Он прислушался. Кругом лежала мёртвая тишина.
Что сейчас? Вечер? Глухая ночь? Иль предутренний час?
Дождина норовисто остукивал крышу, точно вбивал в неё капли-гвозди.
Вспомнилась вкусная картошка.
«Кто возле мёда трётся, к тому что-то да липнет…»
Колёка блаженно потянулся.
«Коту то и надо, чтоб его привязали к колбасе…»
Вспомнилось всё то, что навернулось вслед за вкусной картошкой.
«Трусляй! – осудительно крикнул в нём тонкий, занозистый голосок. – Разве ты мужик? У тебя в прихожей, за фанерной дверкой, которая только из твоей комнаты и закрывается на крючок, спит экая белокурая газелька. А ты, дубарь, дрейфишь к ней подступиться! Чужая кровать – не зевать!»
«Действительно, – согласился он с голоском в себе. – Хулио за улио? Пчёлы есть, а мёду чёрт ма!?.. При пчёлке без мёду…»
Он скосил глаза на дверь, за которой спала пчёлка.
«Уха-а… Терпение и умение, говорил паук, плетя сети для своей неприступной паучихи… Внимай, дубиньо! Неукоснительно чти обряд соблазнения… Может, встать и пойти?.. А ну с перепугу подымет весь дом?»
Уже спущенные на пол ноги снова ужал под простынку.
«Лежать, Мухтар, лежать. Вызову-ка я огонёк на себя. Но как?..»
Ему вспомнилась потешная сказка.
Ещё в школе, в первых классах, проходили.
Вёз мужик рыбу. Увидала лиса. Захотелось лисоньке рыбки. Но как возьмёшь?
Выбежала лиса на дорогу. Легла. Прикинулась мёртвой.
Подъехал мужик.
Лиса ему понравилась. Бабке, говорит, на воротник пойдёт. Кинул лису на сани и едет дальше.
Сам сидит впереди. Лиса за спиной потихоньку рыбку за рыбкой только швырь, швырь, швырь на дорогу.
Сбросила с саней всю рыбу и сама соскочила…
«Лиса прикинулась мёртвой. Увлеклась. Далече зашла. Я так далеко заскакивать не стану. Прикинусь-ка я, брахмапутра, всего-то умирающим лебедем… Кто не надеется на победу, тот уже проиграл… Проиграл-с!..»
Колёка на пробу задушенно простонал.
Наставил ухо.
За дверью движения никакого. Эффект нулевой.
«Всё равно у дикой дыни хозяин тот, кто нашёл её первым!..»
Он застонал громче. Жалобней. Требовательней.
За своим стоном не услышал, как Ласка встала, на одних пальчиках прожгла к двери и чуть приоткрыла. Вставила в неё свою головку.
– Дя-ядь! – позвала. – Проснитесь… Вы во сне стонете?
– Кажется, наяву, – разбито выдохнул Колёка и подумал: «Ти… Надежда не кормит, но подогревает!»
– Что с вами?
– З-знобб-бит… Плохо… Подойди, быстриночка…
– Но вы же мужчина!
– Не исключено… Возможно… Прошу…
Ласка была в белой сорочке до пят. Вошла. И пошла не к Колёке, а к стенке. Забухала тугим кулачком.
– Ты чего соседей будишь? – насыпался Колёка.
– Бабушка у нас водится с травками. Всем во дворе помогает.
– Дурашка! Не выросла та травка, чтоб мне помогла… Не поможет мне твоя бабушка… Не маячь белым привидением. Подойди сядь. Положи свою ручку мне на радиатор, – он мёртво уронил руку себе на грудь, – и послушай. Ти-ши-на… Отстучалось родное… Подойди, непритрога… Сядь…
– Подойти да ещё и сесть к вам? Разве это прилично?
– Неприлично посидеть у умирающего? – фальшиво подпустил он.
Она поймала его развалистое притворство и, не теряя нити игры, с деланной искренностью полюбопытствовала:
– Вы умираете? Точно?
– Как в аптеке… Всё можь быть. Жизнь полна неожиданностей…
– … и глупостей! – твёрдо добавила она и быстро пошла назад к двери.
– «Тот, кто жизнь без глупости провёл, тот умным сроду не был»! – в дурманном запале назидательно прокричал Колёка гётевское изречение.
Гёте остановил девушку.
– И упомни, радостинка!.. «Когда глупость доводится до абсурда, она становится мудростью»!
– Похвально! Похвально! – задоря, подстегнула Ласка. – Продолжим наши танцы. Что ещё такое вы знаете? Я в тетрадку записываю мысли великих. Слышите, аксакал?
