Кстати, о ресторанах. Русский турист в массе своей гурманом совсем не был, да и Венеция (как и Италия вообще) отнюдь не воспринималась как место, располагающее к чревоугодию. По большей части приезжие столовались там же, где и жили: это считалось само собой разумеющимся, и даже предполагалось, что владелец отеля может слегка уступить в цене комнаты, чтобы наверстать упущенную прибыль за табльдотом. В тех (кажется, не слишком частых) случаях, когда путешественника это не вполне устраивало, причины скорее были социального плана, нежели гастрономического. В эпистолярных венецианских сетования З. Гиппиус нет ни слова про качество еды – а только про соседей по завтраку: «Есть и здесь, как везде, свои мрачные стороны, а именно: табльдот. Мучительнее и нелепее этой выдумки я ничего не знаю. В былое время, когда люди не сторонились так друг друга… Теперь же это ужасно. Ни одного русского. Все мучительно-гранитные англичане, которых я теперь ненавижу. Один в особенности: ест медлительно и засовывает в рот вилку до самой рукоятки»[291].
В тех случаях, когда качество провизии решительно не устраивало, можно было попробовать сменить место трапезы. А. Н. Бежецкий, в номере гостиницы которого висело особое предупреждение, обещающее штраф в 1–2 лиры тем, кто станет манкировать общими обедами, решил все-таки нарушить это предписание:
Помня угрозу хозяина отеля, я отправился предварительно в его кафе завтракать, но там мне дали такое скверное молоко к кофе, что я поклялся более сюда ни ногой, тем более что в этом кафе, на большом столе, нагруженном провизией, рядом с земляникой стояла сырая рыба, отбивавшая своим запахом весь аппетит. Я, впрочем, скоро разыскал другой ресторан тоже поблизости, принадлежащий содержателю отеля «Italia», австрийцу Гринвальду, где питаются все иностранцы[292].
Большинство путешественников либо не упоминают еду вовсе, либо ограничиваются проходным замечанием: «Шумный ужин с неизбежными макаронами, веселые лица итальянцев, прислуживающих за столом, пение „Santa Lucia“ – все весело, все хорошо!»[293] или «Завтракали в кухмистерской средней руки с вином за 2 фр.»[294] – лишь редко снисходя до надменной похвалы: «…Я должен сказать, что богатым немцам далеко до нищих итальянцев по части кухни и, вероятно, именно потому, что последние такие нищие. Так есть, как я ел тут и за такую цену, я в Германии нигде не ел. Но и дешевизна же тут, просто невероятно»[295]. Собственно, большая часть рекомендаций по гастрономической части весьма расплывчаты и лишены имен собственных: «В центре, около Piazza S. Marco, на одной улице есть целая серия очень хороших и дешевых маленьких ресторанов. Не помню названия улицы и ни одного из ресторанов, но Вы можете справиться в каком-либо из тех многочисленных магазинов, где продаются бусы. Меня туда отправил один такой старичок-продавец»[296].
Более того, достаточно частый мотив в венецианских травелогах – ощущаемое тонкой душой путешественника жгучее противоречие между многовековыми декорациями и низменной прожорливостью туристов. Иногда это встраивается в общие ламентации по поводу упадка нравов («Но времена меняются: там, где прежде жила Дездемона, теперь открыт ресторан; где жил Отелло – торгуют стеклом, на мосту Риальто и около него разбросаны дрянные балаганы, в которых торгуют всяким скарбом; дворцы патрициев испещрены крикливыми вывесками и банальными рекламами; воды, былые зеленоватые воды каналов, не исключая Большого канала, наполнены разной вонючей ветошью и отбросами…»[297]); иногда – представляется отдельным огорчением:
Кто ходит теперь по пустым гулким залам? Кто ломает бледные руки под сказочными плафонами Тинторетто? О чем задумались усопшие дожи на почерневших холодных полотнах? Кто, опьяневший от стонов и крови, разыгрывает странные мистерии в той комнате, которая так не удовлетворила туристов? Но время ли помнить об этом в уютной каменной зале площади St. Marco, обращенной во всемирный ресторан.
