bannerbannerbanner
Большая коллекция рассказов

Джером К. Джером
Большая коллекция рассказов

Полная версия

Он развязал вторую, третью пачку. Затем, улыбаясь, начал читать. Каковы могли быть эти стихи, эти рассказы?

Он был смущен, разглядывая сложенную бумагу, предвидя всю заурядность, всю мелочность чувства. Бедняжка! И она пожелала быть писательницей. И у нее были стремления, мечты.

Солнечный свет медленно прополз по всему потолку комнаты, тихо скользнул в окно и оставил его одного. Все эти годы он жил рядом с собратом, с поэтом! Им следовало бы быть товарищами, а они даже не разговаривали. Почему она таилась? Почему ушла от него, не открывшись? Много лет тому назад, когда они только что поженились, – он это вспомнил теперь, – она как-то сунула ему в карман, смеясь и краснея, несколько синих тетрадок и попросила прочесть их. Как мог он догадаться? Конечно, он забыл о них. Потом они снова исчезли; он о них и не вспомнил.

Часто, в начале их совместной жизни, она заговаривала с ним о его работах. Если б он только заглянул ей в глаза, он бы, может быть, понял.

Но она казалась всегда такой доброй простушкой. Кто бы мог подозревать? Вдруг кровь бросилась ему в лицо. Какое она должна была составить себе мнение о его работе?

Все эти годы он воображал ее себе безгранично преданной, не понимающей, но восхищенной. Он иногда прочитывал ей кое-что, причем всегда сравнивал себя в душе с Мольером, читающим своей кухарке. Какое она имела право сыграть с ним такую шутку?

А жаль! Как бы он был рад, если бы она была теперь возле него!

* * *

– Я думаю: куда деваются мысли, не высказанные нами? Мы знаем, что в природе ничто не пропадает бесследно; даже капуста бессмертна, продолжая жить в измененном виде, – изрек философ. – Сказанную или написанную мысль мы можем проследить; но такие мысли должны составлять лишь слабый процент. У меня часто является этот вопрос, когда я иду по улице. У каждого мужчины или женщины, с которыми мы встречаемся, в голове сплетаются шелковые нити мыслей, длинных или коротеньких, изящных или грубых. Во что они превращаются?

– Я однажды слышал, как вы сказали, что мысли – в воздухе, – заметила старая дева поэту, – что поэту только остается собирать их, как ребенок собирает цветы, растущие по краям дороги, и делает из них букеты…

– Это я сказал вам по секрету, – ответил поэт. – Пожалуйста, не распространяйте дальше, иначе мои издатели воспользуются этим, чтобы низвести меня с пьедестала.

– Эти слова остались у меня навсегда в памяти, – продолжала старая Дева. – В них столько правды. Мысль приходит нам вдруг. Мне иногда мысли кажутся детьми, не имеющими матерей и ищущими приюта в нашем мире.

– Недурная идея, – задумчиво проговорил поэт. – Мне они теперь будут мерещиться в сумерки в виде круглолицых фигурок, как бы сошедших с гобеленов, слабо светящихся в темнеющем воздухе!.. Откуда ты, нежная мысль, стучащаяся в моем мозгу? Из далекого леса, где мать-крестьянка напевает над колыбелью? Или ты мысль о любви и страстном томлении, рожденная где-нибудь под тропическим солнцем? Мысль о жизни и мысль о смерти, не зародились ли вы в мозгу какой-либо девушки-патрицианки, медленно прохаживающейся по волшебному саду? Или вы явились в свет в тусклой тяжелой атмосфере фабрики? Бедные, безымянные, бесприютные! В будущем я буду чувствовать себя чуть не филантропом, принимая их, усыновляя.

