К вечеру душного дня над Москвой наволокло тучи, отдаленно погромыхивал в небесных высотах ленивый гром, дождь не проливался, но стало темно, и лампа под зонтикообразным железным колпаком горела в полуподвале ярко.
Уже больше часа на первом этаже беспрерывно заводили патефон, по потолку топали и скребли ногами, изредка доносились голоса, женский визг. Максим пояснил: «Инженер-сосед, выпивоха и бабник, вернулся из командировки и отмечает приезд в теплой компании». И не без удовольствия вытянулся на кровати, покуривая после чая.
Слыша это веселье над головой, Александр листал сборник стихов Иннокентия Анненского, сборник этот предложил «для освежения души» Максим из своей маленькой, умещавшейся на двух полках библиотеки, немыслимо разнокнижной, зачитанной до ветхости пожелтевших страниц, – все это покупалось, надо полагать, на рынке, вразнобой, однако было отдано предпочтение поэзии. На полках, до невозможности притиснутые друг к другу, размещались Достоевский («просто гений») и Анатоль Франс («иронист»), Оскар Уайльд («эстетствующий малый») и Шолохов («мировая, знаешь ли, книга»), проза Лермонтова («непревзойденный») и Андрей Белый («клоунада»), Блок и Есенин («таланты»), вперемежку с самыми разными поэтами девятнадцатого века, монографиями о художниках.
– Почитай Анненского. Случайно купил на Тишинке. Его мало знают, да и ты, поди, не слыхал. В школе, даже в десятом классе, не проходят, – сказал Максим, рассеянно стряхивая пепел с кончика папиросы. – Нехотя, знаешь, развернул его, а читал всю ночь. И пришел к выводу, что жизнь – расстояние между двумя болями, рождением и смертью. А само это расстояние – радостная боль. Вывод: три боли составляют жизнь.
– Радостная боль? – повторил Александр. – А если чуть проще?
– Дай-ка, пожалуйста, книжку. Вот послушай, как можно сказать о жизни.
Он загасил папиросу в керамической пепельнице собственноручного изготовления, взял книгу, полистал ее, нашел нужное место:
Оставь меня. Мне ложе стелет скука…
Зачем мне рай, которым грезят все?
А если грязь и низость – только мука
По где-то там сияющей красе…
– Здорово, а? Мудро сказано. В этом, понимаешь ли, лежит человеческая неудовлетворенность. Мы сами не знаем себя. Вот ты, Александр, знаешь себя?.. Что такое? Кто еще там? Вроде в дверь стучат. Ах ты… – и Максим порывисто сбросил ноги с кровати, прислушиваясь: – Кого это бесы притащили? Совсем некстати…
– Теперь стучат в окно, – подтвердил Александр. Стекло зазвенело за темной занавеской.
– Неужели Нинель?
Максим вышел на лестницу, зашлепал ногами, подымаясь по ступеням к двери, там щелкнул замок, возникли и угасли мужские голоса, и вслед за Максимом в комнату вошел рослый костлявый милиционер с полевой сумкой в опущенной руке, за ним заколыхался тощей фигуркой дворник дядя Федор, он осклабился, пропел скрипучим голосом:
– Доброго здоровьица, вечер добрый, Максим Борисыч. Участковый к вам, проведать вас…
– Здравствуйте, Максим Борисыч. Я, как всегда, не вовремя, – сказал невыразительным тоном участковый, обегая глубоко сидящими усталыми глазами комнату, вставшего с дивана Александра, и, подойдя к столу, положил сумку на папку с эскизами. – Разрешите, Максим Борисович, нарушить ваш вечерний покой, если ничего не имеете против? – прибавил он без всякого выражения, присел к столу, облокотясь и не отклоняя соучастливо утомленный взгляд от перебинтованной руки Александра. – Вижу, друг у вас раненый гостюет? Да, до сих пор раны залечиваем…
– Залечиваем. Только прошу, товарищ лейтенант Усольцев, сумкой не мять эскизы, – произнес Максим и нестеснительно сдвинул полевую сумку с папки. – Я к вашим услугам. Но, если мне не изменяет память, вы месяц назад были у меня.
