bannerbannerbanner
Непротивление

Юрий Бондарев
Непротивление

Полная версия

Глава седьмая

– Знаешь, мне всегда нравилось у Максима, – сказала Нинель, прослеживая за взглядом Александра, оглядывающего комнату с молчаливым вниманием человека, еще не попадавшего в такую обстановку. – Здесь какая-то свобода, понимаешь? Все просто и все таинственно. Я никогда не пойму, как все это делается. Вот, посмотри сюда, на новое. Боже, как грустно!..

Она повернула его лицом к картине, и он увидел кровавый, придавленный тучами закат, под ним сгоревшую деревню, повсюду черные скелеты печей, среди этого разлива крови черные ветки обугленных деревьев, на дороге исковерканное колесо, вдавленное в колею, наполненную водой, отражавшей мрачную багровость заката, и над всем этим кладбищем траурным комом выделяется на сучке ветлы одинокий ворон, как будто адский сторож пепелища и гибели.

От картины дохнуло тоской умерщвленной земли, какую много раз видел Александр, этим же ощущением одиночества обдала его и другая картина, висевшая рядом. Ночь, осень, ветер, при сильном порыве гнулись, схлестывались голые ветви берез у обочины шоссе, ударяли по ослепительному диску полной луны, по раскаленному куску металла в небе, загроможденному грозно ползущими на луну чернопепельными тучами, а внизу на пустынном шоссе мчится заброшенная от всего мира санитарная машина, тускло протянут по морщинистым лужам свет приглушенных фар.

– Ты сказала, что твой брат не воевал, – проговорил Александр. – Откуда он это знает, Нинель?

– Спроси у него сам, – ответила она и показала бровями: – Вот сюда посмотри. Наверно, тоже война, по настроению.

На картине – две человеческие фигурки, глядя куда-то вверх, стояли под звездами посреди ночного двора подле нарубленных дров, низкие тучи дымом неслись над крышами. Во дворе ни огонька, на стеклах смутно белеют кресты наклеенной бумаги. Темно, пусто, тревожно.

– Да, похоже на войну, – сказал Александр. – Твой брат любит рисовать тучи. Я почему-то на войне так отдельно туч не замечал. Важно было одно: светлая ночь или темная.

Из-за отдернутой с треском занавески вышел Максим, одетый в клетчатую рубашку, в широких брюках, запачканных краской; на фанерке, заменяющей поднос, – бутылка, стаканы, кусок сала в замасленной бумаге, батон белого хлеба. Он решительно отодвинул книги и папки к середине стола, поставил поднос и, видимо, услышав последнюю фразу Александра, продекламировал:

– «Мчатся тучи, вьются тучи, невидимкою луна освещает снег летучий, мутно небо, ночь темна». Война – это бесовство, кровь, мужество и полный идиотизм. Я с двадцать седьмого. Не успел. Жаль, конечно, но… Садитесь, друзья. Закусим по-студенчески. Можно с самогоном, купленным на Даниловском, можно и без самогона, с чаем, купленным по карточкам. Прошу садиться в кресла русской аристократии былых времен. Мебель моя не в чиппендейльском стиле. О, нет! Но гарантирую: грохнуться, ляпнуться, сверзиться с нее никак нельзя, сам чинил ножки, сам реставрирую.

Он ловко пододвинул к столу видавшие лучшую пору ободранные кресла, включил электрическую плитку на тумбочке, кинул на закрасневшие спирали чайник и, почесав грубоватыми пальцами в пшеничных волосах, повернулся к Александру, словно вспоминая:

– Вы что-то сказали насчет моих попыток…

– Мы договорились на «ты».

– Ты что-то сказал насчет войны и туч. Понятно: войны поблизости я не видел. Объяснить невозможно. Но война связана у меня с надвигающимися тучами, с ночью, одиночеством перед смертью, с пустотой. Вот у японцев есть понятие «моно-по-аварэ» – скрытая прелесть вещей и событий, исконная печальная тонкость. О, достичь бы этого! Ухватить бы эту таинственную прелесть! – выговорил Максим, и глаза его стали мечтательно-доверительными. – Вот тогда и рождаются шедевры! Не поймал! Не ухватил!