– Вы ведь еще не решили, кто вы, в сущности: джентльмен, которого мы приобретаем за шесть пенсов, без пересылки, или близкий нам, кого мы получаем даром? – напомнила ему светская дама. – Пожалуйста, не думайте, что я имею в виду какое-либо сравнение, но вопрос интересует меня с тех пор, как Джордж поступил в клуб богемы и взял за правило с субботы по понедельник поставлять сюда начинающих знаменитостей. Я, кажется, не отличаюсь узостью взглядов, но тут оказался один господин, которого мне пришлось держать под своим башмаком…

– На что он, вероятно, не жаловался, – прервал я. – У светской женщины прелестнейшая из ножек.

– Она тяжелее, чем вы думаете, – ответила светская дама. – Джордж уверяет, что мне следовало бы обойтись с ним как с истинным поэтом. Но я не согласна с подобным взглядом. Я от всей души восхищаюсь им как поэтом. Я люблю томик его стихов. Он лежит в белом кожаном переплете у меня в гостиной и придает тон комнате. За книгу поэта я готова заплатить требуемые четыре шиллинга шесть пенсов; но самого его во плоти мне не нужно. Говоря мягко, сам он не стоит цены, которую дают за его стихи.

– Не особенно любезно с вашей стороны применять такую меру только к поэтам. Несколько лет тому назад один из моих приятелей женился на прелестнейшей женщине Нью-Йорка, а это уж много значит. Все поздравляли его, и, судя по наружности, он был сам доволен. Через два года мы встретились с ним в Женеве и поехали в Рим вместе. В продолжение дороги он и его жена едва обменялись несколькими словами, а перед прощаньем он был настолько мил, что дал мне совет, который кому-нибудь другому мог бы принести пользу. «Никогда не женитесь на прелестной женщине, – сказал он мне. – Не может быть ничего скучнее прелестной женщины… Когда ею не любуешься…»

– Мне кажется, мы должны смотреть на проповедника, как на собрата-артиста, – сказал философ. – Певец может быть мясистым толстяком, любителем пива, но голос его захватывает нашу душу. Проповедник поднимает высоко свое знамя чистоты. Он машет им над своею головой и над головами окружающих. Он не зовет с Господом: «Идите ко мне», но: «Идите со мной и спасетесь». Молитва «Прости им!» была молитвой не священника, но Бога. Молитва, предписанная ученикам, была: «Прости нас. Избави нас». Проповедник не мужественнее, не сильнее тех, кто толпится за ним, нуждаясь в руководителе; он только знает дорогу. И он может ослабеть и упасть на пути, но он один не имеет права бежать.

– С одной стороны, вполне понятно, – заметил поэт, – что те, кто дают больше всего другим, сами должны быть слабы. Профессиональный атлет служит, как мне кажется, вознаграждением за всеобщую слабость. На мой взгляд, прелестные, очаровательные люди, с которыми нам приходится встречаться в обществе, – люди, нечестно присвоившие себе дары, вверенные им природой на благо всех. Ваш добросовестный, работящий юморист в частной жизни – угрюмый пес. С другой стороны, нечестно пользующийся смехом крадет у света остроумие, данное ему для общественного пользования, и становится блестящим собеседником.

– Но, – обратился поэт ко мне, – вы начали говорить о некоем Лонгрёше, великом любителе разговоров.

– Любителе разглагольствовать, – поправил я.

– Моя кузина отметила его недавно в своем длинном списке приглашенных: «Лонгрёш». Нам необходимо пригласить Лонгрёша.

– Не будет ли это слишком утомительно для других? – спросил я.

– Да, правда, он утомителен, – согласилась она, – но так полезен. Он никогда не даст разговору зачахнуть.

– Почему это? – спросил поэт. – Почему, как только мы сойдемся, сейчас начинаем щебетать, как стая воробьев? Почему, чтобы вечер считался удачным, на нем должен стоять содом, как в клетке попугаев в зоологическом саду?

– Я помню историю о попугае, но забыл, кто мне ее рассказывал.

– Может быть, кто-нибудь из нас припомнит, когда вы начнете, – высказал свое предположение философ.