– Были, были. – Дядя Федор обнаружил ухмылкой пустоту во рту и притерся ягодицами к затерханному сиденью кресла. – Тогда-сь ваш приятель в подвыпивших настроениях вместо футбола мусорную урну по двору в час ночи зачал гонять. Всех жильцов разбудил и перепужал, а мне оскорблениев полный мешок насыпал. Жандар, кричал, людям повеселиться не даю… и всякие заборные слова. У вас он водочку кушал, от вас в непотребстве выходил. Очень вы тогда шумели, дом ходуном…
– Помню: студент Степанов, ваш однокурсник, – сказал участковый. – Из Строгановского училища. Вел себя недостойно студента и гражданина. Отсидел в милиции, оштрафован.
– Прекрасный парень и талантливый студент, – не согласился Максим. – А шумели по поводу моего дня рождения.
Участковый снял фуражку, положил ее рядом с сумкой на стол. Левая щека его сдвинулась, он вобрал воздух, издал свистящий звук, как если бы зуб болел, и сдвинул плотно губы. У него были подстриженные под полубокс волосы, изжелта-серое впалощекое лицо, узловатые руки с крепкими пальцами.
– Продолжаете все праздновать, Максим Борисович? – спросил он и пощелкал ногтем по бутылке, не убранной Максимом. – Там гуляют, – он указал на потолок, где не смолкал топот. – Двое подраться успели, пришлось протокол составлять… И тут вы гуляете, Максим Борисович? На какие, извините, средства? Никак страну, разоренную после войны, подняли, разбогатели, деньгами обзавелись? Прямо-таки разгулялись все! Ведь продуктов, жратвы нет, а страну пропьют!..
Он поцыкал больным зубом. Максим между прочим поинтересовался:
– Что вас привело ко мне, товарищ участковый? Рад видеть дядю Федора и вас, но… что-то не так?
Усольцев глянул на Максима, в глубоко посаженных неулыбчивых его глазах появилась жесткая стылость.
– Я к вам по дороге. У инженера Киселева по вызову был. Решил и к вам на огонек заглянуть. Хотел вопрос вам задать: все так же картинки рисуете и на рынках продаете, Максим Борисович?
– Рисую и продаю. Кроме того – керамику. Поломанную мебель реставрирую. Иногда удачно, иногда нет. Как-никак, а добавок к стипендии.
Усольцев неудовлетворенно поцарапал ногтем козырек своей выгоревшей фуражки.
– По спекулятивным ценам? В комиссионный не сдаете? Не тот резон? Глядите, за спекуляцию привлекут…
– Совершенно верно, товарищ Усольцев! – подтвердил Максим в неумеренном восторге. – На рынке деру по сто тысяч за пейзажик, пятьдесят за кувшин! Богат, как Ротшильд! Стены моего дворца сделаны из золота и алмазов вперемежку с платиной. Вглядитесь внимательней, товарищ участковый, и вы увидите – червонный и алмазный блеск!
Усольцев омраченно выговорил:
– Хахачки все, хахачки, Максим Борисович. Своему папаше в актерстве подражаете. Да таланту у вас нет. Папашиного-то. Характер у вас чересчур вольный. Себя не контролируете. Что хотите, то и выпендриваете. Хотите, торгуете на рынке, хотите – самогон с дружками пьете и всем жильцам покой нарушаете, хотите, с врагами советского народа, то есть с немецкими пленными, странные беседы ведете. В обществе вашего гостя. Персональное, конечно, дело, с кем и как разговаривать, но в данное время непатриотично, скажу прямо. Я четыре года от звонка до звонка на войне протрубил, видел их зверства своими глазами. На нюх их за версту чувствую. Ох, Максим Борисович, язычок у вас, одно, другое, третье, так и на кривую дорожку свернуть недолго. А вы – хахачки! Легкомысленно! Смотрите, смотрите… В моей обязанности предотвратить проступок, упредить противозаконные нарушения граждан на вверенном мне участке. Это моя обязанность, мой долг перед родиной, Максим Борисович!