Без желания возражать этому располагающему к себе любопытному парню Александр все же сказал:

– Пожалуй, не очень верно для войны. Скрытой прелести, печальной тонкости не было. Тучи, закаты и звезды по-настоящему замечали только во время отдыха или на формировке, где-нибудь в тихом селе. На фронте это проходило мимо. Например, небо воспринимали так: летная погода для немецких самолетов или нелетная.

– Пугаюсь хулы и похвал боюсь, а ты критикуешь из ряда вон потрясающе! – воскликнул Максим и принялся такими энергичными нажимами нарезать черствый хлеб, что стол заскрипел и зашатался. – И тем не менее позволь задать несколько вопросов. Скажи, все лебеди белые?

– Пожалуй, да.

– А если вдруг в стае летит черный лебедь, что подумаешь тогда?

– Подумаю, что среди белых есть и черный.

– Ну, а если увидишь лебединую стаю всю черную, что тут скажешь – все лебеди черные?

– Наверно, скажу: большинство – белые.

– Вот это есть что-то вроде математической индукции. И это очень похоже на искусство. Должно, не очень понятно, что я тут умно-глупо наквакал?

– Не очень.

– Что ты! Абсолютно понятно. Это же банальщина, азбучная истина! Наши знания – полумиф, полуложь. Мы даже не знаем, почему человек чихает. Мы знаем, отчего останавливается сердце, и не знаем, отчего оно бьется. Что мы знаем вот об этой пыли? (Указал на мельчайшую пыль, толкущуюся в. протянутом через комнату луче света). Не больше, чем она о нас. В белом черное, в черном белое. В утверждении «да», наверно, гнездится «нет». И так далее, и тому подобное. В данном случае: белизна – мысль, дух, идея. Без белизны лебедь не лебедь, без духа – искусство чепуха. И тут же черное. Почему? Чем объяснить? Откуда оно? Тайна. Загадка. И еще раз тайна. Древних Афин нет, Сократ не подскажет, а вся мудрость мира родилась там. Вот существует добровольное рабство – высиживание птицей яиц и самоотверженное выкармливание птенцов. Это прекрасно, это вызывает у меня восторг! Я пошел в добровольное рабство, надел не по силе кандалы: хочу поймать отсвет тайны… Помнишь, как в детстве мы ладонью ловили солнечный зайчик! Нет, это черт знает что с бантиком слева, когда подумаешь, как цветом передать, что чувствует иногда человек! Импрессионизм бессилен. Представь: ночь, лунное море, тишина, сверчки и далекий рокот одинокого, заблудившегося в ночи самолета… Так, вроде пустячок. А от этого пустячка однажды на юге, после войны, до жути грустно мне было и до жути радостно. И мечтать хотелось: где-то ждут, тоскуют, любят, кому-то я нужен. Такое не посещало?

– Посещало. Немного иначе, – сказал Александр.

– Ну, это все равно. Это бар-бир!

И, сглаживая сверхмерную раскрытость, Максим засмеялся журчащим смехом, как смеются наозорничавшие дети, заражая ответной волной настроения, и Александру подумалось о каком-то противоречивом несовпадении в Максиме: его жилистых рабочих рук с неотмывающимися каемками под крепкими ногтями и ясно-доверчивых глаз, будто озерная вода, просвеченная солнцем, его борцовских плеч, туго натягивающих рубашку, и его гладкой речи начитанного парня, знающего свое.

– Позорище на всю Европу – быть скворцом или проституткой от искусства! – продолжал он с лукавой выразительностью, чистоплотно протирая стаканы довольно-таки застиранным полотенцем, вытащенным из шкафчика за отдернутой занавеской, где была видна постель, наспех прикрытая солдатским одеялом. – Скворцы – способные имитаторы чужих звуков и мелодий. И зрение у них удивительное, как у всех птиц. Но поют как заводные игрушки. А дело в том, что трава должна просто расти травой, а не подражать мандариновому дереву. Или – идиотической моде. Мода бессильна перед совершенством. В конце концов, мода всегда – проституция во имя известности и лакейства. Всегда дерьмо перед естественной красотой. И всегда безобразна перед естественной любовью. Меня тошнит от выкаблучивания модернистиков, которые революционно изображают разбитый ночной горшок посреди пустыни Сахары и бросаются в горемычный вой от общего непонимания. Что там понимать и признавать? Творения модернистиков – это понос маленького таланта! Философия шизиков и перепуганных шибздиков от малярного искусства!

