bannerbannerbanner
Непротивление

Юрий Бондарев
Непротивление

Полная версия

Глава тринадцатая

– Так чего нам делать с ним?

– Он сказал, что была санкция прокурора на арест? По всей видимости, он причастен к какому-то убийству, так я понял. Понял я, что его дело передается следственным органам прокуратуры, но достаточных оснований нет. Он говорил об экспертизе крови в машине. Это лишь косвенное доказательство.

– Лапшу на уши весит! Убег из Ленинграда! Пьяный до одури он, белая горячка! Прибил кого и напропалую запил. А ордена, видать, украл или содрал с кого. Сдать его в милицию, позвать проводника – и все дела! Вот чудак егорьевский, сам все и выболтал, пьянь или полоумный, что ль? Ехать в одном купе с убийцей оченно интересно, но не жалаю! Не за то деньги в спадьный вагон плачены. А ежели у него нож? Встанет, пырнет с пьяных глаз, сейчас много таких!

– Перестаньте кричать, он болен, не видите разве? Не пьян, а болен! То, что он наговорил в бреду, отнюдь не прямые и не косвенные доказательства. Они не свидетельствуют, что он кого-то убил. Он все время повторяет, что убит какой-то Эльдар… кто-то арестован. Какой-то Кириллов, Краюшкин, трудно понять.

– А вы вроде адвоката какого или из каких-то знатоков этого дела? Больно уж вы разбираетесь. Я ни бум-бум не понял, что он тут лопотал, а вы ухо навострили. Из адвокатов, видно? Из защитников? Уголовный мир защищали? Вы из добрых с душегубами, значит?

– Что-то в этом роде. Когда-то имел какое-то отношение. Так вот, дорогой сосед, чтобы инкриминировать убийство, нужны неопровержимые улики и доказательства, дознание и показания свидетелей, протокол экспертизы крови и судебно-медицинская и баллистическая экспертиза. Обвинитель доказывает преступление, а обвиняемый защищает свою невиновность. Прокуратура обвиняет, суд устанавливает преступника. До окончания этой процедуры убийцу пока назвать нельзя. Это вы поняли, дорогой сосед? Какого же пса вы изображаете из себя суд, да еще над незнакомым молодым офицером, который болен и едет с вами в одном купе?

– Крепко вы эти штуки-дрюки знаете. Ясныть – из адвокатов.

– Немного не точно. Несколько лет назад я был осужден и прошел через все, что полагалось. Выучил кодексы и постановления наизусть. Назубок.

– Ах, вон вы кто-о! Значит, птицу из своего гнезда приметили! А я-то кумекаю, что такое, что за защита объявилась! Уголовник человека убил, а вы ему: бред, мол, болен. Попал я в компанию, попа ал!..

– Если вы, дрянь такая, сейчас не замолчите, я вам расквашу толстую морду, а проводнику скажу, что вы в пьяном виде упали с верхней полки. Согласны на такой исход дела?

– Да вы как? Да как вы сме… как вы можете так нахальничать? Да я мили…

– Замолчите, дрянь! А ну, лезьте-ка на свою полку и – спать до самой Москвы, как суслику! Вы меня до крайности рассердили своей глупостью, милый сосед! Учтите, что я был обвинен в непредумышленном убийстве. Суд признал меня невиновным.

«Кто это сказал? Какой защитник? Кто уголовник? – прошло в сознании Александра. – Я слышал, что они говорят обо мне. Или это началась галлюцинация голосов, когда я вошел в купе, не хватило сил раздеться, я помню: лег на полку и закрыл глаза. Почему в эту минуту кто-то мне сказал; „ТТ“ – калибр семь шестьдесят два, восемь патронов в магазине. Это надо знать назубок. Последний патрон разведчик оставляет для себя. «Кольт» – тридцать восьмого калибра. «Вальтер» – калибр семь шестьдесят пять. Оружие украшает человека. Кто это говорил когда-то? Кирюшкин. Что с ним? Эльдар убит? Кирюшкин арестован? Где оно, невозвратное и невозвратимое прошлое? Привычная и даже милая мне война, где мне лучше было на душе. Сплю? Бред? Я схожу с ума… Вот сейчас опять, вот сейчас»…

