Утром, когда Колёка продрал глаза, бабки уже не было.
Алёнка спала поперёк койки.
Дверь враспашку.
Старая тюлевая тряпица каталась на ветерке в дверном просторе. Поглаживала Топку по голове.
– То-оп! Ты чего не баиньки? Старческая бессоница?
– У вас соснёшь на зорьке… ОТС[22] под окном бу-бу-бу, бу-бу-бу, бу-бу-бу… Твоя распрекрасница варит Алёнке кашу на кухне…
– Ты что, через стенку видишь?
– Ё-моё! Зачем же через?.. Э! Да ты ещё не разглядел… Напротив Капкиной койки, под которой я квартирую, – Топа повёл лапой за себя, показывал на завешанную белыми простынями койку под далеко выступавшими с кухонной крыши тремя шиферными листами, – окно в кухню во всю стену. Это на тот дорогой случай, если будет интересная передача по телику, так чтоб лёжа и ей и мне можно было смотреть. И лежим мы ночью всяк на своей этажности, а в окно телик на кухне подсмариваем один. Так вот, твоя бубука манную мешает кашу на плитке и в мыслях выпевает (мысли её я слышу): «Как лопать без платности в столовке – эт мы. Как дыхать моей ингаляшкой без платности – это тож мы. Как жрать без платы пенку – опеть мы. Первей нас нету! Как без платности томиться в кислородной в ванне – никто окромя нас!.. А как в отплатность хоть на грошик подать нищенке радости – так, извиняюсь, это не мы, это не к нам. Сразу зоб на сторону… Мы спима! Поддаём храпунца… Козлина вонький!.. В небо убился,[23] а душевной ответности и с прикалиток нету… Какой-то повреждённый… Ни с чем пирожок… Иль им нечистая водит? С таковским только и трепать хвостом… Чё, распустёха, буровлю?.. Ну чё?.. Совсем гульная коровя пала в ублуд… На голых словах… С букушкой разь въехать в грех?..» Друже, насколько я понял, это песенка о тебе. Смотри, ты знаешь, что бывает за растление божьих обдуванчиков? Ох, жизнью ты не учёный… Смотри… Шепчет мне моё ретивое, взрыдывает по тебе доблестный рабфак трудящихся…[24] Смотри… И потом… Ты что ж, и кормишься, и лечишься за бабулькин счёт?
Колёка подрастерялся.
– Вообще-то, получается… да… Ни черта я с нею не поделаю! И в столовке, и в поликлинике… Не успею дотолкаться до кассы, как она обегает меня, слонихой заслоняет меня от кассирки… А сама щебечет, щебечет… На языке как на музыке… И наскоряк платит… Ну, раз ей это нравится, плати. Не имею я права лишать человека сердечного удовольствия.
– Однако ты с явными задатками сутенёришки. Не шай под савраску без узды… Неприлично на бабкином горбу ехать в раёк. У неё и так на горбу и её астма, и внучка, и дочка в Магаданике, и дедка в Латной под Воронежем… Надо политично вернуть по-джентльменски всё, что она за тебя заплатила. Правила хорошего тона обязывают.
– Где это записано?
– В уголовном кодексе!
– Может быть, может быть… Но какие ты реверансики ни выкидывай, главное вылезет наружу: деньги, грубые деньги даёшь женщине. Разве это порядочную женщину не оскорбит? Не унизит?
– А ты, авантюристик, отдай так, чтоб не оскорбило. Умный милостыню подаёт, даже его рубашка не узнает… У тебя на отдачу здоровский козырь. Отдаёшь ей её шелестелки! Её же!
– Да это я разочтусь… Меня подивил твой новый выговор. То шепелявил, как труха. А нонь поёшь, как новенький!
– А-а… Не век же быть стареньким. Всё некогда было… А вчера подновился. Не только вам… Вчера вы ударились все в лечение. За компанию я и себе сбегал в свою собачью лекарню. Заменил рухнувший на той неделе мост. Подновился. Выговор теперь, как у телевизионного диктора! А спасибушко парижаночке! А низкий поклон её финансикам! Дотаивают… Осталось там, как от пожару травы… Что бы мы, мужики, и делали без дам?