– Один человек, – начал я, – старый фермер (я это помню) начитался историй о попугаях или наслушался их в клубе. В результате ему показалось, что хорошо бы самому иметь попугая. Вот он отправился к торговцу и, как сам рассказывал, заплатил порядочную цену за выбранную им птицу. Неделю спустя он вернулся в лавку, а сзади мальчик нес клетку с попугаем. «Птица, которую вы продали мне на прошлой неделе, не стоит и соверена». – «Что с ней случилось?» – спросил купец. «Да я почему знаю, что случилось? – ответил фермер. – Говорю вам, она не стоит не только соверена, но и полсоверена». – «Почему? – добивался купец. – Ведь она говорит хорошо?» – «Говорит? – ответил негодующий фермер, – проклятая птица болтает весь день, да хоть бы раз сказала что-нибудь забавное».

– У одного моего знакомого был однажды попугай… – начал было философ.

– Не пройти ли нам в сад? – предложила светская дама, вставая и направляясь к двери.

– Я сам читаю эту книгу с величайшим удовольствием, – сказал поэт. – Она наводит на такую массу мыслей. Боюсь, что я не прочел ее достаточно внимательно. Надо перечитать.

– Понимаю вас, – сказал философ. – Книга, действительно интересующая нас, заставляет забыть, что мы читаем. Самый интересный разговор тот, при котором кажется, будто никто не говорит.

– Помните вы того русского, которого Джордж приводил сюда месяца три тому назад? – спросила светская дама, обращаясь к поэту. – Я забыла его фамилию. Впрочем, я никогда путем не знала ее. Это было что-то неудобопроизносимое; только, помню, фамилия оканчивалась, как всегда, на двойное «г». Я прямо в самом начале объявила ему, что стану звать его просто по имени, оказавшимся, к счастью, Николаем. Он очень любезно согласился.

– Я хорошо помню его, – заявил поэт. – Прелестный человек.

– Он, в свою очередь, остался в таком же восторге от вас, – ответила хозяйка.

– Охотно верю, – проговорил вполголоса поэт. – Такого умного человека редко встретишь.

– Вы целых два часа проговорили, забившись в угол, – сказала светская дама, – а когда вы ушли, я спросила его, чему он научился у вас. Он ответил мне с жестом восторга: «Ах, как он хорошо говорит!» Я же настаивала: «Что же он рассказал вам?» Мне было интересно узнать: вы были так поглощены друг другом, что забыли о существовании остальных. «Честное слово, не могу сказать, – ответил он. – Знаете, теперь, как припоминаю, приходится с ужасом сознаться, что разговор, собственно, вел я один». Я была довольна, что могла успокоить его на этот счет. «Нет, напрасно вы так думаете, – сказала я. – Я бы поверила вам, если бы не присутствовала».

– Вы были совершенно правы, – согласился поэт. – Я помню, что и я вставил два или три замечания. И мне кажется, я действительно говорил недурно.

 

– Но вы тоже, может быть, помните, что в следующий раз, когда вы были у меня, я спросила вас, что он говорил, и оказалось, что ваша память в этом отношении представляет из себя чистую страницу. Вы сказали, что нашли его интересным. В то время я была поражена, но теперь начинаю понимать. Вы оба, очевидно, находя разговор таким блестящим, приписывали заслугу того себе лично.

– Хорошая книга и милый разговор похожи на приятный обед: они легко усваиваются. Лучший обед тот, съев который, вы не сознаете, что пообедали.

– Вещь сама по себе не интересная часто вызывает интересные мысли, – заметила старая дева. – Часто я чувствую, как у меня на глазах выступают слезы, когда смотрю какую-нибудь глупую мелодраму. Сказанное слово, намек вызывают воспоминания, заставляют мысль работать.