У тонких колонн упраздненной Прокурации рядами белые столики. Звенят венецианские рюмки, шмыгают лакеи, гудит легкомысленный улей веселых гостей. Пьют, смеются, напевают, посылают через столики цветы и немые вопросы. И в ответе качаются разноцветные страусовые перья, шуршат оборки шелковых юбок и скрещиваются на миг опьяненные взгляды, а ночь нежна и равнодушна, как продажная ласка чьих-то красивых спокойных рук[298].
Это же зрелище столиков на пьяцце возмутило другую нашу свидетельницу, дочь Л. Андреева:
Мы спустились на площадь, являвшуюся самым большим сухим пространством города. По сторонам ее расположены были многочисленные кафе и рестораны с выставленными на панель столиками. «Все-таки в еде есть что-то безнравственное, – подумала я, – такое низменное занятие! И неужели нельзя обойтись без нее? Вокруг такая красота, а эти люди с плотоядным блеском в глазах, с лоснящимися от жира губами, жуют, глотают, обсасывают кости цыплят с единственной заботой наполнить свои бездонные желудки – какая гадость![299]
Приятным исключением на этом фоне выглядел И. Ф. Анненский, подробно описывавший в письмах домой свои гастрономические впечатления:
Набегавшись часам к 4–5, идем в какой-нибудь скромный ресторан. Тут кормят плоховато, но сытно и дешево. На первое кушанье я беру обыкновенно суп con piselli, т<о> е<сть> с горошком и рисом, в него прибавляют еще целое блюдечко тертого сыру… На второе беру Costoletta alia Milanese или Vitello (телятина). За обедом пью местное вино с водой и заедаю скромный обед кусочком сыру. Вот и все[300].
Это подтверждается записной книжкой с тщательно зафиксированными расходами, которую он вел в путешествии. Так, среди трат дня, предшествующего этому письму, значится «сaffe nero» (35 чентезимо), «zuppa a piselli» (40), «filetto al Madera» (80), «formaggio parmegiano» (20), хлеб (5) и вино кьянти (75)[301].
Что касается последнего, то снисходительность туриста к местным напиткам простиралась обычно дальше, нежели к местной пище. Чрезвычайной редкостью был убежденный трезвенник, наподобие В. Р. Менжинского, будущего председателя ОГПУ, а на тот момент – скромного интеллигента, начинающего прозаика: «Петербуржцу естественно вспоминать своих и писать письма в стиле Пал Палыча <Конради>, т. е. написать целую страницу и ничего не сказать. Впрочем, я веду дневник: 30-го утром пил цитронад со льдом на площади Св. Марка, в 4 часа – на Лидо; в 8 часов – перед мостом вздохов и пр.»[302]. Другой крайностью выглядел И. Бунин, фраппировавший венецианских официантов своей требовательностью по части напитков: «Италию впервые в Венеции увидал. Почему-то на вокзале стал требовать разного вина. Принесут бутылку, а я другого хочу попробовать, получше. Бутылок двадцать принесли. А я всё говорю „ancora“. Весь стол заставили, бегают, обалдели совсем, ничего не понимают. Потом начали хохотать, как сумасшедшие»[303]. Классический же турист хоть и не без оговорок, но снисходил к продукции местных виноделов: «Сидим на веранде у моря и пьем холодное „асти“»[304]; «Читаю только итальянские газеты, пью только итальянское вино. Газеты скверные, вино – тоже. Цена вину – от 50 сент. до 1 лиры за ½ литра. Красное лучше белого»[305] и т. д. Иногда желание продегустировать аутентичные напитки встречало почти непреодолимые трудности в форме языкового барьера:
Незнакомый сиплый голос говорил:
– Русским языком я тебе говорю или нет: принеси мне лампадочку вермутцу позабористее.
Голос слуги при кабинках – старого выжженного солнцем итальянца-старика в матроске (я его видел раньше) отвечал:
– Нон каписко.