После, покуда Колёка долго мудро сопел в пещерном сортире, покуда умывался у колонки, он тяжело думал, как же вернуть деньжуру. А вернуть надо. Топа прав. Это меня раскрепостит.
И придумал.
Положил купилки в детскую плетёную корзиночку, шумнул Топе и показал на смурую бабку, кормила кашей Алёнку.
– Это вам от вашего соседа по койке, – поднёс Топа бабке корзиночку с зелёной трояшкой.
– Но почему именно деньжанятки?
– Во-первых, это ваши бабурики. Вы за него вчера платили. А потом… Не обижайте его. Рублёхи убивают в нём все добрые чувства к вам.
Бабка просветлела.
– Тады лучше без убивства!.. Алёнушка! Ласточка-сизокрылица! Ну-к, скушай ложечку за нашего дорогого дядь Колю!
– За дядь Колю я скушала уже половинку талерки. Ещё ой полные три скушаю ложки.
Съедаются и эти обещанные три ложки под пенье уходящего Топы:
– Каша манная —
Жизнь туманная…
Потом Алёнка послушно ест за папычку, за мамычку, за дедушку Митрошку.
– А теперь за компанию в охотку последнюю за меня… За любимую за бабушку…
Алёнка в замешательстве с тоской смотрит на бабку:
– А за тебя твёрдо не обещаюсь… Вовсе не обещаюсь. До чего ж ты вязкая приставоха! Я б тебя убила… Убила б и бегом назад в Латную к дедунюшке к Митроше. Дедунюшка Митроша русским же языком наказывал тебе не заставлять меня есть через силку.
– Оха, гомнючка! – пыхнула бабка. – Живёшь в катухе, а кашляешь по-горничному! Что ж ты меня в позор топчешь перед дядь Колей? Перед Топкой?! Да дедушка Митроха та-ак ба тебе напподавал за меня! Добре, богатейске отшшелкал бы!
– А я забежала б к Юльке.
– Он бы тебя и тамочки сгрёб!
– А я убежала б на самолёт! А самолёт он пеше не вдогонит. И о-оп к мамычке с папычкой на Майгадан!
Юг для северной селёдки
Что-то вроде сковородки.
Пётр Синявский.
Сегодня Колёка сам заплатил за свой завтрак.
Бабка, конечно, подсуетилась, как и вчера, разбежалась за него платить. А он устерёг, вовремя прикрыл её кошель перевёрнутым гробиком ладонищи, отдал свои пенёнзы и сказал:
– Не переживайте. Счёт дружбу не портит.
– А мне что… Мне абы не портилось… Абы вони не кидало…
Ей нравилось, что Колёка был ровен, как и вчера, не строил из себя прынца, не откололся. Отдал купилки всё до копья, но не отпал от бабки с внучкой, вместе потелепал из столовки одним кагалом на пляж за «Ореанду». На пляже, сразу от входа, свернул вслед за ними и приплёлся к месту, где толкутся родители с детьми.
Стали раздеваться.
Колёка мигом смахнул с себя штаны-майчонку и бултых головкой в океан-море. Только жердины пяточки и видали.
Вытаращилась бабка на воду, где под голубой толщью кувыркался Колёка, и стоит сама не своя. Совестно стало раздеваться.
«А ну увидя мои хрюшкины окорока, блевать, гляди, потянет… Не-е… Я уж перед ним денёшек какой на бережку так, одемши, поманежу…»
Она ждала, когда выплывет Колёка.
Отлилось, может, минуты с две, когда он выдернулся из морщинистой игривой сини метрах в тридцати.
Бабка ахнула и бежмя кинулась за ним следом.
– Ты на что, – кричит, – так далеко сплыл?!.. Акула, чертяка, укусе!
– Не укусит! – хохочет Колёка из колышущейся весёлой дали. – Подавится моими костьми!
– А но давай назадки!
Помахал он ей ручкой и враскидку подрал дальше.
Цепенея, бабка закусила губу и всё шла, шла за ним, покуда не заметила, что вода уже плещется ей в рот.
«Господи! Что ж я, щербатая поварёшка, вытворяю? Мне ж низзя в воду!»
Выскочила она на берег, с камня опало воззрилась в открытость шаткой воды.
Колёки уже не было видно.