– Несколько лет тому назад мне пришлось сидеть в глубине залы какого-то мюзик-холла рядом с деревенским жителем. До половины одиннадцатого он казался очень доволен всем, что видел и слышал, и добросовестно подпевал всем куплетам о тещах, деревянных ногах, подвыпивших женщинах и т. п. В половине одиннадцатого на сцену вышел известный исполнитель и начал ряд куплетов, названных им: «Сгущенные трагедии». На первые две вещи мой сельский приятель весело посмеивался. Когда же певец приступил к третьей, начинавшейся: «Мальчик, коньки, лед ломается; опасность неминуема…» – мой сосед побледнел, поспешно встал и быстро вышел из залы. Я последовал за ним десять минут спустя и нашел его в баре напротив, где он напивался виски. «Не мог я вынести этого дурака, – заявил он мне хриплым голосом. – У меня мальчуган утонул прошлой зимой, катаясь на коньках. Не понимаю, какой смысл поднимать на смех настоящее горе».

– Я могу присоединить к вашему рассказу еще один, – сказал философ. – Джим забронировал для меня несколько мест на одно из своих первых представлений. Билеты попали ко мне только в четыре часа пополудни. Я отправился в клуб, чтоб захватить кого-нибудь. Единственный человек, которого я застал там, был тихий молодой человек, новый член клуба. У него еще было мало знакомых, и он поблагодарил меня. Играли какой-то фарс, уж право, не помню какой: они все на один лад, – весь комизм в том, что кто-то старается согрешить, не имея к тому расположения. Такие вещи всегда имеют успех. Английская публика подобные сюжеты любит, лишь бы они трактовались с веселой точки зрения. Нам не нравится только, когда о зле рассуждают серьезно. Тут было обычное подсматривание, обычный визг. Все кругом хохотали. Мой сосед сидел с какой-то неподвижной улыбкой на лице.

«Недурно сделано», – обратился я к нему, когда занавес опустился после второго действия при общем хохоте.

«Да, кажется, очень смешно», – ответил он.

Я взглянул на него – он был почти юноша.

«Вы еще слишком молоды, чтоб быть моралистом». Он засмеялся коротким смехом. «Со временем это пройдет», – ответил он мне.

Впоследствии он рассказал мне свою историю. Он сам был комическим актером в Мельбурне, – он был австралиец. Только для него третий акт имел иную развязку. Его жена, которую он любил, отнеслась к жизни серьезно и кончила самоубийством. Сделала такую глупость.

– Мужчины – животные, – заявила тут студентка, иной раз любившая употребить крепкое словцо.

– Я сама думала так в молодости, – сказала светская дама.

– А теперь не думаете, когда слышите подобную вещь? – спросила студентка.

– Без сомнения, в человеке много животного, – отвечала хозяйка. – Но… видите ли, много лет тому назад, когда я была еще очень молода, я высказала это самое мнение, то есть что мужчина – животное, одной старой леди, у которой жила в Брюсселе, где проводила зиму. Она была хорошей знакомой отца, одной из добрейших и милейших женщин в свете – можно сказать, близкой к совершенству, – хотя о ней как о знаменитой красавице времен королевы Виктории и ходило много рассказов.

Я лично никогда им не верила. Когда я впервые увидела Магтергорн в летний вечер, он мне напомнил ее доброе, бесстрастное, спокойное лицо, обрамленное серебряными волосами. Я сама не знаю, почему.

– Дорогая моя, – со смехом заметила старая дева, – ваша привычка украшать свою речь анекдотами придает ей сходство с синематографом.

– Я и сама замечаю это, – соглашалась светская дама. – Я стараюсь захватить слишком много.

– Искусство хорошего рассказчика состоит в том, чтобы уметь избегать несущественного, – заметил философ. – У меня есть знакомая, ни разу, насколько я знаю, не добравшаяся до конца рассказа. Совершенно безразлично, например, как звали человека, сказавшего или сделавшего что-нибудь, – Брауном, или Джонсом, или Робинсоном, – но она будет мучиться, пытаясь припомнить: «Ах, боже мой, боже мой! – восклицает она бесконечное число раз. – Я так хорошо помнила его имя. Какая же я глупая!» Она расскажет вам, почему должна помнить его имя, как всегда помнила его до последней минуты. Она обращается с просьбой к половине присутствующих, прося помочь ей. Безнадежно пытаться вернуть ее к рассказу: ее умом всецело овладевает одна мысль. Наконец, после бесконечных мучений, она вспоминает, что его звали Томкинс, и приходит в восторг, но затем снова погружается в отчаяние, открыв для себя что забыла его адрес. Это заставляет ее настолько сконфузиться, что она отказывается от продолжения рассказа и, упрекая себя, уходит к себе в комнату. Чуть погодя она снова возвращается с пеной у рта и приносит номер улицы и дома. Но тем временем она уж забыла анекдот.