– Ну, начинаются выражения на изысканном английском, – вмешалась Нинель и бесцеремонно отобрала полотенце у Максима, начала протирать стаканы сама. – Удивительно изысканный лексикон хорошего тона у моего братца. Тебе следует запомнить, Саша, – посоветовала она наставительно, – Максим сел на своего конька и заговорит тебя, если ты не взбунтуешься. Цицерон отцовской школы. С добавлением крепких выражений. Но Максим переговорит и Цицерона, когда в ударе, а в ударе он. всегда.

Она задумалась, расставила стаканы на столе, подняла глаза на Максима. Сказала:

– Мак, я оставляю у тебя Александра на несколько дней. Не спрашивай почему. Он должен у, тебя пожить. Надеюсь, у тебя нет возражений. Помни, милый: он – мой друг, значит – и твой.

– Возражений? Никаких! Абсолютно! О чем речь, сестра! – вскричал Максим простодушно. – Пусть устраивается, как у себя дома! Как в пятизвездочном отеле «Хилтон»! Только где носильщик с чемоданами гостя? Ах, вижу – нет, тогда обойдемся, поживем по-студенчески. Чистое белье найдем. У меня мыши – интеллигенты, грызут лишь холсты. Будешь спать на моей королевской постели, которая скрипит, как сорок тысяч братьев после плотного обеда. Привыкнешь скоро. Я – на раскладушке, подобно Наполеону. Учти, я храплю, как доисторический зверь, как трактор. Поэтому, как только начнется увертюра, свисти в четыре пальца, я вскочу, побегаю по комнате, а после пробежки вдругорядь начну…

– Уж лучше избавь после пробежки, – смешливо наморщила переносицу Нинель.

– Избавлю. Рискну. Дабы приглушить мотор, буду спать в противогазе. Вон он висит, голубчик, на гвоздике, на случай химической войны.

Посмеиваясь, Максим подхватил заклокотавший чайник с электроплитки, подобно гире грохнул его на стол задребезжавшей подставкой, струйки пара поплыли из носика, напоминая некое июльское довоенное утро, запах свежего хлеба, заваренного кофе, который любила мать, и на секунду захламленная эта комнатка, увешанная пейзажами, затянутая по углам паутиной, заставленная керамикой и рухлядью мебели, показалась Александру даже уютной своим ералашем.

 

– Обойдемся, – сказал Александр. – Я не очень чуток к увертюрам. И в казарме прекрасно спалось. А там заводились десятки тракторов.

– Мальчики! – сказала Нинель повелительно. – На первый раз вы чудно поострили. Теперь о главном. Хозяйство я возьму на себя. Буду покупать продукты, приезжать, готовить обед на два дня. У тебя в институте каникулы, Мак, поэтому прошу тебя быть с Александром, не мотаться по клубам со своими декорациями, откажись сейчас от своей дурацкой халтуры. У Александра есть деньги на вашу жизнь. Реже выходите на улицу. Ты должен знать, Мак, у тебя находиться ему надежнее всего.

– Похвальная характеристика, – поблагодарил Максим. – Так что, офицер? – спросил он, обращая светлые, ничем не обеспокоенные, а наоборот – бедово заискрившиеся глаза к Александру. – Засядем в оборону, как советует фельдмаршал Ни? Учти, что она имеет чутье. Тех, кто расточает мед, презираю. Тех, которых слух о надвигающейся грозе повергает в звериные рыдания, ненавижу. Нинель никогда не была трусихой, но была благоразумной, сестренка моя. Угадывала, когда мне за ослячество, чертовщину и отсебятину влепят «двойку» по политэкономии и когда облагодетельствуют и врубят «пять» по рисунку. И всякие прочие ситуации. Так что? – повторил он тоном объединяющего братства, в котором была доброжелательность неизменной удачи. – Ты знаешь знаменитого саксофониста Эллингтона?

– Нет.