– Перед родиной? Противозаконные нарушения? От ваших угроз и наставлений рассмеется даже камень, – сказал Максим нейтральным голосом. – Моя совесть чиста, товарищ лейтенант, как песнь жаворонка. Как слезинка соловья. Чем я так вам обязан за ваше милостивое посещение? Земная глупость достойна наказания, что и есть справедливость. Считаете, я сделал какую-то глупость, – наказывайте. Не совершил преступления – осло-бо-ни-те от казенных нравоучений. – Максим втиснул пальцы меж пальцев и вскинул руки к пейзажу на стене, как к иконе. – Я идейный студент, я кандидат в члены вэлкээсэм!
– Опять хахачки строите? За квадратного дурака принимаете? – Усольцев свистяще втянул воздух, охлаждая больной зуб, на его землисто-серых впалых щеках лежала тень мрачности, не допускающая ни улыбки, ни шутки. – А вот плакатик все висит у вас. Очень сомнительный. Говорил я вам тот раз: снять бы надо, нехорошие мысли приходят. Как так? Все, значит, разрешено? Ничего не запрещать? А голову кому-нибудь проломить – тоже разрешено? В парадном раздеть? Тоже? Ножом пырнуть? Разрешено? Если волю во всем себе давать, и за решетку угодить можно…
– Ваше милицейство!.. – вскричал Максим в ужасе.
Со сцепленными по-актерски руками, протягивая их к Усольцеву, он своим видом выразил потрясение испугом, вину и покорность – трудно было определить, как ему удавалось так убедительно управлять собой.
– Ваше милицейство! – продолжал он плачуще. – Ваше лицо, извините меня, дурака, напоминает страницу закона! Уголовный кодекс! За что?
– Насмехаетесь? Злостно хулиганите? «Ваше милицейство». Ишь ты, какое оскорбление выдумали! Или – болтаете сдуру? При вашем госте скажу: вы – легкомысленный, незрелый, зеленый человек!
– Да что вы, нисколько. «Ваше преосвященство», «ваше милицейство» – прекрасно звучит, какое же тут оскорбление? Но почему вы говорите только о моих недостатках? – Глаза Максима плаксиво заморгали. – Я – легкомысленный? Нет, в вашем заявлении нет прибежища для справедливости. Не знаете вы меня, товарищ лейтенант, так же, как я вас. Не знаете – никак! И сожалею, честное слово…
– Я говорю: бол-лтаете много! Темный вы еще человек, зеленый и темный!
– Это верно, – обрадовался Максим. – Зеленый, темный и серо-буро-малиновый в горошек!
Судорога прошла по нервному лицу Усольцева.
– Еще будете болтать, я вас за хулиганство отправлю в отделение! Прекратите, гражданин Черкашин! Кончено! Точка. Я не в гости к вам пришел, а предупредить от проступков в доме, где за положенный порядок отвечаю я, а не вы, гражданин Черкашин!
Впалые щеки Усольцева натянулись, крутыми буграми вздулись желваки, он произнес «Тэ-эк», и темные глаза сдвинулись вкось, будто ударили дядю Федора сбоку. Тот, с желчной скорбностью подбиравший беззубый рот, неудобно устроился в кресле, старческие пальцы его нетерпеливо оглаживали лоснящиеся подлокотники, выдавая явную раздосадованность тем, как ведется разговор Усольцевым. И почему-то появилась мысль, что он, дядя Федор, привел участкового, а не участковый захватил его по делу службы.
– Ну, Федор, что скажешь? – произнес с тяжелым недовольством Усольцев, которого крайне взвинчивали неподатливые ответы, балагурство Максима и молчаливая отстраненность дворника.