– Расскажите же нам о вашей старушке, и о том, что вы сказали ей, – с нетерпением проговорила студентка, всегда подхватывающая всякий рассказ, где дело касается глупости или преступных наклонностей другого пола.

– Я была в таких годах, когда молодой девушке приедаются сказки, и она, отложив в сторону книги, начинает осматриваться в свете и, конечно, возмущается тем, что видит. Я относилась очень серьезно к недостаткам и проступкам мужчин – наших естественных врагов. Моя старушка, бывало, посмеивалась, и я считала ее ограниченной и недалекой. Однажды наша горничная – любительница, как все горничные, посплетничать, – с восторгом рассказала нам историю, доказавшую мне, как верно я оценивала «грубых мужчин». Хозяин лавочки на углу нашей улицы, всего четыре года тому назад женившийся на прелестной девушке, бежал, бросив ее.

«Хоть бы когда прежде намекнул, – рассказывала Жанна. – За целую неделю уложил в кофр свои вещи и платье и отправил на вокзал, а потом сказал жене, что уходит сыграть партию в домино и чтоб она не дожидалась его; поцеловал ее и ребенка на прощанье, и поминай как звали. «Ну, слыхано ли, барыня, что-нибудь подобное?» – заключила Жанна, всплеснув руками. «Грустно сказать, Жанна, а приходится признаться, что я слыхала», – ответила моя старушка со вздохом и затем постепенно перевела разговор на вопрос об обеде. Когда Жанна вышла, я обратилась к ней, вся пылая негодованием. Мне не раз приходилось самой разговаривать с этим человеком, и я считала его прекрасным мужем – внимательным, так гордившимся, по-видимому, своей миловидной супругой.

«Не служит ли это доказательством того, что я говорю!» – воскликнула я. «К несчастью, случившееся не в их пользу». – «А между тем вы защищаете их?» – спросила я. «В мои годы, дорогая, не защищают и не порицают, а только пытаются понять, – сказала она, прикоснувшись ко мне своей тонкой белой рукой. – Не разузнать ли нам подробнее, в чем дело, – предложила она, – происшествие невеселое, но может оказаться полезным для нас». – «С меня довольно и того, что я слышала», – сказала я. «Иной раз хорошо выслушать более подробный рассказ, прежде чем составить себе окончательное суждение», – ответила она и позвонила Жанне. – «Эта история с нашей соседкой заинтересовала меня, – сказала она. – Вы знаете, почему он бежал и бросил ее?» Жанна пожала своими широкими плечами. «Старая история, сударыня», – ответила она с коротким смешком. «Кто же?» – спросила хозяйка. «Жена Савари, точильщика, прекрасного мужа. Канитель тянулась несколько месяцев». – «Спасибо, Жанна». Когда Жанна вышла, хозяйка обратилась ко мне, говоря: «Каждый раз, как я слышу о дурном поступке мужчины, я заглядываю за угол – не скрывается ли там женщина. Когда я вижу плохую женщину, я слежу за ее глазами. Я вижу, что она ищет себе товарища. Природа всегда создает пары».

– Не могу отказаться от мысли, что много зла приносит человечеству вообще слишком большое восхваление женщины, – заметил философ.

– Кто же их восхваляет? – спросила студентка. – Мужчины иногда болтают нам глупости – вряд ли найдется такая простушка, чтоб поверить им, – но я вполне убеждена, что наедине они перемывают нам косточки.

– А я так думаю, что они вряд ли говорят между собой о нас так много, как мы воображаем. Но вообще неблагоразумно добиваться узнать, какой приговор вынесли тебе, – заметила старая дева, – несколько очень хороших вещей о женщине было высказано мужчинами.

