– Нет, это вам совсем не идет, – заметил я.
– Ах, какой вы противный! – огрызнулась модная львица. – Никогда больше не буду спрашивать ваших советов.
– Ну, виноват, – поспешил я извиниться, – не так выразился. Это не подходит, собственно говоря, к вашему стилю, хотя другие дамы выглядят еще хуже в таких сооружениях… очень неудачная мода. (Речь шла о чудовищного фасона шляпе.)
– Он, – подхватил второстепенный поэт, – хочет сказать, что этот фасон, не будучи сам по себе красивым, ни в каком случае не может согласоваться с вашей, так сказать, высокоэстетичной наружностью. Все, не вполне совершенное, может только дисгармонировать с вашей совершеннейшей красотой.
– Не слушайте вы их, милочка, – вмешалась светская дама. – Этот фасон – последнее слово парижских мастерских, поэтому не может быть несовершенным. Он прелестен и очень идет вам.
– Почему женщины так закабалили себя модой? – глубокомысленно произнес непризнанный философ. – Они говорят, читают и думают только о модах. Между тем женщины даже не понимают, что такое, в сущности, мода и какова должна быть одежда. Первая цель одежды – служить покровом от различных атмосферических влияний и вторая – достойно украшать.
Но посмотрите: едва ли одна из тысячи женщин хоть на минуту задумается о том, какое сочетание цветов идет или не идет к цвету ее лица, волос и глаз, какой покрой лучше всего способен скрыть возможные недостатки и подчеркнуть преимущество ее фигуры. Лишь бы было «модно», больше ей ничего не нужно. Таким образом, получается, что бледнолицые женщины носят цвета, подходящие только краснощеким, а малорослые путаются в костюмах, скроенных на высоких. Это все равно, как если бы ворона захотела щеголять в перьях попугая, а кролики прицепили бы себе павлиньи хвосты.
– А вы-то, мужчины, разве лучше нас? – возражает ученая женщина. – Напялили сак-пальто, да и выглядите в нем как маслобойки на ножках. В июле мучаетесь в суконных фраках и обрезках фабричных труб на голове, в лаун-теннис играете в туго накрахмаленных высоких воротничках, сжимающих вам горло, как в тисках, и тоже только потому, что этого требует мода. Если этому божку вздумается предписать вам, чтобы вы играли в крокет в сапогах по пояс и в водолазном шлеме, вы и этому безропотно покоритесь, и будете смотреть с презрением на того смельчака, который дерзнет уклониться от этого. Не вам, стало быть, осуждать нас, женщин, вам гораздо непростительнее, чем нам, раболепствовать перед причудами моды, потому что вы постоянно хвалитесь вашим сильным умом и способностью к самостоятельному мышлению, уверяя в то же время, что женщины – существа исключительно подражательные.
– Высокие, полные женщины и маленькие тщедушные мужчины во всем выглядят не авантажно, – снова подает голос светская дама. – Бедная Эмили была пяти футов десяти дюймов роста, и что бы ни надела, – все казалась фонарным столбом. Когда была мода на платья «ампир», несчастная девушка напоминала исполинского бэби. Мы думали, ей больше подойдет греческий костюм, но в нем она напоминала плохо завернутую в простыню статую из Хрустального дворца. А когда пошли рукава пуф и пелерины, и Тедди, стоя позади Эмили во время пикника, заявил: «Под широковетвистым ореховым деревом», она сочла это личным оскорблением и закатила ему пощечину. Редко кто из мужчин любил показываться рядом с нею на публике, и я уверена, что Джордж только потому и решился посвататься к ней, чтобы использовать ее вместо лестницы: она так длинна, что свободно достает ему книги с самых верхних полок, а это для него, при его маленьком росте, конечно, большое удобство.
– Я, – в свою очередь, вмешивается второстепенный поэт, – нахожу, что не стоит и головы ломать над этим вопросом. Скажите мне, что я должен носить, и я буду носить. Если общество скажет мне: «Носи белые манишки и голубые воротнички», – я напялю белую манишку с голубым воротником. Скажет оно мне: «Теперь нужно носить широкополые шляпы», – я покрою свою голову такой шляпой – не все ли равно? Отказываются следовать моде только фаты, которым желательно привлечь к себе внимание своим оригинальничаньем.