Дядя Федор заерзал, в груди его захлюпало, он откашлялся, проглотил мокроту, отчего его немощная шея сделала натужное птичье движение, проговорил тонкой сипотцой:
– Посторонние люди бывают тут. Чего-то уносят иногда… в газетку завернутое. Может, картинки, вон их сколько… – Он повел из стороны в сторону остреньким подбородком. – А может, кувшины какие или еще чего. Нехорошо это. А то молодежь приходит, скубенты. Так эти, видать, напьются, ночью песнями пошумливают, а во дворе и непотребства творят.
– Какие непотребства? – пасмурно спросил Усольцёв.
– Да надысь… Поймал одного, кудлатого. На стену гаража без стеснения нарушал… Во-от.
Максим засмеялся своим журчащим пульсирующим смехом.
– Восхитительный донос! Но я к вам не в претензии, дядя Федор! – И тут же с омерзением перекривился и позволил себе сказать без умеренного гнева: – Пренеприятнейший вы человек, товарищ дворник! По вашему жить – это к месту врать и предавать. Сподобились. Благодарю.
– Как так врать? – Дядя Федор взъерошенно заелозил в кресле, его сухонькое песочного цвета личико вмиг озлобилось каждой морщинкой. – Посторонних людей у себя привечаете? По какому праву? Для какой такой корысти? Кто такой этот гражданин посторонний, раненый? Почему ночью к вам пришел? Да еще с женщиной? Дворник я! Мое дело – чтоб порядок, а не против!..
– Образцовый вы были надзиратель, дядя Федор, – печально похвалил Максим. – Но в вашу тюрьму я не хотел бы…
Дядя Федор привскочил в кресле, вскрикнул:
– Чего-о? Ах, ты-и… Я по уставу исполнял!..
– А ну погоди глупить, Федор, – смирил его Усольцев, и казавшиеся недвижными в запавших глазницах твердые, без блеска глаза его запоминающе измерили Александра, как если бы только сейчас он заинтересовался им вблизи.
«Вот оно… об этом я подумал, едва они вошли», – промелькнуло у Александра, ощущавшего среди разговора боковое внимание Усольцева, хотя тот не смотрел на него.
– Гость будете? Из госпиталя?
– Да.
– Ранен? Долечивались?
– Да.
– Не понял.
– Открылась рана. Залечивал.
– Приезжий?
– Нет.
– Москвич?
– Да.
– Не понял.
– Москвич. Я сказал ясно.
– Значит, в Москве проживаете? И прописка в столице?
– Да.
– Разрешите ваши документы. Прошу паспорт.
Они встали одновременно – Усольцев с табуретки, Александр с дивана. Участковый был на голову выше его, шире в плечах, костистая фигура, стриженная под полубокс голова выглядели непреклонно – портили эту внушительность вдавленная грудь, какая бывает у очень рослых людей, не вполне свежая милицейская форма, от которой пахло не то горьковатым потом, не то уличной пылью. Усольцев выдвинул длинную руку, повторил:
– Прошу паспорт.
Нет, с тех пор, как вместо офицерского удостоверения был получен паспорт, он не носил его с собой. Он получил его в конце сорок шестого года и положил в ящик отцовского письменного стола, где хранились орденские книжки и справки о ранении.
– С собой паспорта у меня нет, не ношу, – сказал Александр. – Только военный билет. Вот, пожалуйста.
«Почему меня так раздражает его глухой голос, его очень прямые плечи, его вогнутая грудь и особенно глаза… Застывший металл без блеска. И зачем он цыкает краем рта? Зуб у него болит?»
– Как так нет паспорта? – спросил поднятым голосом Усольцев. – Паспорт удостоверяет вашу личность, и его положено иметь всегда при себе. Как иметь костюм, гражданин…
«Болван или напускает на себя роль стража закона?»
– В чем разница – паспорт или военный билет? – сказал Александр. – И то, и другое – удостоверение, по-моему.