– Вот тут налицо их трое; спросите их, – предложила студентка.

– Скажите по чести, когда вы говорите между собой о нас, вы когда-нибудь обмолвитесь о нашей доброте, уме, добросовестности?

– «Обмолвиться» – вряд ли подходящее слово, – заявил философ задумчиво. – Говоря положив руку на сердце, приходится сознаться, что наша собеседница до известной степени права. Каждый человек в какой-либо период своей жизни ставит на пьедестал какую-нибудь женщину. Очень молодые, неопытные люди восхищаются, может быть, не отдавая себе отчета. Для них всякая шляпка привлекательна – модистка создает ангела. А очень старые люди, как я слышал, возвращаются к иллюзиям своей молодости. Об этом я еще не в состоянии рассуждать безапелляционно. Что же касается нас, остальных, то я принужден согласиться: «обмолвиться» – неподходящее слово.

– Вот и я говорю… – начала студентка.

– Может быть, это просто в силу реакции, – сказал я. – Приличия требуют, чтобы мы в лицо выказывали женщине несколько преувеличенное уважение. Мы должны даже в ее сумасбродствах видеть лишь притягательную силу, – так решили господа поэты. Может быть, является некоторым облегчением передвинуть стрелку в обратном направлении.

– Но не факт ли, что именно лучшие люди и даже самые умные всегда относились к женщине с наибольшим уважением? – заметила старая дева. – Разве мы не судим о цивилизации народа по тому месту, которое у него занимают женщины?

– В такой же степени, в какой судим по мягкости законов, по охране, представляемой слабым. Дикари убивали бесполезных членов племени, – мы устраиваем для них больницы и приюты. Отношение мужчины к женщине показывает, насколько он сам победил свой эгоизм, как далеко он отошел от обезьяньего закона: «Сила – право».

– Прошу вас, не перетолковывайте моих слов, – взмолился философ, нервно поглядывая на нахмурившиеся бровки студентки. – Я никогда не утверждал, чтобы женщина не была равной мужчине; я убежден, что она равна. Я только утверждаю, что она стоит не выше его. Умный человек почитает женщину как друга, сотрудницу, свое дополнение. Только дурак отказывает ей в человеческих правах.

– Но разве мы не стоим выше по нашим идеалам? – настаивала на своем старая дева. – Я не говорю, чтоб мы, женщины, были совершенствами – пожалуйста, не думайте этого. Вы замечаете наши недостатки не хуже нас самих. Прочтите женщин-писательниц, начиная с Джордж Эллиот. Но ради вас самих – разве не лучше, когда мужчине есть на что поднять глаза, как на нечто высшее?..

– Между идеалом и очарованием большая разница, – отвечал философ. – Идеал всегда помогал человеку; но это принадлежит области мечтаний, самой важной для него области – области его будущего. Очарование – земного происхождения; оно в свое время поражает каждого мужчину, ослепляя его. Страна, где управляли женщины, всегда дорого платила за свое безумие.

– А Елизавета! А Виктория! – воскликнула студентка.

– Они были идеальными правительницами потому, что предоставляли управление страной способным людям. Но Франция при ее Помпадурах!.. Византия при ее Феодорах – более подходящие примеры для моей теории. Я только говорю о том, как неблагоразумно видеть во всех женщинах совершенство. Велизарий погубил и себя и свой народ тем, что считал собственную жену честной женщиной.

– Но рыцарство, без сомнения, оказало услуги человечеству, – вставил я.