– Не каписко! Чертова голова! Не каписко, а вермут. Ну? Русским языком я тебе, кажется, говорю: вермуту принеси, понимаешь? Винца!
– Нон каписко.
– Да ты с ума сошел? Кажется, русским языком я тебе говорю… и т. д.
– Слушайте! – крикнул я. – Вы русский?
– Да, конечно! Кажется русским языком говоришь этому ослу…
– На них это не действует… Скажите ему по-итальянски…
– Да я не умею.
– Как-нибудь… «прего, синьоре камерьере, дате мио гляччио вермуто»… Только ударение на у ставьте. А то не поймет.
– Ага! Мерси. Эй ты смейся, паяччио! Дате мио, как говорится, вермуто. Да живо!
– Субито, синьоре, – обрадовался итальянец.
– То-то брат. Морген фри[306].
Путеводитель Лагова рекомендовал рестораны Savoy Restaurant et American Bar («C сев. – зап. стор. площ. Св. Марка. Французск. кухня. Завтр. – 3 л. Обед – 4 л.»), Bauer Grűnvald («На Calle Larga Ventidue Marzo (ряд. с гост. Италия). Веранда. Немецк. пиво») и Academia («Удобен для посещающих Академию художеств. Простой»[307]). Путеводитель Филиппова тоже советует Бауэра, а также «Пильзен, Нейман, Капелло-Нэро»[308] («Нейман» – это, вероятно, Hotel Neumann, где жил Блок, а «Капелло-Неро» – несомненно Capello Nero, где останавливался Брюсов).
Близки к этому были рекомендации В. Немировича-Данченко, который, впрочем, ресторан Бауэра не любил (выше мы приводили его отзыв): «Хотите есть хорошо, дешево и весело, идите в чисто итальянские рестораны: на Мерчерии в Capello Nero, в Vapore[309], за площадью св. Марка в Citta di Firenze. Хотите платить дороже, ступайте, тут же, под Прокурациями, к Квадри – у него на стенах кстати картины величайших мастеров!»[310]
Названное последним кафе Квадри – одно из трех знаменитых кафе, располагавшихся на пьяцце – Florian, Aurora, Quadri и единогласно рекомендуемых путеводителями. В русской литературе больше всего повезло первому из них – не считая отдельной новеллы в цикле И. Эренбурга «Условные страдания завсегдатая кафе»[311] и россыпи поэтических упоминаний, учтенных в нашей антологии, оно запечатлено – хоть и мимолетно – в десятках прозаических текстов: «Заходил ли он в кафе, шумное и ярко освещенное электричеством, он грезил, что сидит под арками кафе Флориана, о котором упоминается в записках всех путешественников по Венеции»[312]; «На открытом воздухе сидели за разноцветными столиками посетители кафе „Флориан“, ели крем карамелата, слушали маленькие струнные оркестрики и бойко раскупали у бродячих продавцов сувениров игрушечные гондолы с музыкальным ящиком и балериной в газовой юбочке, которая, стоило только слегка повернуть ключик, начинала кружиться под нехитрую мелодию»[313]; «Сижу перед кафе Флориан на площади Св. Марка, под арками. За большими полосатыми занавесками солнце милостиво – тень, пронизанная светом. Вкусна в холодном стакане малина со льдом»[314] и мн. др.
Чрезвычайно показательно в туристах было недоверие к рациону местных жителей. Лишь некоторые, особенно отважные, осмеливались попробовать какие-нибудь из классических венецианских блюд: «В 12 часов позавтракали по-итальянски: криветки <sic>, вареный омар, макароны, фрукты и вино; нагрузились в гондолу и поплыли на вокзал»[315]; обычно же и вид, и запах местных тратторий вызывали резкое отторжение:
Кто не знает тратторий для простонародья, тот не знает Венеции.
На Виа алла поста есть одна такая траттория, мимо которой я часто проходила, торопясь за письмами с родины.