Новеллист, книги которого не идут, старается выделиться из толпы тем, что сам придумывает себе фасон галстука; некоторые артисты, следуя той же линии оригинальничанья, входят в славу, когда отрастят себе волосы по плечи.
– Нет, все дело в том, что мы – невольники обычая, – оппонировал непризнанный философ. – Обычай предписывает нам нашу религию, нашу нравственность, наши чувства и наши мысли. Один век провозглашает высшею целью человека – быть во всем подобным скоту; другой видит спасение в одних торговых компаниях, и каждый, кто смотрит иначе, предается анафеме. В Англии в обычае исповедовать христианство, а в Турции – магометанство. В Японии женщина ходит в одежде по колени, но будет осуждаться как бесстыдная, если обнажит руку. В Европе считается оскорблением женщины, если высказать предположение, что у нее могут быть бедра. В Китае мы почитаем тещу и презираем жену; в Англии же мы относимся к жене с величайшим уважением, а на тещу смотрим, как на предмет, специально назначенный для того, чтобы нам было над чем упражняться в насмешках. А что же иное, как не продукты одного обычая, так называемые века: каменный, бронзовый, железный и прочие? То же самое можно сказать и относительно сменяющих друг друга периодов веры и неверия, философии и обскурантизма: ведь и они не что иное, как мимолетные моды и обычаи.
Куда бы мы ни посмотрели, – везде только моды и обычаи. Обычай принимает нас на свет и ведет по жизненной тропинке вплоть до самой могилы. Самая литература поддается моде: то она сентиментальна, то юмористична, то ударяется в психологию, то в проповедь о нравственности. Прославлявшиеся вчера картины осмеиваются сегодня, а завтра будут осмеиваться сегодняшние. Один день мы распинаемся за демократию, на другой вопим, что спасение мира только в буржуазном строе, а на третий день будем возлагать все свои упования на милитаризм. Мы мним себя существами мыслящими, а на самом деле умеем рядиться только в слова.
– Напрасно вы ударяетесь в пессимизм, – он находится уж при последнем издыхании, – возразил второстепенный поэт. – Вы называете все происходящие в мире явления мимолетными обычаями, я же называю их этапами прогресса. Каждый новый фазис мысли представляет собою поступательный шаг вперед. Все идет от худшего к лучшему, от несовершенного к совершенному. Толпа, которая раньше вполне удовлетворялась скачками, теперь требует разъяснений психологии лошадей; публика, которая недавно увлекалась опереткою, теперь прославляет Вагнера…
– А истинные любители, по целым часам простаивавшие на ногах, чтобы послушать Шекспира, теперь наполняют собою кафешантаны, – сатирически договорил философ.
– Да, люди по временам сбиваются на ложный путь, – согласился поэт, – но всегда снова возвращаются на великий путь истины. Они могут спускаться с высот, но рано или поздно опять начинают взбираться на них. Я даже нахожу, что каждый интеллигентный человек обязан бывать и в кафешантанах, чтобы одним своим присутствием облагораживать их. Я и сам иногда бываю там, – заключил он.
Разговор зашел даже на тему тесной связи между костюмом и образом мышления. Приводились факты, доказывающие, что мужчина в бархатном кафтане и кружевном жабо никак не мог говорить нынешним рыночным языком, а дама в кринолине и чепчике и подумать не могла о том, чтобы держать папиросу в зубах и бегать на высшие курсы.
Потом заговорили о сердечной привязанности, и поэт вызвался рассказать на эту тему одну интересную историю.
– Несколько лет тому назад, – начал он, – я написал поэму об одном молодом швейцарском проводнике, который был обручен с молодой красивой француженкой-поселянкой…
– Которую звали Сюзеттой! – прервала ученая женщина. – Я познакомилась с нею, когда была в Швейцарии.
– Ошибаетесь, сударыня, – возразил поэт, – мою героиню звали Жаннетой, а вовсе не Сюзеттой, хотя это имя и ходовое у новеллистов, пишущих из жизни французских поселян.
– Простите, – сказала ученая женщина. – Продолжайте.
– За несколько дней до свадьбы, – продолжал поэт, – невеста отправилась в горы навестить свою родственницу. Путь был очень тяжелый: крутизна, трещины и обрывы, но девушка была привычна к таким переходам, и никто не ожидал беды. Жених не мог сопровождать ее, потому что был занят с туристами, но он тоже был спокоен за нее. Однако она не вернулась домой, и нигде потом не могли найти ее.