– По-вашему – это еще не по-нашему, – заговорил Усольцев, не спеша раскрывая военный билет. – Значит, лейтенант запаса, разведчик… Вот как. Смотри ты… Тезки по званию. Но я воевал не в полковой разведке…
– Понимаю. Служили в Смерше. Не ошибся, товарищ лейтенант?
– Ошибаетесь, лейтенант Ушаков, Александр Петрович, одна тысяча девятьсот двадцать третьего года рождения, – проговорил Усольцев, тщательно изучая военный билет Александра. – Три года я прослужил старшиной роты. С сорок первого. Знаю, что такое передовая… что такое окружение и атака. В конце войны после госпиталя меня взяли работать в Смерш. А после демобилизации предложили работать в правоохранительных органах. Так что… намек ваш понял. Сейчас я простой чернорабочий правосудия – участковый инспектор. Так что не надо намеков.
– Намека не было.
– Не такое уж я бревно, товарищ лейтенант Ушаков. Со стороны темных элементов несознательное отношение к Смершу на войне было известно, – с уничижительным равнодушием произнес Усольцев.
– Так же, как к милиции в тылу, – заверил возбужденно Максим, заложив руки в карманы и упершись плечом в полку с запыленными глиняными фигурками.
Усольцев углом рта втянул воздух к нездоровому зубу, проговорил:
– Предупреждаю русским языком: отправлю в отделение. За хулиганство. Ведете себя, как пацан. А еще студент. Сын уважаемого артиста. Так, значит, Александр Петрович, малость непонятно мне, – продолжал Усольцев, не выпуская из рук военный билет. – Здесь отмечено: два ранения – в сорок втором году и в сорок третьем. А это у вас что же – третье ранение открылось, не указанное в билете? Срок-то очень большой – четыре года. От второго ранения. И открылось?
– Да.
– В каком госпитале лечитесь?
– В двадцать третьем.
– Лечитесь или выписались?
– Выписался.
– Адрес. Где госпиталь находится?
– На Чистых прудах.
– А справка из госпиталя у вас имеется?
– Нет.
– Тэ-эк.
Глухой голос участкового как будто растворялся над извилистым бурым туманом, вползая в сознание тупой опасностью, своими допрашивающими вопросами одновременно расставляя в текучей пелене преграду из колючей проволоки. Он, участковый, точно догадывался о чем-то, подозрительно чуял профессиональным нюхом несообразность, некое отклонение. И Александр, с целью кратко выговаривая «да» и «нет», еще надеялся найти выход в этой глуповатой простоте ответов, но вместе с тем чувствовал, как росло в нем раздражение против рьяной придирчивости Усольцева, выполняющего служебный долг чернорабочего милиции при бдительном содействии всевидящего старичка дяди Федора.
– Кировский райвоенкомат, – прочитал вслух Усольцев в военном билете и, сложив билет, похлопал им по ногтю большого пальца. – Кировский район, значит. А по какому адресу проживаете конкретно, Александр Петрович? И где же находится паспорток ваш? Дома? По какому адресу, если не трудно вспомнить?
«Вот оно – сейчас…» И Александр сказал, уже утрачивая выдержку:
– Какое это имеет значение? Вам недостаточно военного билета?
– Ах, не имеет?.. Каждый человек имеет адрес проживания. Проверим, проверим. И госпиталек проверим. С ранением как-то чудно у вас. Сам был ранен тяжело, а рана через четыре года не открывалась. Неувязочка.
«Паспорток», «госпиталек», «неувязочка» – эти не к случаю уменьшительные слова, не к месту произнесенные Усольцевым с каменной ласковостью, так не сочетающейся с его допытывающим взглядом из провала глазниц, едва сдерживали Александра от резкости, он затрудненно спросил:
– Как это проверим? Как именно?
– Вы ведете себя неподобающим образом, товарищ участковый! – вмешался разгоряченно Максим. – Здесь не Смерш, а квартира, и Александр Петрович мой гость! Одна голова хорошо, а две… два сапога пара и то на одну ногу! Почему ко мне вас привел дядя Федор? Донос сделал? Порядок блюдет, как и вы?