Низкая проволочная сетка отделяла от улицы кухню, которая была одновременно и трактирным залом. Прямо за сеткой стояли кастрюли, тарелки и готовые порции рыбы и поленты.
По дьявольскому треску, с каким в этой траттории шипели жирные сковородки, по убийственному запаху рыбьего жира и оливкового масла и, наконец, по тучности владельца можно было заключить, что это был один из самых популярных трактиров в этой части города.
Посетители толпились там весь день. Одни полеживали на мосту и на берегу канала, ожидая полудня, другие вытаскивали сети и пластали рыбу, отбросы которой без всякой помехи разлагались на солнце.
Чтобы войти в такой трактир, надо, по-моему, не есть со вчерашнего дня и иметь сильный насморк[316].
Особую неприязнь у заезжих экскурсантов вызывали разнообразные дары моря, употребляемые в пищу аборигенами:
Мы шли узенькими уличками; справа и слева тянулись необычайные съестные лавки с такими кушаньями, что от них православного человека, пожалуй, только бы затошнило: пьевры, полиппо сепии, безобразные белые мешки с щупальцами и целою массою белых же, усеянных бородавками присосков, вываливающихся из мешка, рыбы, состоявшие из одной головы, с выпученными глазами, раковины, из которых выдавалась противная красная масса, мелкие ракушки, словно груда черных орехов, изредка даже торчал громадный омар, усы которого грозили перегородить улицу, так она была широка, целые груды вареной брюквы, брокколи, гирлянды чесноку и перцу, гроздья винограда и опять длинные черви, раковины, похожие на сигары, из которых высовывались, шевелясь, какие-то бесформенные, похожие на слизь тела, – вся эта роскошь, frutti di mare, собранная со дна лагун и каналов, откровенно выставлялась в открытых дверях и окнах, а то arrosteria с массою жареной рыбы – frittura. К вечеру от нее и хвостиков не останется[317].
Единственное исключение делалось для устриц, привычных для аристократического меню, – но и здесь гурманов поджидала тайная опасность. В 1887 году И. Остроухов, В. Серов и двое братьев Мамонтовых (с эпизодами путешествия которых мы уже встречались выше) жили в Венеции; Остроухов, хорошо помнивший прошлогодний холерный карантин, решительно предостерегал своих спутников от питья сырой воды и употребления свежих frutti di mare, но Серов был непреклонен: «Ты можешь мнительничать сколько хочешь, а я воду пить стану сырую и устрицы буду есть»[318]. На завтраке в отеле он потребовал устриц, которых не нашлось. За обедом история повторилась, как повторилась она и на следующий день. Настойчивый Серов поклялся устриц все-таки раздобыть, для чего они отправились в заранее рекомендованный общим знакомым (и известный уже читателю) ресторан Al Vapore:
Действительно, очень мило. Садик. В укромном уголке нам накрыли стол, и Серов заказал устриц.
Я не протестовал – успокоился, не видя никакой холеры: солнце такое яркое, толпа такая веселая, карболкою не пахнет, и когда слуга как-то странно, прикрывая блюдо боком фрака, принес устриц и поставил перед нами, то даже и я съел их две или три. Остальное, конечно, было скушано спутниками. Серов не преминул поиздеваться.
– Эх ты! Трусишка! Что же не ешь? Прекрасные устрицы и ничего от них не будет!
Наступило время идти обедать. Направились домой, и вдруг кто-то из товарищей, не доходя площади св. Марка, как-то побледнел и говорит, что чувствует себя скверно.
– Резь в животе.
Другой признается в том же. Наконец, что-то неладно и со мной. С трудом и в великом беспокойстве достигаем гостиницы. У входа на обычном месте сидит милый старичок Зандвирт. Мы говорим, что чувствуем себя нехорошо, так и так, мол.
– Где вы завтракали?
– В Al-Vapore.
– Хороший ресторан. А не ели ли вы устриц или frutti di mare?
– Да.