Жених всю зиму ходил взад и вперед по тому пути, по которому должна была пройти его невеста. Равнодушный к опасностям, неуязвимый для холода, усталости и голода, щадимый бурей, туманом и пропастями, – он провел там всю долгую зиму. Весной он показался в своей деревне, накупил разных плотничьих орудий и понес их в те же горы, объявив, что желает среди них построить себе жилище. Он не только не нанял плотников, но отказался и от помощи своих товарищей-проводников. Выбрав местечко на краю одного из самых недоступных ледников, он сам понемногу построил лачугу, и прожил в ней в полном одиночестве целых восемнадцать лет.
Во время горного «сезона» он своей профессией проводника много зарабатывал. Туристы знали его как самого опытного и надежного из всех остальных местных проводников, и без него не хотела идти ни одна партия посетителей глетчеров. Говорили только, что он чересчур угрюм, даже мрачен, суров и молчалив. Никто никогда не видел на его лице улыбки, не слышал ни одного лишнего слова. Осенью он, запасшись на зиму провизией и топливом, запирался в своем домишке, и ни один человеческий глаз не мог узреть его вплоть до весны.
Но однажды наступила весна, когда он не спустился в деревню, и тамошние обыватели решили, что нужно пойти узнать, не случилось ли чего с ним. Собрались смельчаки-охотники. С трудом прокладывая себе путь по льдам и снегам, то есть по таким местам, где они раньше никогда не были, и руководствуясь лишь смутными указаниями, данными как-то раз самим отшельником, они добрались до его избушки.
Вся засыпанная снегом, с закрытыми ставнями крохотными окнами и крепко запертой дверью, она казалась давно заброшенной.
Пришедшие при помощи топоров взломали дверь, а когда вошли, то нашли своего товарища застывшим в вечном сне на жестком деревянном полу. В головах ложа, с выражением материнской нежности на лице, как бы охраняя покой своего жениха, стояла Жаннета.
Она была в той самой одежде, в которой восемнадцать лет тому назад покинула родительский дом, и к ее груди был приколот пучок сорванных ею цветов. Фигура девушки распространяла странное сияние, и люди при виде ее с ужасом отступили, готовые бежать: они думали, что видят призрак. Только самый отважный протянул руку и коснулся фигуры; она оказалась покрытой льдом, как толстым слоем прозрачного стекла.
Восемнадцать лет покойный провел в обществе замороженного тела той, которую любил. Лед сохранил ее не только в полной целости, но не изменил и красивого молодого лица, живого румянца ее щек, блеска голубых глаз и пурпура мягко улыбающихся уст. Только на правом виске из-под роскошных золотистых волос виднелся комок запекшейся крови, казавшийся неуместным на этом чудном облике.
Поэт замолк и взглянул на слушателей. Все тоже молчали, находясь под впечатлением услышанного рассказа.
– Какой оригинальный способ сохранить свою любовь! – вскричала светская дама, первая прерывая молчание.
– Почему же никто не знает этой поэмы? – спросил я, до тех пор молчавший.
– Я не решился ее издать, – ответил поэт. – Только что хотел приготовить ее к печати, как двое из моих знакомых, из которых один вернулся из Швейцарии, а другой из Шотландии, пришли ко мне и сообщили, что хотят писать рассказы о людях, найденных прекрасно сохранившимися в ледниках десятки лет спустя после бесследного исчезновения. И как нарочно в то же время в газетах описывался случай о нахождении женского трупа, открывшегося при обвале снегов и совершенно неповрежденного под густым слоем облегавшего его льда. По разным данным ученые пришли к заключению, что этот труп пролежал во льдах по крайней мере триста лет. Если и без меня появилось в печати столько рассказов о «ледяных» людях, то я не решился преподнести публике еще и свой.