– Узнаешь. Тихо и мирно займем оборону, будем крутить блюзы Эллингтона, на зависть всем недругам. Его «Караван» плюс аристократическая самогонка, плюс беседы о живописи и войне. Под блюз неплохо думается вообще-то. И, конечно, о прекрасных дамах, о слабом поле. Прости, Ни, меня, балбеса, за то, что я спотыкаюсь на определенном месте. Хотя, с детства знаю, что моя любимая сестра не любит, когда ее относят к слабому полу пигалиц – ко всем этим ох, ах, ой, ай, сю-сю-тю-тю-ню-ню… Нинель из племени амазонок, перед которыми я преклоняюсь и… которых боюсь.

– Прощаю тебя, неисправимого балбеса и контрабандиста. И прощаю даже твоих амазонок. Можешь на колени не вставать и не каяться.

Максим с преданной влюбленностью посмотрел на сестру и подмигнул Александру.

– Ты вот что должен знать, Саша. Можно тебя Сашей? Хотел, чтобы ты поверил мне во всем. Я за сестренку горло любому вахлаку перегрызу, если попробует ее мизинцем тронуть. Но она сама с тобой пришла – это поворачивает дело анфас. Я с вами. Мой полуподвал – твой блиндаж. И никаких комментариев.

– Представляешь, Саша, – сказала Нинель. – Максим учился на класс старше, но после уроков каждый день приходил в мой класс, выбирал какого-нибудь несчастного рыцаря с симпатичной мордашкой, для профилактики немножко щелкал его в школьном парке по носу и приговаривал, кажется, такую грубость: полезешь к сестре – нос на затылок сверну, чихать неудобно будет. – Она засмеялась. – Но драки конспирировались. Так ведь, Мак? Так – не улыбайся, как младенец. Только раз он просидел в милиции часа три, выручал отчим, Борис Сергеевич. А мой горемычный кавалер пришел утром в школу с таким раздутым носом, что носище мешал ему читать. Всем объяснял, что в кухне случайно налетел на висящее на стене корыто. Хорошее корыто – кулачки Максима! Он своей ревностью упорно делал все, чтобы вокруг меня создать пустыню. У него один аргумент: не лезь к моей сестре. Чудачок! Вообрази на секунду: если бы он встретил на улице меня и тебя, наверное, дошло бы до обмена мужскими любезностями. Хотя я десятки раз умоляла его быть на сантиметрик разумнее. Он вбил себе в голову, что вокруг меня насильники и шпана.

– Неточность, – заявил Максим. – До сих пор приходилось выяснять отношения со школьными кувалерами и сладенькими паучками из театрального училища, то есть из вашей богемы. Да там и не парни у вас, а черт-те что. Ходят на танцующих лапках, вертят хвостами, вытягивают губки для поцелуев и сюсюкают, как трясогузки: меня не сняли, меня засняли, меня пересняли. Неточность, сестренка, неточность, герань в горшочках презираю, а с фронтовиками не дерусь – продолжал Максим, необидчиво принимая иронию Нинель. – Тем паче, что я отлично догадался, что твой, друг не банный лист, не трясогузка, не кувалер с павлиньими перьями…

– Тут ты угадал, братишка! – воскликнула Нинель и взмахнула ресницами в сторону Александра. – Вот, оказывается, Саша, к какому хитрецу я тебя привела! Он ревнив, в маму.

Ему приятно было слушать ее ироническую речь с искорками смеха и журчащий смех Максима в ответ на сестринское подтрунивание, и вдруг Александр почувствовал краткую минуту счастливого покоя, сладким ветерком пахнувшего из детства, когда, просыпаясь на теплой подушке от уже горячего солнца, он слышал из-за двери тихие голоса отца и матери. Голоса звучали в утреннем покое дома, наполненного любовью, молодостью, которая безраздельно принадлежала им, какие бы протуберанцы ни вторгались из эпицентра Вселенной в Замоскворечье, в Первый Монетчиков переулок (цены на керосин, очереди за хлебом), все, мнилось, проходило грибным дождем с солнцем, задевало стороной – вплоть до того последнего утра с июньским парным дождичком, принесшим из кипения солнца и белизны кучевых облаков над Москвой растопыренное острыми пучками, пахнущее железом слово «война», его только раз произнес за завтраком отец. Мать и отец долго смотрели друг на друга незнакомым взором пересиливаемой боли, и, не сговариваясь, оба украдкой взглядывали на Александра.