За толстой стеклянной стеной какой-то комнаты наискось валила толпа, у всех – предсмертные глаза, рты разодраны криком, изуродованы плачем, женские, мужские, детские ноги двигались по изумрудному кафельному полу мимо стены к огромному бассейну под стеклянным куполом, откуда лил зеленоватый бутылочный свет. Толпу давила невидимая сила, напирала, толкала сзади, ноги скользили, спотыкались, и тела людей летели в бассейн, их кто-то неумолимый, темный, в лакированных сапогах, сталкивал в воду, а в забурлившей воде – месиво лиц, глаз, голов, везде странно выгибающиеся спины, распахнутые, как крылья, пальто, множество скрюченных пальцев пытались ухватиться за мокрые кафельные края бассейна, выбраться из воды, но их сбивали и давили подкованные железом каблуки, остроносые женские туфли, широкие приклады били по головам людей, дробили тонкие детские пальчики, скрюченные на кафеле, отлетающие при каждом ударе в стороны, как отсеченные зеленые стручки. А на краю бассейна, в толпе, безголосо воющей, мечущейся, сбрасываемой в кишащую телами воду, вдруг возникало родное лицо среди плеч, покореженных в безмерной боли, такое близкое, милое, дорогое лицо, что он, сжав зубы, задохнулся от слез, от любви, от нежности, потом, дико крича, бросился к стеклянной стене, чудовищно толстой, заглушавшей все звуки до единого, саданул в нее плечом, стекло чуть подалось, выгнулось полукругло, но не разбилось, а родное, залитое слезами лицо, обращенное к нему с мольбой, мелькнуло над краем воды, черный приклад ударил его в висок, и тело матери исчезло в бассейне, переполненном утопленными людьми до краёв. А рядом кто-то истонченным ласкательной ненавистью голосом выговаривал, пришепетывая: «Вот подлюки, до чего страну довели! Гитлера на хрен, в рай, пол-Европы освободили, а что теперь! Всякая падла наших матушек в бассейнах топит! Лучше бы вы не побеждали! Сдали бы страну и жили бы себе потихоньку, пиво баварское пили да окорока пожевывали! Дурак ты, лейтенант! Облапошили тебя кругом! Хрен в сумку дали!»

Из зеленого сумрака пятном проявлялось пухлощекое сомовье лицо, в то же время лицо мальчика-старика, болезненно-зеленое, как бы в плесени, а белые порочные глаза жестоко наслаждались его страданиями, указывая туда, за стекло, где топили в бассейне мать.

«Не имею ли я чести видеть самого Лесика, отъявленную сволочь и труса? – сказал Александр безликим голосом, в спокойствии которого было что-то бесповоротно смертельное. – Как тебя – придушить? Или пристрелить?»

Неспешная скользкая ухмылка расширила и сомкнула рыбий рот.

«По окуркам твою группу крови определят. Свидетель там, где и преступник. Нет у тебя алиби, хоть шилом колись. И пушка твоя. Кроме тебя – ни у одного кирюшкинского лопуха пушки не было. Вычислили. А милиция… а лягаши… Они у меня сидят в кулаке. Все есть, пить хотят. У вас защиты – хрен наплакал. Кирюшкин – белоручка, брезгал дать лягашам в лапу. Айда, посмотришь на своего татарина, – поймали мы его, как бабочку сачком. Не боись, крови немного».

Он по-прежнему чувствовал в своем спокойствии что-то смертельное. Внезапно все стало тихо, бесплотно.

«Пошли, гаденыш».

«Пошли, храбрец».