– Странно, – произнес задумчиво философ, – как часто совпадают мысли людей, совсем не знающих друг друга. Сам я не раз узнавал, что какая-нибудь идея, которую я считал собственной и никому еще не известной, одновременно со мной пришла в голову другому лицу, живущему в другой части света. Мы иногда употребляем выражение «это витает в воздухе», но говорим это так, ради красного словца, не подозревая, что высказываем глубокую истину. Мысль вовсе не зарождается в нас, как это принято думать; нет, она нечто совсем от нас отдельное, и мы только улавливаем ее. Все открытия, изобретения и лучи истины, которыми мы так гордимся, вырабатываются совсем не нами. Они самостоятельно носятся в воздухе, и мы только более или менее случайно овладеваем ими. Будда и Христос, один на берегах Ганга, другой на берегах Иордана, оказались только, так сказать, аккумуляторами нравственных истин, необходимых человечеству. Десятки людей, оставшихся безвестными, почуяли существование Америки еще гораздо раньше Колумба, который только случайно получил возможность проверить основательность этого чутья. Паровые, швейные и пишущие машины, телеграф, телефон и все прочие изобретения нашей культуры всегда «витали в воздухе», но раньше не находили подходящей почвы для проявления себя. Напрасно говорят о силе человеческой мысли. Это понятие неверно. Мы только подхватываем то, что уже готовым просится нам в руки, а потом кричим, что это – плод нашей мысли. Это такое же самообольщение, как и множество других, какими полон наш человеческий мир.
– Не могу согласиться с вами, – возразил поэт. – Если бы ваша аргументация была верна, то мы оказались бы лишь простыми автоматами, и тогда возникает вопрос: для чего же мы были созданы?
– Этот вопрос всегда существовал и едва ли когда будет решен, – заметил философ.
– Ах, как хорошо, когда происходят споры! – воскликнула ученая дама. – Терпеть не могу людей, которые во всем с вами соглашаются. У меня была подруга, постоянно твердившая, что думает совершенно одинаково со мной, и это меня всегда страшно раздражало.
– А я, напротив, нахожу, что очень приятно иметь человека, который единодушен и единомыслен с вами, – заявила светская дама. – Моя двоюродная сестра вечно всем противоречила. Когда я была одета в красное, она ядовито спрашивала, отчего я не в зеленом; а когда я надевала зеленое, она говорила, что я напрасно вырядилась в него, потому что оно мне совсем не к лицу, между тем как в красном я «так мила». Когда я сообщила ей о своем обручении с Томом, она сказала, что очень жалеет, зачем я не приняла предложения Джорджа, с которым, наверное, была бы счастливее, нежели с Томом. Когда же у меня с Томом дело из-за какого-то пустяка, раздутого мною под влиянием слов кузины, расстроилось и я приняла предложение Джорджа, она стала жалеть «бедного» Тома, который будто бы без меня жить не может, и порицать Джорджа, вдруг оказавшегося в ее глазах негодным шалопаем. Не вышла я и за Джорджа, быть может, по той же причине. Третье же свое обручение я сохранила втайне от кузины и счастливо вышла замуж.
– А сама-то ваша кузина вышла замуж? – полюбопытствовал я.
– Да, и, представьте, тоже очень счастливо, хотя и я, в свою очередь, не советовала ей выходить за ее избранника, – получил я в ответ.
Возвращаясь с этого вечера домой и переваривая все услышанное, я пришел опять-таки к тому же выводу: наша жизнь – не что иное, как сумма неразгаданных загадок.
По словам летописцев, этот низкий, овеваемый сильными ветрами берег когда-то распространялся дальше на восток, так что там, где теперь переливаются среди коварных песчаных отмелей волны Северного моря, ранее была суша. В то время там, между аббатством и морем, красовался богатый и славный семибашенный город, окруженный стенами в двенадцать камней толщиною, представлявшими надежную защиту от нападения врагов. Гулявшие по своему саду, на вершине утеса, монахи ясно могли видеть раскидывавшуюся у них под ногами сеть узких улиц, полных жизни, движения и красок, могли следить за погрузкою и выгрузкою многочисленных кораблей, со всех стран света прибывавших к пристани этого города; могли слышать смешанный разноязычный говор представителей всех человеческих племен, населяющих земной шар, могли услаждать свои взоры густым лесом корабельных мачт, высившихся над рядами украшенных причудливой резьбой дубовых остроконечных крыш, защищавших очаги местных богатых обывателей. Видны были монахам и массивные водопроводные сооружения, питавшие живительной влагой этот хлопотливый торговый город.
И все более и более процветал этот город, пока не спустилась над ним одна темная ночь, в которую он согрешил перед Богом и людьми. Это было в те тревожные для саксонских побережников времена, когда почуявшие издали богатую добычу датские «водяные крысы» шныряли вокруг каждого речного устья; больше же всего они щерили свои белые острые зубы у восточного берега Англии, на самом виду часовых, стоявших на широких стенах того семибашенного города, который тогда красовался на суше, а теперь покоится на дне шумящего моря.