«У меня не было ни сестры, ни брата, – подумалось Александру. – Но смог бы я быть таким ревнивцем, как Максим? Вряд ли. У меня получилось бы резче».

– Мне повезло, Максим, что ты не решился отколошматить меня, заприметив рядом.с Нинель. Это бы нас познакомило, – позволил себе сказать в меру шутливо Александр. – Но тебе, наверное, повезло вдвойне: твоя сестра дикая кошка, которая ходит сама по себе.

– А в Москве убийства, грабежи, насилия, пропадают женщины, – вставил Максим. – Именно красивых кошек ловят в сети.

– Я не кошка, Мак.

– Тигрица! – вскричал Максим с трагической наигранностью. – Ягуарица! Твои острые коготки – для маникюра? Нет, нет! Я сам боюсь ее, когда она начинает фыркать на меня! – И он ударил в заплесневелый медный колокол, прикрепленный к стене, заорал надсадным голосом забулдыги: – Ур ра! Вперед! Спаси меня от критики сестры, Саша!

– Тише, можно оглохнуть! И перестань карабкаться по деревьям, – возмутилась Нинель. – Во-первых и во-вторых, мальчики, не изображайте шекспировских могильщиков, ушибленных болтовней. Я сейчас ухожу, Саша.

Тогда он подошел к ней и в присутствии ревнивого Максима прикоснулся губами к волосам, ее новой прическе, загораживающей щеку вороненым вензелем, потом поправил прическу губами и поцеловал в висок.

– С Эльдаром надо связаться сегодня. Он предупредит всех. В том числе и Яблочкова. Будь осторожна около своего дома. Там может торчать Летучая мышь. Ушастый мальчик. Лицо у него пляшет, когда он заискивает.

– Эт-то что за представитель мышиной фауны? – подал голос Максим. – Что за троглодитство? Шпион? Насекомое? Соглядатай?

– Что-то в этом роде.

Максим сказал:

– Завтра, сестренка, покажи мне этого летучего ушастика, и я его микрофоны превращу в лепешки. Тихо, дипломатично и мирно. В какой-нибудь подворотне. Больше вертеться не будет. Шапке не на чем будет держаться. А чтоб Александр не сомневался в слюнтяйстве интеллигенции, то посмотри на эту штучку.

Он взял с полочки довольно мощную на вид скобу, играючи подбросил ее, поймал на лету, сдавил в кулаке и швырнул ее, смятую, на полочку, подняв там серую пыль среди гипсовых статуэток.

– Очаровательный хвастун! – воскликнула Нинель и хлопнула в ладоши. – Сделай поклон, поклон зрителям! Геракл и Гектор одновременно!

– Художники и ваятели должны обладать кое-какой силенкой – месить глину, делать подрамники, рубить гранит, – увесисто заявил Максим и, подсмеиваясь над собой, выпятил грудь, растопырил, подергивая бицепсами, руки, как это делают штангисты, отходя от побежденного снаряда. – Замухрышек не люблю в искусстве.

– Браво, братишка, ты даже геройски напряг затылок, как настоящий борец! – расхохоталась Нинель. – Слушай, Мак, я тебя люблю. Ты всегда был моим защитником. Оставляю Александра под твою ответственность. Умоляю: будьте тихими и умными. Если что, автомат у «Авангарда», я приеду немедленно.

Они вышли в коридорчик ее проводить. Она задробила каблучками по лестнице вверх, на тесной площадке перед дверью, улыбаясь, пошевелила на прощание пальцами и, колыхнув юбкой, выпрямив спину, вышла независимой походкой через двор к воротам.