– Боже мой! Да разве можно! Как вам их дали?! Ведь холера еще совсем не кончилась, и устрицы у нас запрещены синдиком. Недавно у меня умер австрийский офицер; тоже отравился устрицами. Не подумайте, что я хочу содрать с вас что лишнее, но я сейчас пришлю вам в комнату бутылку коньяку, выпейте возможно больше, лягте в постель и укройтесь потеплее.
Конечно, ввиду всех ужасов, принялись за коньяк. Кому стало лучше, кому еще хуже. Послали за доктором и дня два провалялись в постелях[319].
Сохранился редкий по выразительности документ – письмо непосредственного виновника, написанное по горячим следам после истории с устрицами и под сильным влиянием присланного отельером лекарства:
Милая моя Лёля,
прости, я пишу в несколько опьяненном состоянии.
Да, да, да. Мы в Венеции, представь. В Венеции, в которой я никогда не бывал. Хорошо здесь, ох, как хорошо. Вчера были на «Отелло», новая опера Верди: чудная, прекрасная опера. Артисты чудо. Таманьо молодец – совершенство. Прости, я, действительно, несколько пьян. Видишь ли, вчера мы поели устриц, сегодня наш хозяин гостиницы докладывает, что у него был один несчастный случай, один немец съел пять дюжин этих устриц и умер в холере (здесь ведь была холера – ты это знаешь). И во избежание холеры мы достали бутылку коньяку (говорят, хорошее средство), по всем признакам холера нас миновала. Лёля милая, дорогая девочка, я люблю, очень люблю тебя. А какая славная опера «Отелло», какая страстная, кровавая. Ты любишь меня, а? Знаешь, я тебя часто, очень часто, вспоминаю. Какая здесь живопись, архитектура, хотя собственно от живописи ждал большего, но все-таки хорошо, очень хорошо. Хотел писать тебе вечерком, но сегодня какой-то дождливый северный день – мы сидим дома (ты знаешь, кто это мы? нас четверо: Остроухов, двое Мамонтовых, славные юноши). Если путешествие будет идти таким же порядком, как до сих пор – то ничего лучшего не знаю. Холера – она прошла, положительно ее больше нет. Прости, прости, моя милая, хорошая. Вот-с как, написал я свой плафон, надоел он мне до некоторой степени. Деньги за него получил, и вот я кучу. Езжу по Италии, славно. Целую тебя, моя дорогая. А все-таки другую не буду любить так, как тебя, моя, моя хорошая. Да, да, ведь ты моя. Ох, прости меня, но я люблю тебя. У меня совершенный дурман в голове, но я уверен, что все, что делалось воображением и рукой художника – все, все делалось почти в пьяном настроении, оттого они и хороши эти мастера XVI века Ренессанса. Легко им жилось, беззаботно. Я хочу таким быть – беззаботным; в нынешнем веке пишут все тяжелое, ничего отрадного. Я хочу, хочу отрадного и буду писать только отрадное. Жаль, сегодня погода дрянь, приятно здесь развалиться в гондоле и ездить по каналам и созерцать дворцы дожей.
Прощай, целую тебя без конца.
Твой без конца В. Серов[320].