Он ощупью толкнул дверь. В комнате, заполненной туманом, шла злая перебранка. Из темной толпы к нему в упор сунулось квадратное, дышащее сырым мясом лицо, налитое темной кровью, глаза горели раскаленными углями, немецкий мундир раздернут, железного вида курчавый смоляной волос покрывал до горла жирную грудь. «Раскрою! – заревел он по-бычьи. – Кишки на двенадцать метров выпущу и жрать заставлю!» Александр мимолетом бросил ему с тихим бешенством: «Удушу мизинцем. Укуси себя за немецкий пенис, сволочь недобитая». Вздымая волосатые руки, ищуще шевеля в воздухе толстыми пальцами, багроволицый взревел грозно: «Нож! Ритуальный нож!» Тут его кто-то отодвинул взглядом, и этот кто-то, столбообразный, в плаще, обволакивая сладостной улыбкой, обласкал Александра долгим пожатием влажной бескостной руки, ангельским, не мужским голосом: «Вы хотите найти голову змеи? А лучший способ мести африканца – насилие над белой. Есть ли пропасть между желанием и необходимостью?» Великолепный швейцар в серебрящейся галунами форме выражал изысканное почтение свинцовыми глазами. У него были учтивые манеры, он, грассируя, заговорил прочувствованно: «Я надерзил вам, извините, но сам я мертв. И не могу помочь. Вы тоже умрете. Посмотрите, где вы находитесь. Если человек смертен, жизнь бессмысленна. Если смерть бессмысленна, значит, человек бессмертен».

Оголенный до пояса человек сидел, привязанный к стулу, посреди толпы, не поднимая окровавленных вывернутых век, он тягуче стонал, длинные волосы спадали на плечи. Что у него с глазами? Вырезали? Кто-то выбежал из толпы, шатаясь на тонких паучьих ножках, и запричитал гадливо. Широкий пиджак обвисал на жиденьких плечах, торчали, как крылья летучей мыши, уши. Его залитый пеной узкогубый рот обнажал остроугольные зубы. Потом у Малышева мерзко затанцевало лицо. Бледно-голубые глаза вращались.

Или это был Лесик? Он надрывным криком кричал и плакал и резал финкой себе грудь. Где это было? Когда? Неукротимая злоба взвивала к потолку его вопль: «Мово дядю Степана угробили! Вот он – падла! Брюхо ему мало распороть и кирпич положить!» Он упал, искривленный в пояснице, на пол, захрипел, как в припадке. Толпа загудела звериными голосами. У него странным манером была вывернута нога. Выдавленные ненавистью белки его округлились в гнойных глазницах, и прозрачно посинели огромные острия торчащих ушей. Да кто это – Лесик? Или Малышев? Нет, Лесик… Пробуя подняться, он втыкал финку в пол, багровея сомовьим лицом, и исходил криком: «Пусть медленно подыхает! Кирпич ему врезать в живот! Он дядю Степана закопал, падла!» Все отсмеялись и притихли – прокатился звериный рев по толпе и смолк.

«Заткнись, мразь, – сказал Александр, не разжимая зубов, и повернулся, пошел через толпу к двери. Его шатало, он спотыкался, продвигаясь по комнате мимо злорадно оскаленных из-под немецких каскеток лиц. – Откуда здесь немецкая сволочь? – подумал он. – Лесик собрал палачей? Или это русские?»

Он не дошел до двери, остановился и, чтобы не упасть, уперся коленями в подоконник, холодный, как могильная плита. Это была передышка. Непомерность физической слабости не держала его на ногах. Множество плотоядных чужих глаз ножами воткнулись ему в спину. Позади угрожающе шумели, сговаривались, как убить его, а его стискивала гибельная тишина пустоты с выкаченным воздухом. И стало казаться, что он летит в черный провал впереди. И уже ясно было видно: внизу стояли, поджидая его, люди, растерзанные, голые, безликие, те, которых топили в бассейне. И далекие трубные туманные крики в поднебесье, какие он слышал в сорок третьем году на Днепре осенними ночами, тоской перехватывали ему грудь: неужели вот эти в комнате прикончат его?