Глава восьмая

После завтрака Максим походил по мастерской, предварительно с громом свалил немытую посуду в раковину, сказал Александру: «Я часок поработаю, а ты посмотри вот этот рисунок, чтобы не скучно было, потом скажешь, так это или не очень», – затем, не взявши ни красок, ни кисти, не подходя к мольберту, распростерся на диване, заложил ногу за ногу, закурил и надолго замолк. Сначала Александру показалось, что «перекур с дремотой» после завтрака Максим называет работой, но вскоре убедился, что это не так. По-видимому, он обдумывал что-то свое, может быть, нарушенное приходом Александра, изредка перекашивал рыжеватые брови на мольберт, голый, сиротливо пустынный, гасил и вновь закуривал папиросу, и Александр, впервые попав в непривычную обстановку мастерской, подумал, что здесь, по всей вероятности, не унывая, жил вот этот прямодушный, забавный парень, брат Нинель, ничем не похожий на нее. В этой каморке, загроможденной реставрируемой мебелью, с непонятным плакатом «Запрещается запрещать!», на полках происходила какая-то своя жизнь гипсовых фигурок, в онемелых позах выглядывающих из-за керамических кувшинов, в окружении пестрых пятен этюдов лета, осени и зимы, по словам Максима, куцых «щенков» по мысли и чувству. Оттуда глядели черная ночь, над спящим городом мутно-розоватое зарево; далекие окраины Москвы, сугробы, освещенные фонарями; нахохлившийся воробей на карнизе, заливаемом бурными струями дождя, за карнизом – мокрые сучья бульвара; светлая метель на городской улице, пронизанная невидимым, уже весенним солнцем; почти засыпанная снегом фигурка безногого инвалида на тележке, привалившегося виском к облезлой стене пивной. И рядом с инвалидом прикрепленный кнопками листок ватмана, рисунок карандашом: юноша с классической мускулатурой сидит на земле, положив локти на поднятые колени, он глядит себе под ноги, красивые ступни которых насквозь проросли изогнутыми мощными корнями из-под земли, корни, изуродовав икры, атлетическую грудь, плечи, голову, уходят вверх, опутав античный торс, как чудовищными щупальцами удушая и вместе с тем держа юношу прикованным к земле. Рядом, у ног, лежал перевитый корнями автомат. Вокруг автомата рассыпаны стреляные гильзы, торчали впитавшиеся в землю головки снарядов, пробитая, проросшая корнями каска.

– Как тебе рисунок? Так или не так? – И Максим метко забросил окурок в ведро, стоявшее в углу комнаты.

– Ни хрена не понимаю. Почему корни? И при чем автомат, снаряды и гильзы?

– Не похож?

– На кого?

Глаза Максима поблуждали по рисунку.

– Ну, скажем, на тебя. Ничего общего?

– Один к одному, – сказал Александр, подозревая розыгрыш. – Если это война как сказка для маленьких детей и больших дураков, то так оно и есть. Если это кошмар, то маловато кошмарного.

– Нет, Александр, – проговорил Максим и даже щелкнул пальцами в знак возражения. – Не сказка и не кошмар. Это – ваше поколение. Понял? Ваше поколение… как я представляю молодых ребят, – возбужденно начал доказывать Максим, – поколение тех, кто воевал, тех, кто погиб, и тех, кто вернулся. Вы все там. Не возражаешь?

– Пожалуй.

– В каком смысле «пожалуй»? Уточняю: в смысле – ты ничего не забыл. Согласен?

– Да. А что значит «запрещается запрещать?» – спросил Александр. – Кому запрещается?

– Плакат для внутреннего пользования.

Максим рывком опустил ноги с дивана, достал из помятой пачки папиросу, размял ее в грубоватых пальцах, резко высек огонек из зажигалки.

– Запрещается думать, когда ты не хочешь думать. Это призыв к бунту против самого себя. Стоп, тихо! – Он задул зажигалку, хитро всматриваясь в угол, где среди подрамников стояло ведро с прислоненной к нему деревянной перекладиной. – Не запрещается только ловить мышей, – сказал он таинственно. – Грызут, пакостники, подрамники и холсты, как заведенные. Одно спасение – спаиваю их самогоном. Вон, посмотри туда, появились подпольные гении. Невероятного ума субчики.

Около ведра меж жестяных банок, разноцветных пузырьков и тюбиков зашевелились, зашуршали старой газетой два серых комочка, пробежали к жердочке, прислоненной к ведру, и тотчас первая мышь принялась подробно и недоверчиво обнюхивать ее, после чего бочком покатилась к жестянке из-под консервов, видневшейся у стены.

 

– Вспомнила, пьяница, – вздохнул разочарованно Максим. – К водяре побежала. И вторая – видишь? Тоже алкоголичка. В капкан, пакостницы, не пошли. Не очень себя оправдывает изобретение.

– Какое изобретение?