– Мо-олчать! – ухающим басом скомандовал Усольцев и, погашая вспыхнувший огонь злости, постоял безмолвно несколько секунд. – Тэ-эк! Придется вам, Александр Петрович, пройтись со мной в отделение милиции! – сказал он непреклонно. – Для выяснения.
Он подхватил полевую сумку со стола, поношенную, покарябанную, повидавшую, должно быть, фронтовые виды, расстегнул ее с намерением бросить туда военный билет, и Александр понял, что вот сейчас, в этот момент, когда расстегнута сумка участкового, происходит главное: отсюда потянется все. Боль в голове жарко ударила его, отдаваясь в предплечье, он поморщился.
– Отдайте билет, – проговорил он, протягивая руку, и шагнул вплотную к Усольцеву, загораясь гневом. – Какого черта вы взяли мой военный билет? Дайте его сюда!
– В отделении все выясним и проясним, и я верну ваш билет, – сказал с тою же каменной ласковостью Усольцев и помахал перед грудью Александра военным билетом. – Лейтенант разведки, а ведете себя расхлябанно, как ребенок. Ваш билет будет в целости и сохранности, гражданин Ушаков.
– Мне не нужна целость и сохранность моего удостоверения в вашей сумке, – выговорил Александр и дерзко вырвал военный билет из пальцев Усольцева. – Идите к черту! Я вас знать не хочу!
– Что-о? – крикнул горлом Усольцев. – Ты… на должностное лицо? Я – лейтенант милиции! У меня права, а не у тебя, гражданин беспаспортный!
– Я сказал: знать вас не хочу!
– Что-о? Я лейтенант правоохранительных органов! Понял?
– Я вижу, вы влюблены в свое звание и пользуетесь взаимностью, лейтенант правосудия.
Он уже не мог сдержать себя, подхваченный ожигающим толчком сопротивления и неприязни к этому бывшему фронтовому лейтенанту, смершевцу, а теперь участковому, еще не расставшемуся с полевой сумкой, такой знакомой, такой родственной по своему фронтовому виду.
– А ну! – опять крикнул Усольцев командным голосом, вкладывая в это «а ну» силу данной ему власти.
– Что «ну»? Здесь не милицейская конюшня, лейтенант!
– Как безобразничает, а? – просипел дядя Федор, перепуганно озираясь, и в груди его захрипело, забулькало. – Неподчинение органам, а?
– Сиди, старая галоша, и помалкивай, – посоветовал Максим. – Сиди и молитвы читай…
– А ну, пойдем со мной! – скомандовал Усольцев и боднул головой в сторону лестницы. – Выходи!
Его сдавленные в полоску губы безжизненно посерели, мертвецкая бледность покрыла лицо, стянутое по скулам злобною решительностью. И участковый вторично крикнул:
– Выходи, приказываю!
– Идти с тобой мне незачем, лейтенант, – сказал Александр. – Незваным пришел ты. Ты и уходи. Вместе вон с этим мухомором, который тебя привел… как его… дядя Федор? Вот, вот, вместе с бывшим тюремным надзирателем, банальным местом нашей действительности! Вали к чертовой бабушке отсюда!
– Сволочь! Говнюк! Силой выведу! Силой в отделение вытащу! – вдруг не бухающим, а высоким режущим голосом выкрикнул Усольцев, вроде бы второй, пронзительный голос имел он, и его мертвецкое лицо уродливо изменилось, он качнулся к Александру, весь изготовленный схватить его за здоровое плечо, но в ту же минуту отпрянул, попятился, зачем-то судорожно оглаживая на правом боку ремень, на котором висела новая кобура, но пистолета в ней не было. Он открывал и закрывал рот, выдавливая шепотом:
– Ты это что? Какое имеешь право? Ты куда рукой полез? Оружие имеешь? Нож? Пистолет?