– Даже в широких размерах, – согласился философ. – Оно воспользовалось человеческой страстью и обратило ее на благие цели. В свое время это имело значение. Для человека, знавшего только войну и хищничество, воспитанного в жестокости и несправедливости, женщина была единственным существом, научавшим его радости делать уступки. Женщина в те времена была ангелом по сравнению с мужчиной! Это не пустые слова. Все более мягкие проявления жизни сосредоточивались в ее руках. Мужчина проводил жизнь в войне или разгуле. Женщина ухаживала за больными, утешала горюющих, шла незапятнанная среди мира, омраченного пороками. Самая ее покорность духовенству, природная способность восхищаться церемонией – теперь факторы, суживающие ее благотворное влияние, – в то время должны были окружать ее перед его затуманенным взглядом, приученным смотреть на догмат как на душу религии, ореолом святости. Женщина была тогда служанкой. Естественно, что она старалась возбудить сострадание и нежность в мужчине. Теперь она сделалась повелительницей мира. Теперь смягчать мужчину – вовсе не ее миссия. В наше время женщина ведет войну; женщина возвеличивает грубую силу.

 

Теперь женщина, сама счастливая, глуха к страдальческому стону мира; она высоко ставит человека, пренебрегающего интересами своего вида ради увеличения удобств своей личной семьи, и презирает как плохого отца и мужа человека, чье чувство долга простирается за пределы его семейного очага. Вспомните упрек, сделанный леди Нельсон мужу после битвы на Ниле. «Я женился, и поэтому не могу прийти» – вот слова, которые очень многие женщины подсказывают мужьям в ответ на призыв со стороны Бога. Недавно мне пришлось говорить с одной женщиной о жестокости по отношению к котикам, с которых заживо сдирают шкуру. «Мне жаль бедных зверьков, – ответила она, – но, говорят, мех от этого приобретает более темный оттенок». Правда, ее жакет был из великолепного меха.

– Когда я издавал газету, я открыл особый отдел переписки на эту тему, – сказал я. – Мы получали массу писем – большинство заурядных, даже глупых. Но попалось одно оригинальное. Оно было написано девушкой-продавщицей в большой модной мастерской. Она далеко не разделяла взгляда, чтобы все женщины и во все времена представляли из себя совершенство. Она советовала романистам и поэтам поступить на год в большое модное дело: тут они бы получили возможность изучить женщину, так сказать, в ее натуральном виде.

– Не следует судить нас по тому, что, сознаюсь, составляет нашу главную слабость, – сказала светская дама. – Женщина, занятая только своим туалетом, перестает быть человечной – она возвращается к первобытному животному состоянию. Но, правду сказать, и портнихи могут иногда вывести из себя. Вина не вполне на одной стороне.

– Вы меня так и не убедили, что женщину ценят выше ее достоинства, – заметила студентка. – Даже и наш разговор пока не доказал ваших положений.

– Я не утверждаю, чтобы выдающиеся писатели проводили этот взгляд, но в популярной литературе он продолжает существовать. Ни один мужчина не станет оспаривать его в глаза женщине, и женщина – в ущерб себе – признала такой взгляд непреложным. Это понятие впиталось в более или менее разнообразной форме ее сознанием, исключая возможность исправления. Девушку не побуждают задать себе весьма полезный вопрос: «Выйдет ли из меня здоровый, полезный член общества? Или я подвергнусь опасности выродиться в пустую, эгоистичную, никому не нужную особу?»

Она вполне довольна собой, пока не открывает в себе наклонностей к мужским порокам, забывая, что есть и женские пороки. Женщина – балованное дитя нашего века. Никто не указывает ей на ее недостатки. Свет с его тысячью пороками льстит ей.

Каприз, ослиное упрямство именуются «милыми причудами» хорошенькой девушки. Трусость, одинаково презренная в мужчине и женщине, поощряется в ней, как очаровательное свойство.

Неспособность взять в руки дорожный мешок и пройти с ним через сквер или обогнуть угол – выставляется привлекательностью. Неестественное невежество и непроходимая глупость дают ей право считаться поэтически идеальной. Если ей случится дать пенни нищему на улице – причем обыкновенно ее выбор падает на обманщика – или поцеловать щенка в нос, – мы истощаем весь свой хвалебный лексикон, провозглашая ее святой. Я еще изумляюсь, каким образом, несмотря на все нелепости, какими женщины вскармливаются, из них выходит столько дельных.