Много происходило кровавых схваток и за стенами города и внутри их. Много стонов умирающих воинов, пронзительных воплей убиваемых женщин, жалобных криков истязуемых детей ударялось по пути к небу в железные ворота аббатства, заставляя трепещущих монахов вскакивать с жестких лож, чтобы помолиться за несущиеся мимо души.
Но вот, наконец, для измученной страны настал мир. Саксонцы и датчане решили дружески сойтись между собою. Восточная часть Англии была велика и просторна; места было вполне достаточно и для некогда осевших здесь саксонцев, и для только что пришедших датчан. Вздохнули с облегчением обе стороны, измученные долгой борьбой и жаждавшие отдыха.
Длиннобородые датчане, с напоенными кровью секирами за плечами, пришли и стали выбирать место для поселения. Дошел их предводитель, старый Гарфагер, со всеми своими людьми до ворот семибашенного города, который в те дни стоял между аббатством и морем. Увидев со стен подходивших датчан, горожане вышли к ним навстречу и, широко отворив городские ворота, приветливо сказали:
– Мы были врагами, но теперь между нами мир. Входите и попируйте с нами до утра, а потом можете идти дальше своей дорогой.
Но старый Гарфагер ответил:
– Я человек прямой и прошу вас не истолковывать моих слов в худую сторону. Да, вы говорите правду: между нами наконец установился мир, и мы вам очень признательны за дружеский привет; но кровь еще свежа на наших секирах. Позвольте нам только остановиться лагерем здесь, за стенами вашего города, а потом, когда зарастут высокой травой те поля, на которых мы бились, когда наша молодежь позабудет о нашей бывшей вражде, мы с вами будем пировать, как люди, живущие бок о бок в одной и той же стране.
Но горожане настойчиво продолжали приглашать к себе датчан, называя их своими добрыми соседями. Подоспевший сверху аббат, опасавшийся, как бы опять не вышло кровавого столкновения, также присоединил свой голос и сказал:
– Входите в город, друзья мои. Пусть между всеми вами возникнет неразрывная дружеская связь, и Господь благословит страну, принадлежащую теперь саксонцам и датчанам нераздельно.
Аббат видел, что горожане душевно желают полного доверия с датчанами, и знал, что люди, поделившие между собой хлеб и соль, связываются между собою крепкими узами.
Склонив голову перед христианским аббатом, язычник Гарфагер смиренно проговорил:
– Подними посох свой, святой отец, чтобы тень креста, которому поклоняется ваш народ, падала на наш путь, и тогда мы войдем в город и между нами будет мир, потому что хотя мы и молимся разным богам, но на алтарях должен куриться фимиам дружбы между людьми.
Аббат поднял свой посох между солнцем и людьми Гарфагера, и под тенью креста, осенявшего этот посох, датчане вошли в семибашенный город; их было, вместе женщинами и детьми, более двух тысяч душ. Ворота города крепко замкнулись за ними.
И вот те, которые еще так недавно свирепо бились лицом к лицу, теперь мирно сидели за дубовыми столами, и полные вина кубки переходили из рук в руки. Люди Гарфагера, чувствуя себя между друзьями, доверчиво разоружилась и, когда сон смежил их тяжелые от усталости веки, беззаботно предались сладкому покою.
Вдруг среди ночной тишины по городу раздался громкий голос:
«Зачем пришли эти люди в нашу страну? Разве камни мостовой нашего города не обагрены кровью наших жен и детей, убитых этими пришельцами? Разве водится, чтобы люди выпустили на свободу волка, ими же заманенного в ловушку лакомою пищею? Нападемте на них, пока они спят, отяжелевшие от нашего хлеба и вина, и истребим их всех до единого! Тогда не будут угрозою нам в будущем их дети!»
И голос зла сделал свое дело: обитатели семибашенного города напали на доверчиво спавших среди них сотрапезников и перебили всех, не пощадив даже малых детей.
После этого раздался голос старого Гарфагера перед воротами святой обители:
«Я поверил вашему слову. Я делил с вами трапезу. Я верил вам и вашему Богу. Я прошел под тенью вашего креста в ваши двери. Вы изменнически пролили нашу кровь. Призываю вас к ответу перед Богом, которому вы поклоняетесь».