 

И вдруг повышенный умилительным удовольствием голос принялся повторять, с хохотком, надрываясь в толпе:

«Убить героя успеем! Пусть поговорят промеж собой, а мы послушаем их, дружочков, перед панихидой, информацию дадут!»

Чей это голос? Малышева? Ах, Летучая мышь… Тогда, теряя самообладание, Александр в приступе бешенства крикнул языком уголовников:

«А ну, сволочь недорезанная, ваша взяла! Линяй отсюда и дай поговорить, хоть минут пяток!»

«Можем перед казнью разрешить и папиросочку, и стакан водочки, как в культурной загранице! – паясничая, хохотнул повышенный голосок. – Шампани на том свете много! Бочками! Напьетесь!»

«Заткни глотку, идиот! Я тебя на том свете шампанским напою, Летучая мышь!»

В комнате опустело. Эльдар сидел, привязанный к стулу, голова склонена на грудь, длинные волосы свешивались вдоль щек, избитое лицо было в лиловых подтеках, из одного изуродованного глаза капала и капала на рубашку кровь, стекала ниточкой по щеке к губам.

«Что, Эльдар?..» – тихо спросил Александр не то, что нужно было спросить.

«Тысяча затруднений, – заплакал Эльдар и поднял голову, его правый, заплывший кровью глаз был обезображен, как будто хотели вырезать его ножом, левый был полон слез. – Они поймали меня и хотели узнать, где ты. Да почиет над тобой милость Аллаха, о, ясновзорый Саша…»

«Ты прежний стихослагатель и трепач, Эльдар. А смотреть на твою физиономию – радости нет. Говори – что с матерью?»

«Не могу».

У Александра еще достало присутствия духа, чтобы сказать:

«Ты осторожен, как тот сторож на бахче, который ходит воровать арбузы на чужом поле».

«Мама, – прошептал Эльдар. – Твоя аны…»

«Мама? Болеет, ты хочешь сказать?»

«Нет, – подчеркнул Эльдар. У него тряслись губы, он слизывал бегущую из глаза кровь. – Кто оставил себе замену, тот не умер».

Он слушал, мертвея от ужаса.

«Что ты бормочешь, Эльдар? Что с мамой? Говори, черт тебя возьми! Ты переидиотил идиота, а этот идиот я! Говори же, говори!» – грубая, несправедливая, неподчиненная ему враждебность душила его. Совсем недавняя любовь к Эльдару, к его остроумию и иронии не сходила на душу.

«Молчание – это тоже ответ, – всхлипнул Эльдар. – Можно помолчу?»

«Что? Говори!»

«Мамы нет. Нету аны, Саша… Я заходил к вам и видел ее. Там был Яблочков и ваш сосед. Он смотрел на твою мать, как полоумный. А мне, Саша, прости, мне, прости, показалось… она отмучилась».

«Нет, – расслабленно сказал он и закрыл глаза. – Я не отмучился».

«Мама, мама…» И он, замычав сквозь зубы, увидел на белом тонком лице матери жалеющее, незаконченное выражение ласковой улыбки, знакомой с детства, потом увидел ее в тот вечер, когда Яблочков, стараясь возбудить в ней бодрое настроение, принес красного вина, мандарины, разрешил ей курить, а сам энергично ходил на коротких ножках по комнате в снежно-белом кителе майора медицинской службы, испуская сияющую доброту своими хитроумными глазами, неопровержимую уверенность и надежду на все хорошее, что будет в жизни матери. А она сидела у стола в домашнем халате, не закрывавшем нежные, слабые ключицы, опустив свои мягкие карие глаза, держала у губ дольку мандарина, и светлые капельки капали на белую скатерть, разрывая Александру душу.

«Нет. Не хочу, – повторил Александр и, не владея голосом, спросил: – Это они… они сделали?»

«Летучая мышь и Лесик зашли к ней и сказали, что ты убил человека и теперь скрываешься… Это просто отняло у нее последние силы…»

«Бог, который не видит подлецов на земле и всю злую мразь, разве это Бог?»