Головы на синем маячили, а где Колёкина, поди разберись…
– Бабичка! Ты вся мокренькая, – дергала за палец Алёнка. – Раздевайсь! А то вся выстудишься…
Зыкнула на внучку бабка, поставила ладонь козырёчком к глазам. Низковато…
Взобралась на пальчики и растерянно всматривается в качкую, ленивую далину, что вспыхивала радостными бликами.
Колёка видел, что за ним наблюдают.
Видел, что бабка уже плоха на глаз и проплыл по крайке; неслышно подкрался на коготочках, пристыл с нею рядом.
Приставил скобку ладони ко лбу и задёргался из стороны в стороны, как это всё ещё делала в нетерпении бабка, – заполошно вглядывался в море.
Не прошло и года, как они столкнулись взглядами из-под рук.
В искреннем конфузе бабка обрадовалась, что Колёка жив. Вот он, жердина! Зубы ещё скалит!
И Колёке было приятно, что кто-то за него переживает.
Ей хочется поговорить с Колёкой, и она в ласке спрашивает:
– Ко́люшка! Солнушко наше! Ты не знаешь, где мои солнцезащитные очки?
– В сумку к себе заезжали?
– Вот только тут я и не была!
Она открывает свою блёсткую чёрную сумочку и в досаде натыкается на очки. Вздыхает. Про что бы ещё такое спросить Колюшку?
А Колёка тем временем блаженно расстелился по горячему песку во всю свою коломенскую версту.
Скоро его обсыпала любопытная детвора, и по слогам вычитывала, что было прописано тушью на Колёке.
На левой ноге, у корней пальцев, было промашисто выведено:
Они тоже устают,
Продолжение следовало на правой ноге:
им тоже надо отдохнуть.
На одной руке:
Нам не страшен серый волк.
На другой:
Не забуду мать родную и ее слова.
– Дя-дя, – поскрёб мальчуган Колёкин локоть, малое дитя не боится и тигра, – а какие мамкины слова вы запомнили?
– Усохни с глупостями… Ну-ка, кыш отсюда! Кыш, головастики… Линяй прочь!
Детворня неохотно отбрела и в отдальке примёрла кружком.
И чего-то непонятного ожидала, уставившись на Колёку.
В кружок лениво вошёл незнакомый парень с облезлыми плечами.
Отпугивающе похлопал в ладоши:
– Брысь, брысь отсюда!
И просто, будто они с Колёкой век в друзьях, спросил:
– Ну ты, Пипино, чего весь расписан, как собор Парижской Богоматери?
– Засылай вопросишко полегче.
– Где кукуешь-то?
Колёка просыпал смешок. Вспомнил Алёнкин морской рисунок, приколотый к стене кухни как раз напротив их клетухи:
– В резиденции с видом на море… А по правдушке – в сараюхе с видом на кухню и на собачий дворец.
– У меня нюх. Так и думал… Ты мне глянулся с первого глаза. Может, двинем ко мне? Бесплатно… Я на севере колупаю в шахте стольники… Прилетаю сюда. На троллейбусной станции бабука сдаёт отдельную хазу на четверо рыл. Стакались. Едем. Бабука: «А где ж остальные трое?» – «Я за них. Люблю свободу. Один буду королевствовать. И не вздрагивай. Требуемый червонишко за каждую ночку гарантирую…». Я распределил койки по своим северным шевелилкам. Эта Светина. Эта Ух! Катина. Эта Алина. Каждый вечер я уходил со своей подушкой с ночёвкой к одной из них по строгой очереди – спал на койках этих своих веселушек. Всё целомудренно, безо всяких обнимашек… На втором круге это суперское хождение меня стомило. Я завёл одну ялтинскую заводилочку. Этакая пикантная мармеладка с сумасшедшинкой. Зашибись! Полный шоколад! Живём горбато… Между дрочим, на таксо бегаем в бундесратишко. Кидай согласье! Найдётся и тебе птичка для полного комплекта. Без бэ!
– А… Всё чики-пики. Мне по барабанчику! Да у меня этих птичек и так перебор! – соврал Колёка.
– Ну, смотри… Тогда не вопрос! А то ты мне глянулся. Думаю, что-то в грусти человече, не помогу ли горю… Ну, я выпадаю в осадок. Покедушки!
Парень помотал лишь куцапым мизинцем и побрёл прочь меж тел, что тесно дымились на солнцепёке.