– А вон видишь – жердочка у ведра, – .объяснил Максим. – Жердочка натерта хлебом, чтоб запах был. На конце, над самым ведром – кусочек сала на гвоздике. Животное выходит на разведку для добычи харча. Чувствует запах, ползет по-пластунски по жердочке до сала, хвать зубками, а тут перевешивается другой конец жердочки, и хищница опрокидывается в ведро с водой. Принцип весов.

– Поймал?

– Пока нет. Но наблюдать любопытно. Ты посмотри, посмотри, куда алкоголички поперли. Ин вино веритас, – зашептал с охотничьим азартом Максим. – Вон, видишь, окружили жестянку. У них чего-то заколдобило. Чего-то испугались. Ушли, скотинищи. – Он потер ладонью о ладонь со звуком наждака. – О, понятно. Их облапошила соседка. Опередила.. И рванула вдрызг. Ты не знаешь, почему мыши не поют: «Шумел камыш»?

Он спрыгнул с дивана, присев на корточки у жестянки, взял заржавленный предмет с полочки и, ахнув, торжественно показал неподвижную мышь, прихваченную пинцетом за хвост, говоря при этом голосом экскурсовода:

– Мертвецки надралась и спала сном праведника. Вылакала весь самогон, ни капли не оставила одноплеменницам. Маленькая, но жадная. Это она изгрызла у меня холст, уверен.

Неся в пинцете спящую мышь, Максим прошел к узенькой двери в конце комнаты, и там за дверью зашумела вода, спускаемая в унитаз, после этого Максим вышел, пощелкивая зажимами уже пустого пинцета, победно взирая на смеющегося Александра.

– Смейся, паяц. Пришлось утопить в унитазе, иначе сожрут всю мастерскую. До последнего гвоздя.

– Это здорово, честное слово, – пьяные мыши и пинцет, – говорил Александр, смеясь от удовольствия. – В жизни не видел таких хитрых мышеловок. Великолепное изобретение, только самогона жалковато.

«Я смеюсь? – пронеслось в голове Александра. – А со мной случилось отвратительное…»

– Да ты что! – поразился Максим и швырнул пинцет на полочку. – Самогон – мелочь! А мыши – юмористы! Сам люблю похохотать, хлебом не корми! Смех – спасательный круг человечества. Охохонюшки мои!

И он хлопнул затвердевшими от мозолей руками по бедрам и зажурчал своим пульсирующим смешком, похожим на мелкие пулеметные очереди. Но смех его был настолько заразителен, что Александр расхохотался, уже не сдерживаясь, и это окончательно сблизило их доверительным расположением друг к другу. Александр окинул взглядом захламленную комнату, спросил то, что хотелось спросить раньше:

– Скажи, вот ты живешь здесь один, наверное, получаешь стипендию – а на жизнь хватает?

– До изжоги. В баню не хожу. Купаюсь в деньгах. Что за вопрос! Ха-ха и хи-хи. Я самостоятельный мужик. Во-первых, я леплю вот эти кувшины, вазочки и кружки. Потом: подбираю на свалках старую мебелишку и реставрирую. Иногда везет. И таким образом подторговываю на Тишинке. На рынке публика бестолковая, бедная и шалая – пейзажи не покупают. А жаль. Но керамикой и реставрацией жить можно. Не Крез и не Ротшильд, а с голоду дуба не дам. Что за вопрос? – воскликнул Максим и догадливо протянул: – Т-с-с, засек! Не понравился мой аристократический антураж? – Он пальцем заключил свою комнатку в кольцо и широко ухмыльнулся. – А ты знаешь – : мне пока этого хватает. Полная независимость. Свободен. Как собака. Как облака в небе. Как вольный осел без ослихи!

– Запрещается запрещать?

– Совершенно верно. Запрещается думать и делать не то, что ты хочешь. А что тебе не нравится у меня, Александр? Неудобно? Сыровато?

Александр поморщился, переждав уколовшую боль в предплечье.

– Я привык ко всему, Максим. Плащ-палатка, сырая солома в сарае, котелок под головой вместо подушки – для меня уют. Наоборот – у тебя мне нравится. Но вот что. Пока я побуду у тебя. Поэтому возьми. Сколько истратишь.

Он вынул туго распиравшую карман пачку денег, оставленную для него Кирюшкиным, положил ее на стол. Максим, подойдя к столу косолапой развалкой, пощупал двумя пальцами пачку купюр, оттопырил губу.