«Не богохульствуй, Саша. Не всегда будет темнота там, где она густеет».

«Может быть, что-нибудь скажешь про непротивление?»

За их спинами комната наполнялась голосами, хохотом, руганью, кто-то взвизгнул, наслаждаясь безудержной властью:

«Кончать их, но не враз, не враз. По кап-пельке!»

И, уже никак не сопротивляясь, Эльдар прошептал с безнадежной покорностью:

«Конец нам, Саша. Все».

«Все, – сказал Александр задушенным голосом. – Все», – немного погодя повторил он и вдруг так стремительно повернулся навстречу шуму, топоту и голосам, что по лицам входивших в комнату пробежал страх, мгновенно вызвавший у Александра жгучее головокружительное упоение решительностью. Это было исступленное самозабвенное отчаяние, знакомое ему по безвыходным минутам в разведке.

«А ну, кто хочет первым! Шестерых уложу подряд, даю гарантию! – крикнул он взбешенным голосом, выхватывая пистолет из потайного кармана на внутренней стороне бедра. – А ну, все прочь в другую комнату! Быстро, сволочье! Бегом!»

Шарахнулись к двери, там образовалась свалка, Александр рванул узел напутанных на теле Эльдара веревок, но в эту секунду что-то жесткое и острое свистя ударило его в плечо невыносимой болью, к ногам упал железный прут, кинутый кем-то с рассчитанной силой.

Александр дернулся всем телом, повернулся набок, схватился рукой за плечо, заскрипел зубами – и очнулся от бреда. И, еще не окончательно придя в себя, понял, что он в поезде, лежит на нижней полке, что, ворочаясь, ударился предплечьем о стенку. Рану жгло каленым железом, голову сдавливала мутная тяжесть.

Гремели под полом колеса, перестукивали, скрипела скрежетали, покачивались стены. Водянистый воздух рассвета вползал в купе сквозь щели опущенной шторы.

«Что мне привиделось? Эльдар, которого они пытали, мама за столом с долькой мандарина у губ… Как ясно я все видел. Да, это банда Лесика. Все в каком-то безумии. Я болен. Эльдар видел улыбку на мертвых губах мамы: она отмучилась. Сначала отец, потом со мной… Улыбку на мертвых губах я видел на войне несколько раз – и это вызывало необъяснимое чувство перед какой-то тайной, которую унес убитый. Узнать бы ее мысли – нет, это уже в запредельных, запретных измерениях. Я не оправдал любви матери ко мне. Не смог стать ее защитой после смерти отца. Не оправдал».

Он лежал лицом вверх на полке, слышал похрапывание соседей, голоса которых прорывались ночью в его бред, краешком сознания помнил, что кто-то называл его душегубом, убийцей, и он опять думал о матери, и опять тоска и застывшие слезы заслоняли ему горло. Он знал, что все, что мучило его целую ночь видениями, ненавистью и жалостью, был тяжелый сон, близкий к беспамятству. Чтобы не застонать, не заговорить вслух, он прикусил губы изнутри и, пересиливая себя, поднялся, держась за стену. Его подташнивало. В купе спали, за шторой уже светлело утро. Лица спящих отливали нездоровой бледностью.

Он бесшумно открыл дверь, захлопнул ее без щелчка, пошел к тамбуру по качающемуся коридору, и от слез, горячо бегущих из глаз, все колебалось, плыло, распадалось перед глазами на какие-то стеклянно-зеркальные, лучистые осколки.

В туалете он сделал усилие, чтобы вытошнило, но ничего не получилось. С надрывом вырвало одной ядовитой желчью. Споласкивая лицо, он посмотрел на себя в зеркало и не узнал: это было смертно-белое, осунувшееся лицо, ненатурально ярко блестели глаза.