Замурлыкал:
– Между берёз и осин
Слышится музыка дзынь да дзынь…
Колёка лежал вниз лицом, раскидал по калёному песку руки.
Взвизгивала, плескалась у ног в надувном резиновом корытце голая Алёнка.
Бабка сплетни сплетала, библию составляла с какой-то пляжной старухой.
– У меня зять с головой. Сурьёзный. Там спокойный что! – докладывала старуха. – На работе указательный ему палец отчикнуло. На одной кожушке держался. Забегались пришить. Чего ж не пришить? В Литве вон девчушка под косилку попала. Отец косил, а она игралась в траве, не видал. Обе ноженьки так и отпанахало. Девчошку, ножки подобрали, на самолёт и в Москву. Пришили… Ага… Ходит… А тут палец. Экий страх! Ну, хотели ж пришивать. А зять распорядись отхватить совсем. Говорит: будь другой палец, ещё б подумал, а указательный… Указывать не буду… И этот анчутка весь в батеньку слит, – гордовато кивнула на мальца в панамке и в трусиках. Он важно, нахмуренно обливал из детского ведёрка Алёнку, и та визжала от восторга. – В шесть пошёл в первые классы. Пошёл вместе с букварём и с журналом «Наука и жизнь». Вишь, какой захлёст? Ему скушно в школе. На уроках читает «Науку и жизнь».
– А мою мочёную визжалку, – пожаловалась баба Аня, – и в семь, наверно, дубцом не загонишь в школу. Убежит! Ей-бо, убежит!.. Глупей же валенка!
– Ты уж не гудь так солно, – возразила старуха. – Мы-то что, выскочили на свет на божий уже при всём при своём сегодняшнем уме? Вырастет, насбирает ума… Главно, есть за кем, есть и с кем собирать… Хоть нас, бабок, и в копейку не ставят, а вот нараз примри мы все гнилушки – жизня станет!.. Сгаснет… Без бабок мир упадёт! Ещё как кувыркнётся! Всё наперекрёс поскачет! У-у!.. Без бабок хоть глаза завяжи да в омут бежи… Вот убери старичьё своё плечо – безразговорочно упадё дёржава! Бабы ж во все дыры носы толкают! Детей подняли… Своё по чести отворочали. Все-е рученьки положили… Не то что нонче, в деле будто береста горели… Да не сгорели… Теперь дома в три смены пашем. За нами дети спокойно работают. Под нашим глазом внуки спеют. Дома мало с ними кувыркались. Ещё на юга кати. Вишь оно как! Детям всё некогда. Одним нам только есть когда. Ну да ладно. Мы, стахановки, и внуков подымем.
– И правнуков вынянчим! – согласно влилась в подхват баба Аня. – Мы ишшо как машины бегаем…
– Мы скромные. Мы долго жить не разбегаемся. По сто лет проживём и большь не будем… Хоть пока и блоху можем взнуздать…
Старухи – сидели рядком – уткнулись друг в дружку плечами и рассмеялись.
Бабий перебрёх покалывал Колёку.
«Тоже стахановки… Видите, земля без них закрутится в другую сторону. Неподменимые… И на Ялту нету им заменушки… Работюлечки… Аж из духовок пар валит… А вообще… Бабульки пашут… Внуков вон лечить притащили… А что ты привёз?.. Одну свою дурь?..»
Колёке показалось, что это не он самого себя спросил, а спросила одна из старух.
Он вскинул лицо ответить и тут же осёкся: старухи вяло мыли свои новостёшки, не обращали на Колёку никакого внимания. Словно его и не было.
И только мелкосня, заворожённая росписями на нём, немо всё таращила на Колёку изумлённые глазёнки, налитые укором:
«Дядя, а игде твои дочки? Ты зачема приехал без ниха?»
– Кыш отсюда! Кыш! – замахнулся на демонят, нервно впрыгнул в брюки и чуть ли не бегом дунул с пляжа, на ходу застёгивая ремень.
– Бабичка! Дядь Коля ушёл! – взахлёбку прозвонила Алёнка.
Всполошилась бабка.
– Ко́люшка! Да ты чё зверьком-та от нас бегишь? А обед?.. А ужин?..