Что же касается меня, то я нахожу большое утешение в убеждении, что разговор сам по себе несет менее ответственности во всем хорошем и дурном, что есть на свете, чем мы, говорящие, себе воображаем. Чтобы прорасти и принести плод, слова должны упасть на почву фактов.

– Но все же вы считаете справедливым бороться против глупости? – спросил философ.

– Без сомнения! – воскликнул поэт. – Тем мы и опознаем глупость, что можем убить ее. От истины наши стрелы отскакивают, не нанося ей вреда.

* * *

– Но почему она поступила так? – спросила старая дева.

– Почему? Мне кажется, вряд ли какая-нибудь из них знает, почему поступает так или иначе, – сказала светская дама, выказывая признаки досады, что вообще с ней случалось редко. – Говорит, что у нее недостаточно работы.

– Должно быть, она совершенно необыкновенная женщина, – заметила старая дева.

– Сколько на мою долю выпало хлопот благодаря ей, только из-за того, что Джорджу нравится, как она готовит, и сказать не могу, – продолжала светская дама с негодованием. – В последние годы у нас бывали небольшие обеды раз в неделю, только ради ее удовольствия. Теперь она желает, чтоб я давала два обеда. А я вовсе не намерена этого делать.

– Если я могу предложить свои услуги… – начал поэт. – Мой желудок, конечно, не тот, что был прежде, но могу служить в качестве ценителя… Я бы не отказался разделить с вами утонченную трапезу дважды в неделю – скажем, в среду и субботу. Если вы думаете, что удовлетворите ее этим…

– Очень любезно с вашей стороны, – отвечала светская дама. – Но я не могу допустить этого. Почему вам отказываться от незатейливого обеда, приличного поэту, только ради того, чтобы угодить моей кухарке!

– Я при этом имел в виду больше вас, – продолжал поэт.

– Мне просто хочется совсем бросить хозяйство и перебраться в отель, – сказала светская дама. – Хоть это и не по мне, но прислуга становится положительно невозможной.

– Это весьма интересно, – заметил поэт.

– Очень рада, что вы это находите, – не без колкости ответила хозяйка.

– Что, интересно? – спросил я у поэта.

– Что все в наш век, все, хотя медленно, но упорно клонится к устройству жизни на таких началах, один намек на которые мы несколько лет тому назад назвали бы социализмом. Повсюду увеличивается число отелей, а число частных домов уменьшается.

– Что же тут удивительного? – возразила светская дама. – Вы, мужчины, говорите о «радостях семейного очага». Некоторые пишут на эту тему стихотворения, но большинство из вас, живя в меблированных комнатах, проводят чуть не весь день в клубе.

Мы сидели в саду; поэт погрузился в созерцание солнечного заката. Хозяйка продолжала:

– Вот муж и жена сидят у камина. Муж уселся поудобнее и не замечает, как жена вышла из комнаты: она же отправилась за объяснением, почему в корзине для угля в гостиной всегда только один сор, а лучший уголь сжигается в кухне? Дом для нас, женщин, – место работы, от которой не уйдешь.

– Мне кажется… – начала студентка, говоря на этот раз, к моему удивлению, без негодования.

Вообще студентка разделяет так называемое «божественное неудовольствие» всем вообще. Со временем она справится с удивлением, что мир не такое приятное место пребывания, каким ей его рисовали, и откажется от своего теперешнего твердого убеждения, что предоставьте ей свободу действия, она все переустроила бы в четверть часа. И теперь по временам в ее тоне уже слышится меньше уверенности в том, что она не первая, серьезно задумавшаяся над этим вопросом.

– Мне кажется, – начала она, – причина тому – воспитание. Наши бабушки были довольны, наполняя свою жизнь мелочными хозяйственными хлопотами. Они вставали рано, работали со служанками, сами за всем присматривали. Теперь мы нуждаемся во времени для саморазвития, для чтения, для размышления, для удовольствия. Домашние работы не только не составляют цели нашего существования, но служат ему помехой. Мы досадуем на это.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35 
Рейтинг@Mail.ru