Немногие воспитанники натуральной школы, с особенным вниманием относившиеся к тайной физиологии города, рисковали проснуться пораньше, чтобы отправиться на рынок к мосту Риальто:
Весь берег оцеплен особыми лодками, с прорезами для воды, обвален огромными пузырями-плетушками, – своеобразными садками для живой рыбы. На берегу везде – грязь и лужи. Вода сочится и течет отовсюду, из чанов и лотков; воду выплескивают, ничтоже сумняшеся, вам под ноги; бесчисленное множество столов, чанов, громадных железных тазов, полных свежею рыбою, расставлено на берегу. Неистощимые пучины моря щедро кормят беспечного венецианского пролетария своими драгоценными природными дарами; редко где встретите вы такое изумительное обилие и разнообразие всевозможной морской твари, как в венецианской Pescheria в базарные дни. Тут груды морских угрей и миног, длинных и вертлявых как змеи; тут целые горы омаров, краббов <sic>, лангуст, креветок, ракушек разных видов; полные чаны скользких сине-лиловых каракатиц с огромными вылупленными глазами; рыбаки ловко и проворно обдирают с них кожу и швыряют в лотки их оголенные тушки, словно куски какого-то белого студня или молочного киселя. Тут и sole, и turbot, всякие отрадные для гурмана породы камбалы, плоские как блины, с белым, будто из бумаги вырезанным брюхом; тут даже и наши осетры, и многое множество неведомых мне и невиданных мною рыб, итальянских названий которых никак не приспособишь к русским, – рыб громадных и крошечных, рыб розовых, красных, серых, черных, пестрых, рыб всяких фасонов и узоров, у которых здесь же, на ваших глазах, грязнейшие лапы торговцев обрезывают кругом поплавки <sic! – вероятно: плавники>, сдирают кожу, выковыривают пальцами внутренности, раскладывают и разрезают на куски для бесчисленных, толкающихся кругом, покупателей и покупательниц. Все эти лакомые штучки стоят гроши, ибо всего этого слишком много у всех. Море является истинною матерью-кормилицею венецианца, истинным благословением Божьим для здешнего бедняка[321].
В обыденной жизни Венеции особенную роль играла уличная торговля – с импровизированных лотков, выставленных перед лавками, на перекрестках оживленных улиц или на небольших площадях, а то и просто вразнос:
В любом переулке вы встретите целый ряд крошечных лавчонок, со всевозможными товарами, начиная с новомодных шляп и включительно, до жареной мелкой рыбы и очищенных от скорлупы улиток, употребляемых для варки излюбленного простонародьем супа. Тут же шмыгают и протискиваются юркие продавцы спичек, почтовых карточек, фотографий. А вот на грязных лотках, чумазые и загорелые разносчики на все лады расхваливают сочные куски золотисто-желтой печеной тыквы, ярко красные помидоры, темно-лиловые баклажаны и немного подгнивший виноград.
Здесь же, в микроскопических лавчонках, размещенных в разных углах и щелях, ютятся продавцы пищи для бедняков. И что это за пища! При одном взгляде на нее, мурашки пробегают по всему телу и под ложечкой начинает сосать… В одном месте, на невероятно грязных лотках, лежат целые груды макарон, в оливковом масле, и желтой поленты; в другом виднеются горы морских моллюсков и каких-то удивительных рыб, напоминающих змей. Когда их разрубают на части, то куски долго извиваются и шевелятся, возбуждая ужас и отвращение своею черною слизью… Тут же в грязных глиняных чашках шевелится еще какая-то зеленоватая масса. Оказывается, что это рубленые морские каракатицы, криветки <sic> и чудовищной величины раки.
Все это составляет обычную и самую любимую пищу для постоянных обитателей. Масса полунагих и босых ребятишек с жадностью и наслаждением, во все скулья, уписывают эти народные лакомства, особенно моллюски и криветки с макаронами. Приходится удивляться выносливости их желудка и слишком неприхотливым вкусам[322].
Ю. Д. Новоселов, директор рижской гимназии и автор нескольких популярных книг по географии, встретившись с повседневным рационом простого венецианца, не мог поверить своим глазам:
А это что такое? На вставленном блюде копошится какая-то бесформенная масса. Это каракатицы. Что может быть отвратительнее этих осьминогих слизняков? Неужели их продают для еды? Да! В Италии едят все, лишь бы не умереть с голода.
Мне однажды венецианский разносчик предложил купить такого отвратительного моллюска, что я усомнился в его съедобности и, заплатив деньги, попросил самого продавца съесть это морское животное, что тот с удовольствием и сделал.
Четверть всего населения Венеции нищие, которым приходится питаться всякой дрянью и жить в ужасных условиях: в сырых и темных помещениях, а то и прямо на улице. Благодаря таким условиям жизни венецианцы стали вырождаться нравственно и физически[323].