В тамбуре ходили железнодорожные, пахнущие углем сквозняки, утреннее теплеющее солнце раскачивалось на стенах, на металлической рукоятке стоп-крана с серой ниточкой пломбы; за пыльными стеклами дверей проходили платформы дачных поселков, тамбур наполнялся мимолетным шумом, справа и слева отсвечивали на солнце крыши домиков, прячась в листве садов: поезд шел в пригороде Москвы, по дачным местам. Александра бил озноб, стучали зубы, им все больше овладевало чувство безвыходности, и чем ближе была Москва, тем отчаяннее утрачивалась хрупкая зацепочка за смысл его приезда домой, в никуда, в пустоту, где не было матери, и его внезапно ослепило: пропал!

Нет, нет, Нинель, в Москве была Нинель. И, прислонясь спиной к скрипящей стене тамбура; он точно утонул в забытьи. Такого у него не было ни к одной женщине.

* * *

Откуда эти резные шкафчики с выдвижными ящиками, эти фотографии в кабинете ее отца? Как он оказался здесь? Как они познакомились? Мать не видела ее ни разу.

Что таилось в глубине ее зрачков, какие загадки Вселенной, какая запредельная, манящая счастливой гибелью бездна, какое чувство, невысказанное ею, – разве все это можно было передать ее губами, отдающимися его губам так робко и осторожно, что теплые потоки космоса уносили его в безбрежные звездные миры, невесомо опускали на землю, обогретую солнечным ветром?

Потом он лежал, прикрывшись одеялом до пояса. Она не поцеловала, она вздохнула ему в щеку.

– Ты любишь меня, разведчик?

В сладостном изнеможении не обдумывая слова, он ответил шутливо-уклончиво:

«Я знаком с тобой из моих снов. Больше, чем знаком. Япомню во сне твои прохладные груди, и губы, губы…»

Она, радостно блестя глазами, обняла его.

«Спасибо».

«Ты сказала „спасибо“?»

У нее наморщился нос. Ему снова показалось: ее глаза были наделены светом нежной искренности.

«Конечно. А что же еще, Саша?»

«Удивительно, – сказал Александр. – На войне я почти забывал свое имя. Знал только фамилию и звание».

«Умерьте грустный тон, лейтенант, – она нажала кончиком пальца ему в подбородок. – Я вас люблю, и это все. Я иду на Голгофу. Понимаете, лейтенант? На Голгофу».

Он не улыбнулся.

«Спасибо. И я с тобой. На распятие».

Она, улыбаясь, сказала своим обычным безмятежным голосом:

«Повторяешь меня. Ты – плагиатор».

– Нинель, Нинель, – шепотом повторял он ссохшимися губами, придавливаясь к стене тамбура дрожащей в ознобе спиной, бессмысленно гладя на уходившие назад дачные платформы, на которых темными косяками подсыхала раса перед жарким днем.

И вдруг как молния – белым по черному – сверкнуло название поселка на деревянном зданьице с шумом пробежавшей назад платформы – Верхушково, – вспышкой полоснуло по глазам и исчезло, как и гул безлюдной платформы, только поодаль затеплели на солнце скаты крыш, яблоневые сады, испещренные красными искрами, стал поворачиваться заросший кустами купол полуразрушенной церквушки над макушками садов, надвинулся березовый лес вплотную к платформе, мигом оборвался, и разом замелькали какие-то сарайчики с копнами свежего сена – и все кончилось, все затопило пустотой зеленого поля до горизонта.

«Что это – помрачение сознания? Верхушково? Вот оно откуда все началось, вот оно… Да, это то трижды проклятое Верхушково; и здесь дом за новым забором, пруд с задней стороны, косматые звезды выстрелов, вылетевшие из кустов. Верхушково, Верхушково, и Лесик, и его банда, и мама умерла, и убит Эльдар, и Кирюшкин арестован, и Билибин, и они мстят мне. Я все помню, но я в каком-то безумии. Неужели это конец? Последняя моя случайность? Нет, это еще не все. Я еще жив, – повторял он, как молитву. – Я найду их… Я дождусь их в этом доме. Что ж, пусть будет безумие. Янайду их…»

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24 
Рейтинг@Mail.ru