С деланной весёлостью отстегнул Колёка:
– Ужин нам не нужен. А завтрак будет завтра!
Бабка брошенно припечалилась, проводила его плаксивым взглядом до выхода.
«Ну, – рассвобождённо подумала, – стесняться мне боль некого. Скину-ка я платью. Расчехлюсь… А то вся сопрела…»
Забрёл ненастный Колёка к себе в каморку под вечер. Сел на койку и заплакал.
Охая, Топа откинул лапой в сторону умызганную дверную тюлевую занавеску и вбежал.
– Коля, ты плачешь? В Ялте – слёзы?
Колёка подсадил пса себе на колени, прижался к нему и заплакал навзрыд.
– Ко… ля… – растерянно забормотал Топа. – Не выпускай себя из рук. Жизнь… Она какая?.. В жизни тесновато… Меня вон тоже поджигает пустить росу. Но я держу себя в лапках. Мы мужики! Надо держать себя.
– Сволота мы, а не мужики! Я за себя… Я видел сегодня детские глаза. Душу выжгли!.. Ти… Они молчали. Но я-то, подлятина, слышал, как они спрашивали, и чего это я закатился в Ялту без своих дочек! Они, маленькие, там, дома. Жена одна с ними рвётся на нитки. Зато я кругом в воле, как селезень в воде. На ялтинском пляжу бледный бампер[25] поджариваю. Кобелино кудрявый!.. Не могу! Не могу!! Не могу!!!..
– Это уже прогресс, – меланхолично подхвалил Топа. – Раз помнишь, кто у тебя где, раз помнишь, кто есть кто – это уже несомненный прогресс… Оно, конечно, и невооружённым глазом видать, что мы, мужичары, препасквильные кобельки при всём при том. Я про себя… Ты знаешь, от кого я сейчас ель живой вырвался? От родного сынули! Вот тут, в соседском дворе справа… Проклятый склероз, я совсем забыл, что он мне сын. Точней, я никогда и не помнил в суматохе будней, что он мне сын… Ну откуда и как берутся эти сыночки?.. Было дельце… Однажды раз дёрнуло проветриться по скверику по ту сторону нашей улички. Бегу меж щитами квартирного обмена и попалась на жизненном пути какая-то нечаянная дворянка[26]. Нюх, нюх… Пойдёть!.. Ну… Всякое дыхание любит пихание… Приняли мы в том скверике – скверное дело! – сеанс жгучей кустотерапии и брызг в разные стороны. Я и забыл в беге жизни про это приключеньишко. Больше я ту кнопушку и не видел. А она, оказывается, шиковала по соседству. Четыре двора от нас. С нею хозяева ели за одним столом, спали на одном с нею диване, бегали в один кабинет задумчивости, куда и король ходит пешком, на легковухе увозили за город гулять. Она всё то в доме, то в разъездах, я её и не видел. А как родила, её и шварк за разврат с золотого довольствия. Выбросили на улицу. Где-то под заборчиком и притихла… Да… А сыночек остался. А сыновец вырос… Я ходил к нему запросто. Вовсе не подозревал, что он продукт моих нечаянных шалостей… И вот лежим сегодня, ветром надуваем друг дружке уши про погоду, про разбойные цены на рынке, про ялтинские бублички. Как ужевал один, так заткнёт тебя, как клейстером запечатает. На горшок хоть год не бегай… Все вроде мирно у нас катилось… Потом я запел про одинокую горькую старость. Зажаловался на ломоту в спине, на плохие глаза, на плохие зубы… И под плохонькие свои зубы прошу у него кусочек какой помягче, из НЗ, а он чёрт те что понёс на меня. Я ему: не гони волну. А то такую в ответ погоню, захлебнёшься. Он как бешеник кинулся и ну с меня живую шерсть клыками драть. Я ору, да в какого ж мерзавца ты вырос, а он: «В тебя! В тебя!!» И тут открывается, что я его папайя… Вот сынуля вздрючил. Ни сесть, ни лечь! И не пожалуешься. Поделом!.. Мне тяжелей сейчас, чем тебе. Но я слезой слезу не погоняю. Крепись и помни… Помни мой урок… Отдохнёшь ещё малешко и с Богом назад в родные места. Поругать поругают, выкатят на сто лет и простят. Драть пока ещё малы… Спеши исправиться, пока малы…
Колёка просветлел. Подумал, что у других покруче. Похвалился:
– И малы ещё, и ручки ещё коротки… Пока в оглобельку отрастут, успею, пожалуй, исправиться…
Был уже вечер.