– Пошел вон отсюда! Бегом, подонок, отсюда! – говорил Александр, опаленный головокружительно-горячим туманцем гнева, подступая к участковому, а рука сама по себе в ответ на жест Усольцева с молниеносной поспешностью толкнулась к заднему карману, где знакомой тяжестью давил на бедро пистолет. – Брысь, подонок, немедленно! – крикнул Александр, не расцепляя зубов.
И тотчас, увидев страшное в злобе меловое лицо Усольцева, подумал, трезвея: «Я идиот. Взрываюсь при каждой нелепице. Да откуда у меня такая ненависть к этому глупцу? Безумие? Рефлекс, выработанный в разведке? У меня болит голова, я чувствую, обострилась контузия, и я не сдерживаюсь…»
А Усольцев, каблуками нащупывая ступени, спиной подымался по лестнице за трусливо ковыляющей впереди скрюченной фигуркой дяди Федора и кричал неистово:
– Сейчас, мы сейчас! Вызову наряд, и силой доставим! Мы тебя, голубчик, раскусим! С оружием приду! У нас не выкрутишься! Ишь ты, умный какой! Дерьмо всмятку!
Хлопнула дверь наверху, пробежали удаляющиеся шаги по двору, тишина сомкнулась за окном.
– Ты не думал, что тараканы и чижики почувствовали после войны власть? – сказал Александр, пытаясь усилием воли остудить накаленность только что случившегося, и под невыпускающим взглядом Максима поправил сзади рубашку. – Только теперь начинаю понимать, что большинство шантрапы выжило и приспособилось к тыловой жизни, а лучшие ребята погибли!
– У тебя… есть оружие? – спросил Максим, и страх проскользнул по его лицу. – Хорошо, что участковый не носит, а то бы вы…
– Уже не имеет значения.
Казалось, у него хватило воли не показать голосом свое возбуждение перед Максимом, но рука, заправлявшая сзади рубашку, дрожала, и было душно после несдержанного в краткую секунду гнева, когда надо было сдержаться. Но какая-то пружинка в его душе, расчетливо разжимавшаяся на войне, изменила выверенной упругости, и стало очевидным: сдавали нервы.
– Они скоро придут, – сказал Александр утвердительно. – Мне надо уходить. Пожалуй, уеду из Москвы. Недели на две. Они, конечно, потреплют тебе нервы. Но ты чист. Со мной и с Нинель ты познакомился на улице, дал нам свой адрес. Мой адрес тебе неизвестен. Впрочем, я вижу, ты парень не из трусливых – пронесет, Максим.
– Не трус ли я – надо бы еще разжувати, – усомнился Максим. – Скорее всего – презираю трусов. Поэтому храбрюсь перед этими халдами и играю под шалопая. С кем имеем дело? Дядя Федор – доносчик, надзиратель, банальное место нашей жизни, ты прав, а с милицией связываться – писать против ветра. Но покладистого зайчика заклюют. Да-а, у участкового была такая зверская рожа, словно у него половину ягодицы откусили. Скрежетал зубами. Но в общем-то, Александр, хреновые дела! Что, если бы у него был пистолет!..
– Дела не простые. То, что они придут, – это ясно!..
Александра морозило, начинался опять озноб, зябкие токи холодили спину. Он накинул китель, осторожно придерживая раненую руку, и Максим кинулся помогать ему. Александр сказал:
– Все равно, Максим, что бы ни было, наш враг – это наша собственная трусость. Ты хороший парень, и все будет как надо. Держись! И не бойся халд. Спасибо тебе за гостеприимство. Увидишь Нинель, объясни, что произошло. Она знает про Ленинград.
Он поудобнее устроил забинтованную левую руку на перевязи и правой рукой стиснул мозолистые пальцы Максима.
– Не поминай лихом, как говорят.
– Подожди! – крикнул Максим и рванулся к шкафчику. – Деньги!
– Я себе оставил. Это тебе на жизнь.
– Ни за что! На жизнь я зарабатываю! А тебе – ой как пригодятся теперь!