Услышав эти грозные укоризны, аббат, стоявший на молитве, поднялся с колен и воскликнул, простирая руки к небу:
«О Господи! Ты слышал голос безвинно убитого. За Тобою ответ».
И поднялся великий шум с моря; оно всколыхнулось, точно готовилось затопить весь мир.
– Это голос Бога, говорящий через воды. Он дает ответ, – молвил аббат испуганным монахам…
И вдруг поднялась такая буря, какой не помнил никто из старожилов. Море выступило из берегов и обрушилось на семибашенный город, так что самая высокая из его башен стала маленькой, и понеслось дальше по суше. Люди семибашенного города пытались бежать от поглощающих бурных волн, но водяные массы нагоняли их и поглощали в свои бездны; из всех жителей не уцелело ни одного. И город, с его семью башнями, с толстыми стенами, со множеством густонаселенных улиц, с широкими набережными, с красивыми домами, с водопроводами и с богатыми торговыми складами, был погребен в волнах, яростно стремившихся к утесу, на котором стояло аббатство, намереваясь поглотить и его. Но аббат взмолился, чтобы воды были остановлены, и Господь услышал его молитву: море замерло у самого подножия утеса, увенчанного аббатством, и дальше не двинулось и по сей день.
Верность этого предания седой старины подтверждается рыбаками, раскидывающими ныне свои сети между подводными рифами и отмелями у самой подошвы утеса. Они говорят, что по временам ясно видят на дне моря чудный город со множеством улиц и зданий.
Хотя я и был на том месте, но подводного города не видел, потому что его, по словам рыбаков, можно видеть только тогда, когда дует легкий северный ветерок, сметающий с волн прикрывающую их рябую тень. Я этого ветра не дождался: он бывает очень редко.
На обветрившемся, изрытом ливнями и подмытом волнами прибрежном утесе высятся груды развалин прежнего аббатства. С них теперь на том месте, где гордо высились семь башен, не видно ничего, кроме болот со сверкающими среди них бликами темной воды, и не слышно других звуков, кроме прибоя волн да крика прибрежных чаек.
Ютящиеся по краям болота простые рыбаки могут подтвердить сомневающимся ту непреложную истину, что Господь долготерпелив, но страшен и беспощаден в своем гневе. Они, эти простые рыбаки, скажут вам, что в бурные ночи с моря доносятся громкие голоса, заклинающие давно умерших монахов подняться из своих забытых могил и помолиться за упокой грешных душ бывших обитателей семибашенного города. Монахи послушно выходят из недр земли, одетые в длинные белые одежды, как будто сотканные из светящегося тумана, и медленно обходят кругом поросших бурьяном и дроком развалин их бывшего аббатства. И их молитвенный хор возносится над бешеным ревом волн и свистом бури.
Много уж веков умершие монахи молятся за души обитателей семибашенного города; много и еще будущих веков назначено им молиться, чтобы Господь простил эти страдающие души, пока, наконец, не будет стерт в прах рукою времени последний камень старого аббатства. Только тогда люди будут знать, что гнев Господень на грешных граждан семибашенного города утолился; только тогда и море снова отступит назад в свои прежние границы, и чудный город опять очутится на суше.
Я знаю, многие скажут, что все это – простая легенда; что восстающие в бурные ночи из глубин моря туманные человеческие фигуры, с мольбою простирающие к грозному темному небу свои светящиеся руки, – не что иное, как игра фосфоресцирующих волн, а мелодичный хор монахов, покрывающий шум бури и гул моря, – лишь отзвуки ветра.
Да, сказать можно все. Могут и слепые утверждать, что они видят. Но как слепы те, которые смотрят только телесными очами, не давая себе труда раскрыть свои духовные очи, даже часто и не подозревая у себя их существования! Что же касается меня, то я ясно видел процессию белых монахов и слышал их скорбное молитвенное пение, несущееся к небу, – пение, которым испрашивается прощение согрешившим душам. Сказано где-то, что когда совершается грех, в тот же миг рождается молитва, чтобы нестись по неизмеримости пространства и времени вслед за этим грехом для исходатайствования прощения тому, кто совершил его. Кто что ни говори, но весь земной шар окружен молитвенно сложенными руками живых и мертвых, и только эти руки являются тем непроницаемым щитом, от которого отскакивают стрелы Божьего гнева…