Топе надо заступать на горячий пост – бежать ложиться на проходе во двор да смотреть, кабы чужого кого не занесло. Но Топа не мог уйти. У Колёки, чуял, начинался жар и бросить парня одного ему было совестно.
– У тебя ничего не болит? – на разведку спросил Топа.
– Да так как-то… Как-то жарковато во мне… Это от нервов?.. А может, – крутнул в шутку, – от недостатка витамина С – мясце? Сколь веюсь по столовкам, ни разу не видел натурального куска мяса.
– Это-то в ялтинской столовке ты хочешь увидеть мясо в натурель?
– Берёшь борщ. Написано, с мясом. Ищешь, ищешь мясо днём с огнём. Всю тарелку перекрестишь. Выпорожнишь… До дна дочерпаешься – до мяса никогда. Дно есть, мяса нет. Может, оно в саму тарелку вросло? Заглянешь тарелке в зад – пусто… И сам борщишка прозрачней морской воды. Скажешь кассирке. А она: съедят, а потом ещё по нахалке требуют!
– Иэ! Да с ялтинскими кассирочками надо уметь говорить. Подойди в следующий раз и прямо по-научному ухни: «По какой калькуляции вы берёте стоимость борща? Пожалуйста, покажите калькуляцию».
Колёка виновато хохотнул:
– Такую умность на голодный курсак не упомнить. Надо записать.
Он стал записывать.
А Топа выбежал и скоро вернулся. Важно шёл на одних задних лапах, нёс в передних на тарелке душистую куриную толстую ножку.
Прошиб Колёку пот.
– Однако, – трубно потянул носом куриный дух, – широко-о в Ялте собаки живут!
– И званые гостюшки не хуже, – мягко взял на зубок[27] Топа и подал парню курицу. – Это шлёт вам, сударь, вместе с пожеланием доброй ночи наша прекрасная хозяюшка.
– Дай Бог чего ей хочется! – поклонился Топе с курицей Колёка, и тут же курица хрустнула у него под зубами.
Топа даже зажмурился, опустил глаза: боялся выдать свой собачкин голод.
Во весь же день у него не было во рту ни крошки.
Это сразило Капу.
Отломила ему ножку от целой курицы – принесла подружка, работала в гриль-баре. Отдружила ему Капа поджаренную ножку. Да у него не поднялась сила съесть её одному.
Как не дать больному?!
А больной и косточек не выплюнул. Всё сжевал.
– Ну! – долизывая собачью тарелку, воспрянул духом Колёка. – Передай хозяюшке пламенный мой долгоиграющий приветик! Я на доброту отзывчив, как пионер. В бездействии меч ржавеет… Я уж в долгу не задержусь. Иконочку ей натру-у-с!.. Ой и натру! На стенку от счастья сиганёт! Ещё откушает моего кекса с сексом!
Плотнели сумерки.
На набережной нудил оркестр духовой.
Плескались весёлые голоса. Ясно слышалось шуршанье ног. В маятном кривлянье кипели танцы.
Топа толокся во дворе на проходе.
Летел встречать всякого, просил чего-нибудь хоть на по-лизушки, вертя с голода заискивающе и лицом и хвостом.
Но все обходили, даже шарахались от него в сторону, кривились. Фу! Какая облезлая псинка ласкается!
А есть хотелось.
Потерял надежду, что кто-нибудь из своих, из дворян,[28] подаст и он побежал к уличным урнам.
Конечно, можно было б попросить у Капы – совестно навяливаться.
Ну кто по два ужина подаёт?
В урнах нигде ни граммочки не нашлось.
Хлебные магазины уже закрылись.
Открыт один гастроном на углу. На Морской. До девяти открыт. Народищу там всегда невпроход. Век у входа пропросишь, а ни одна рука не кинет.
Что же делать?
Надо возвращаться…
А ну случись что. С меня ж спустят шкуру и авкнуть не дадут.
Он загнанно прибежал к себе во двор, лёг у прохода и заплакал.
Да кто ж собачьи видит слёзы?