– Ого! Такие самоцветы? Ты что, сберкассу ограбил?

– Дали друзья на излечение.

Максим в задумчивости взлохматил свои пшеничные волосы.

– Таких денег я в жизни не имел. И иметь никогда не буду. Очень хочу – давай начистоту, – заговорил он с неподдельной прямотой. – Если ты друг моей сестры – это для меня все. Она избалованная, но предельно честная девчонка. Таких, как она, с фонарем Диогена не найдешь. Я ей верю, и она верит мне. Скажи начистоту, Александр, у тебя с Нинель далеко зашло?

– Что ты имеешь в виду?

– Скажи по-мужски.

– Наверно…

– Как понимать твое «наверно»? Если бы я какую-нибудь по-настоящему полюбил, то ответил бы твердо: люблю больше жизни.

– Понимай… как следует. Об этих вещах, Максим, не очень ловко говорить, – сказал Александр, заметив, что Максим огорченно свел брови. – Только о матери можно так сказать.

– Значит, Нинель ты не любишь.

– Это не так.

– В общем – о матери верно, – согласился Максим, с долгим упорством разглядывая пачку денег на столе. – Хорошо. Будем считать: сумма на излечение, – произнес он. – А насчет расходов на харчи – ты у меня в гостях. Насчет лекарств постараюсь завтра связаться со спекулянтами. Теперь скажи – что с рукой?

И все-таки можно ли было всецело верить брату Нинель, его круглому лицу с выгоревшими бровями, на которые спадал непричесанный косячок желтоватых волос, его искрящимся незатейливым доверием глазам, его коренастой фигуре, его рукам с не очень чистыми от красок и глины ногтями?

«Да что это со мной? Для чего я здесь? От кого я скрываюсь? От уголовника Лесика и его банды? От милиции, которая разыскивает убийцу? Плыву, как в сне сумасшедшего, что-то делаю, двигаюсь, что-то говорю… А есть только одно: вина перед матерью. Больше ни перед кем. И еще безумная тоска, и нет никакого страха. Ни перед кем. Ни перед чем. Стало быть, я теряю разум. Стало быть, случилось дикое безумие. Почему так замерзла спина и так кольнуло руку? Озноб опять?..»

– Ты спрашиваешь, что с рукой? – проговорил с ненатуральной беспечностью Александр. – Огнестрельная рана. Ничего страшного. Бывает и хуже.

– В драке?

– Что-то в этом роде.

– Хулиган какой-нибудь?

– Думаю, рангом повыше. Уголовник.

– Он стрелял в тебя?

– Да. Из охотничьего ружья.

– Ого, не все понял. Он носил с собой ружье? Интересно, каким образом? Или, может, обрез какой-нибудь?

– Пожалуй, обыкновенная двустволка, заряженная крупной дробью.

– Он выстрелил, а ты что?

– Что я? Я тоже выстрелил.

– У тебя было оружие?

– Было. Я выстрелил из пистолета.

– И что же? Конечно, не промахнулся.

– Откуда тебе это известно?

– Иначе Нинель не привезла бы тебя ко мне в такую рань. Да, значит, ты дорого ей стоишь. Ясно, что Нинель будет помогать тебе до последнего.

– Что ты называешь «до последнего»?

– Она отшивала всех хахалей из студенческой братии, с моей, конечно, помощью. Своего рода разборчивая, строптивая невеста. И знает себе цену. Ты первый, кого она признала. Понятно: у нее серьезно. Тебе повезло потому, что Нинель не столько ресницы Шахерезады, сколько неразгрызенный орешек. Ее-то я изучил с детства прекрасно… Александр, мне все ясно. Больше можешь ничего не рассказывать…

Максим глубоко задвинул руки в карманы измазанных гипсом потрепанных брюк и, нагнув голову, заходил по мастерской, задевая ботинками за ведра с песком, за прислоненные к ящикам подрамники.

– У меня ты можешь находиться сколько тебе потребуется, – проговорил он и вдруг по-шутовски изогнулся, наставил в окно внушительную фигу. – Вот, крокодилы! – И взволнованно зажурчал своим заразительным смешком, – Ни в чем не помешаешь. Располагайся как дома. Чем богат…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24 
Рейтинг@Mail.ru