– Впиши вот эту поскорейше, покуда не выпустил из памяти… «Любовь, любовь, когда мы в твоих путах – к чёрту предосторожность»! – В самозабвенном, безотчётном порыве Колёка сошвырнул с груди простынный край себе на ноги и тут же, испугавшись, как бы не отпугнуть ангелочка, как бы вообще не сломать всю обедню, снова надёрнул целомудренную простынку до самого подбородка. – Ещё… Мерещится в голове… Ага, вот… «Любовь, как и смерть, не выгонишь вон».
– Что вы говорите!
– «От любви до сумасшествия дорога не такая уж долгая»… «Безразличная к любви девушка подобна розе без аромата»!
Она засмеялась и осмелело двинулась к Колёке.
– И кто это тут у нас без аромата? Что это вы, дядюшка, съехали на любовь? Умереть не встать! Наверно, у вас жар?!
Неожиданно, вызывающе села на край его кровати.
Положила руку ему на лоб.
– Горячий! – с лёгким выронила удивлением.
– У меня всё-о гор-рячее-кип-пячее!.. Бери, пока отдаю за так всю душу, жизнь и сомбреро!.. За так! Нашармака! Дуранюшка… Царица моей души… Разве важно, когда это сварится?.. Сегодня?.. Завтра?..
Она не выловила смысла в его мешанине слов, дуря бросила:
– Сегодня ни за что! А завтра будет послезавтра!
Стальная ветвь молнии в дрожи на миг посветила в окно, облила всё ликующе-белым, и в следующее мгновение в комнате стало темно, как в погребе.
«Была не была! Музыкант музыканту не платит за серенаду! Да-с!..»
Колёка судорожно обжал её железными обручами, накрыл рот поцелуем, и она инстинктивно вжалась в него всем тугим пылким телом. Начисто всё спутала. Совсем забыла, что ей-то надлежало сопротивляться.
У Колёки хватило духу вовремя обломить свою дурь. Оттолкнул Ласку и велел ей уходить. Уходить вообще назад к тётке. От греха подальше.
Ласка так и сделала.
Он легко вздохнул, что всё так крутнулось. Слава Богу!
Подальше от Ласки, пока не грянула беда… Да и от Капитолины не пора ли отчалить к своим дочкам, к Татке?.. Почудил и хватит. Бежать, бежать из Ялты! Но не вдруг.
Он помнил наказ мудреца, вычитал в книжке: «Ничего не начинай в гневе. Глуп тот, кто во время бури садится на корабль». И он не сядет. Побережётся. А потому в обстоятельности принялся обдумывать, как отбыть из Ялты истиха. Без шума.
Во вчера убегают деньки.
Кажется, Капитолина с Колёкой внешне довольны друг другом. Веселы. Беззаботны.
Капитолина ещё круче покруглела и уже не влазит в свою дверь.
– А как же ты всё-таки входишь в дом? – спрашивают её.
– Бочком и на глубоком выдохе! – хохочет Капитолина.
Колёка всё чаще задумывается в растерянности над тем, что пора бы уже и вернуться к своим в деревню.
В его обязанности входит лишь эффектное присутствие при обряде разлучения квартирантов с деньжонками.
В нужный момент он, весь в коже, весь на кнопках, на молниях, на застёжках, в сомбреро, в дорогих импортных джинсах, в лаковых туфельках на аршинных каблучищах вшатывается в комнату этакой небрежно-ленивой раскормленной горушкой, становится позади Капитолины, масляно клонит лицо к её голове и привычно, бодро восклицает:
– Вас приветствует солнцеликая Ялта!
Все улыбаются. И шелестухи в полном составе как-то сами собой быстро и легко перескакивают в новые руки. Чистенькие. Сытые. В холе.
И не было случая, чтоб Капитолина недополучила хоть грошик.
И всё ж проблеснул день, когда Колёка вернулся-таки в деревню.
К своим.
В истомном роздыхе привалился он к тёплой своей калитке и побито долго смотрел, как Татьянка с дочками споро обирали на солнцежоге в садке рясную смородину.
«Все в деле, один я в наблюдателях от ООН…»
Колёку не замечали.
Это-то и подпекло его.
Он вскинул вождисто в приветствии руку.
И крикнул:
– Милые Дамы!.. Дорогуши! Вас приветствует солнцеликая Ялта!
Но никто из троицы и не шелохнулся.
Не повернул к нему даже лица.
За работой в дальнем углу садка его не услышали.
Он медленно приоткрыл калитку и как-то бочком, в нерешительности протиснулся в неё и на вздохе виновато побрёл в глубь своего сада.