В городе, по условиям своего бытования почти лишенном обыденных шумов, основу звукового фона[324] cоставляли рекламные возгласы разносчиков. Несмотря на строительство водопровода в начале 1890‐х годов, одной из главных фигур среди них были продавцы свежей питьевой воды – они набирали ее в городских цистернах (мраморные навершия которых, выдолбленные из античных колонн, до сих пор видны на многих campo) и разносили по городу: «Кое-где приходилось встречать бойких девушек-водоносок, в типичных черных войлочных шляпах, направляющихся к старинным, позеленевшим от времени, водоемам. <…> На плечах у водоносок прямое коромысло, а на нем медленно покачиваются круглые медные ведра. Они непременно напевают себе что-нибудь под нос»[325]. «„Aqua fresca! (холодная вода) Aqua fresca!“ – орет громче других продавец воды. В жару этот торговец не успевает наливать всем желающим освежиться его прохладительным напитком»[326]. В местах скопления туристов с ними соперничали предприниматели, ориентированные на «форестьеров» (от итальянского forestiero – чужак, иностранец): «Тут же успел примоститься продавец мозаичных безделушек и „по-русски“ убеждает купить у него что-нибудь; бойко идет продажа вееров с видами Венеции по лире штука»[327]; «Прекрасные fiorini вертятся среди гостей, которые едят мороженое или granito, наклоняются к мужчинам, расхваливая свой товар, и глядят им в лицо большими черными глазами… <…> Не успеваешь отделаться от смуглой цветочницы, как бородатый продавец засахаренных фруктов надвигается на тебя со своей серебряной корзинкой, крича во все горло: „Caramel! Caramel! Caramel!“ Следом за ним пронзительный газетчик со всей европейской политикой под левой мышкой неистово превозносит свою печатную бумагу, к которой после жаркого дня, после шепота цветочниц чувствуешь какое-то отвращение»[328].
Сходную картину торговой жизни пьяццы рисует В. Немирович-Данченко:
Здесь начинались и обрывались песни, там продавец сладостей и нанизанных на деревянные шпильки обсахаренных фруктов выпевал однообразное: carameli, carameli; сотни мальчишек со спичками совали их в руки каждому, предлагая купить solfanelli и тем спасти несчастную семью с сорока двумя детьми, к которым принадлежал и сам продавец, от голодной смерти. В толпе шныряли оборванцы, которые, завидев туриста, моментально, одним взмахом руки, с шумом, подобным пистолетным выстрелам, развертывали перед ним целую ленту наклеенных на холст фотографий[329].
Названные последними продавцы открыток с венецианскими видами составляли наиболее мобильную и энергичную часть соответствующей публики – и именно открытки, приобретаемые у них, организовывали центральный поток экспорта венецианских образов. В отличие от классических ведут открытка (вошедшая в быт в последнюю четверть XIX века) и идущая с ней бок о бок фотографическая карточка имели славу эрзац-искусства («И это она, его Венеция, равнодушно продает свою красоту пошлой интернациональной открытке»[330]), но именно благодаря этим бумажным эмиссарам ключевые образы города заранее оказывались знакомы большинству впервые в него приезжавших: «Вид на Б. Канал и остров S. Gorgie Maggiore показался мне до странности знакомым. Действительно, так часто приходилось видеть на картинах и фотографиях силуэт купола и башни на прозрачном небе, что кажется, будто видела все это уже не раз. Впечатление чего-то знакомого усиливалось еще и благодаря луне, которая картинно освещала края несущихся облаков»[331].
Весьма выразительный диалог с продавцом открыток описан в сатириконском травелоге:
– Cartolina postale!
– No, signore.
– Cartolina postale!!
– No, no!
– Cartolina postale!!
– Не надо, тебе говорят!
– Русски! Ошень кароши cartolina… Molto bene.
– Русски, а? Купаться! Шеловек! Берешь cartolina postale?
– Убирайся к черту! Алевузан, пока тебе не попало.
– Господин, купаться, а? – заискивающе лепечет этот разбойничьего вида детина, стараясь прельстить вас бессмысленными русскими словами, Бог весть, когда и где перехваченными у проезжих forestieri russo.
Я сначала недоумевал – чем живут эти люди, от которых все отворачиваются, товар которых находится в полном презрении и его никто не покупает?
Но скоро нашел; именно тогда, когда этот парень шел за мной несколько улиц, переходил мостики, дожидался меня у дверей магазинов, ресторана и, в конце концов, заставил купить эти намозолившие глаза венецианские открытки.
– Ну, черт с тобой, – сердито сказал я. – Грабь меня!
– О, руссу… очень карашо! Крапь.
– Именно – грабь и провались в преисподнюю. Ведь ты, братец, мошенник?
– Купаться, – подтвердил он, подмигивая[332].
Если продавцы открыток могли атаковать потенциального клиента практически по всей Венеции (хотя, конечно, число их возрастало пропорционально популярности маршрута), уличные фотографы в основном промышляли на пьяцце, причем подавляющее большинство венецианских фотографических сюжетов сводилось к кормлению объектом фотосессии легендарных голубей: «Мы сидели в кафе перед Марком; мы видели: голуби Марка летали; и местный фотограф снимал англичан, снисходительно занятых созерцанием голубей…»[333]; «Голуби св. Марка – эти последние священные птицы Европы, которых не посмели тронуть никакие политические и социальные перевороты, – чувствуют себя хозяевами лучшей в мире площади.
С туристами они уже окончательно не церемонятся и, кажется, признают за ними только два права – кормить их кукурузными зернами и сниматься с ними на пластинках „мгновенной“ фотографии. И нет такого толстого пивной толщиной Немца и худой „прерафаэлитской“ худобой Англичанки, которые не запечатлели бы своих „персон“ в этой живой рамке»[334]; «Главными же занятиями туристов было фотографирование и кормление знаменитых венецианских голубей. Голуби эти были знамениты не своим внешним видом, который был тот же, что у их сородичей на всем земном шаре, а количеством и беспримерной назойливостью. Они клевали зерна и хлебные крошки прямо под ногами людей, а самые дерзкие отваживались садиться на их плечи и головы. Воркование, треск голубиных крыльев, стук клювов о каменные плиты производили шум, почти заглушавший многоязычный говор и возгласы продавцов сувениров. Для голубей с лотков продавали пакетики с кормом»[335]; «Голубей этих кормит приходящая сюда публика продающимся тут же кукурузным зерном в небольших пакетах. Как только голуби завидят кого-нибудь с таким пакетом, они тотчас же подлетают к нему целой стаей, садятся на голову, плечи, руки. Получаются преинтересные, оригинальные картины, которые публика и оставляет себе на память при помощи тут же бродящих фотографов с ручными аппаратами»[336].
Впрочем, по некоторым версиям, в пакетике с голубиным кормом была не кукуруза, а горох[337] (хотя место действия и герои сцены не меняются): «В той же позе, как помните, тогда и тогда, всегда и ежедневно, стоит перед фотографом немецкая большеногая и крупнорукая дама и кормит голубей, привлеченных горохом (цена – пятачок за пакет)»[338]. Через двадцать один год немецкая корпулентная дама на этом же самом месте испортила снимок одному из редких советских визитеров:
От гидов и мальчишек мы кое-как отбились, но отвязаться от голубей и фотографов оказалось невозможным. Фотографы приволокли нас к львиным столбам, как приволакивают преступников к позорным столбам. В руки нам сунули мешочки с разваренными бобами. Мгновение – и голубая туча птиц, воркуя и трепеща крыльями, опустилась на наши головы, руки и плечи.
Дважды щелкнул затвор. Сняли нас вместе, потом спутницу отдельно.
Но когда на следующий день в отель прислали снимки, – один из них был чудовищен. Фотограф, взволновавшийся при виде туристов, забыл вынуть из аппарата оставленную со вчерашнего дня пластинку, уже использованную. И на моей голове, просвечивая сквозь голубиную стаю, сидела огромная немка. Такой снимок мог бы разрушить самое прочное семейное счастье[339].