Так же, как всех истинно великих людей, дающих миру что-то новое, окружает его, к концу жизни, все ширящаяся зона одиночества, как бы безвоздушной пустоты. Он знал, что если будет погибать, то никто ему не поможет, и даже некому будет сказать: «Погибаю». Может быть, иногда приходила ему в голову, или обжигала сердце его смутная страшная мысль: нет ли в том и его вины? Сколько бы он сам ни оправдывался в том, что сделал с восставшими крестьянами, едва ли он всегда мог смотреть им прямо в глаза. Сам человек из народа, он сказал: «Народ – Сатана»; «Кровь их на мне», – сказал о тех, чья кровь текла в его же собственных жилах. Может быть, боялся он прочесть в глазах каждого из них свой приговор: «Подлец, Иуда Предатель!»
Лютер оттолкнул от себя простых людей – народ, – те бесчисленные множества, которые были внизу, под ним, а те, кто был рядом с ним, наверху – немногие, – так называемые «избранные», люди нового знания – гуманисты, – сами от него отошли; предали его так же, как он предал народ; избранные немногие отомстили ему невольно и нечаянно за многих: «Какою мерою мерите, такою и вам отмерят», – мог бы он вспомнить грозное слово Господне. Злейшими предателями его, как это всегда бывает, оказались ближайшие ученики. «Евший хлеб мой поднял на меня пяту» (Пс., 40:10). Это и над ним исполнилось.
Так, наверху и внизу, в опоясавшей Лютера зоне одиночества воздух разрядился до того, что нечем было дышать.
Кажется, страшную меру этого одиночества лучше всего дает то, что происходит между Лютером и его многолетним другом, вечным врагом, величайшим из гуманистов, Эразмом. «Он, в глубине сердца, наш враг», – это верно и глубоко понял Лютер еще в Вартбурге.[486] Но все-таки вынужден протянуть руку за помощью, мимо всех явных друзей своих, к этому тайному врагу. «Ты один из всех врагов моих понял главное в моем учении», – пишет он в тот же роковой для него год Крестьянского восстания, 1525-й, в книге «О порабощенной воле» (De serva arbitrio), отвечая на книгу Эразма «О свободной воле» (De libero arbitrio). «Ты не докучаешь мне тщетными спорами о Папе, Чистилище, индульгенциях, и тому подобных пустяках, которыми все еще меня преследуют. Ты один понял смысл борьбы и схватил врага за горло. Благодарю тебя, Эразм, от всей души!»[487]
Тайна Предопределения – тайна первородного греха – человеческой воли, некогда свободной, а потом порабощенной, есть живое, огненное сердце всей Реформы – это поняли, как тогда казалось Лютеру, только двое – он и Эразм. Бедный Лютер! Он тогда еще не знал или не хотел знать, что не Эразм «схватил за горло врага»-диавола, а диавол руками Эразма схватил за горло самого Лютера, чтобы двадцать лет душить. Этого Лютер тогда еще не понял, но скоро поймет. «Заклинаю вас всех, преданных делу Христа и Евангелия, ненавидеть Эразма! Если я буду жив, то очищу Церковь от его нечистот… Это маленький Грек, Graeculus, царь двусмысленностей, который надо всем смеется… Иуда, предающий Христа поцелуем… ядовитая гадина… отъявленный в мире негодяй».[488] В этом суде над Эразмом Лютер, по своему обыкновению, неистовствует и преувеличивает, хватает через край. Он так же не вполне справедлив к Эразму, как Фауст к призванному и уполномоченному им же самим, верному слуге своему и помощнику, Мефистофелю, когда клянет его: «Пес! Гадина!» – и надеется, с помощью Божьей, отвергнутой им же самим, «растоптать его, как ползучую гадину».[489] Но в главном суде своем над Эразмом – «царем двусмысленностей» – Лютер все-таки прав и прикасается к чему-то глубокому в религиозном существе Эразма.
Следуя за Лютером, как тень за человеком, Мефистофель за Фаустом, Эразм искажает дело Лютера, сводит в нем все трудное и глубокое к плоскому и легкому; хочет сделать из Евангелия «философию Христа» – «христианство без Откровения» – «религию честных людей» – человечески-разумное истолкование всего, что в христианстве безумно-божественно. «Чтобы сделаться христианином, – учит Эразм, – достаточно быть добрым, чистым и простым человеком; эти качества равняют человека с Христом».[490] Все наше «бывшее христианство» – удобное и безопасное, «обезвреженное», образумленное от «безумья Креста» – и есть не что иное, как христианство по Эразму.
«Мир спасется разумным сомнением», – учит Эразм. «Мир спасется безумною верою», – учит Лютер.[491] «Злейший враг Божий – человеческий разум: он – главный источник всех зол».[492] «Разум – величайшая блудница диавола».[493] «Разум наиболее противоположен вере… верующий должен его убить и похоронить». «Разум свой уничтожь – иначе не спасешься».[494] Лютер и здесь опять неистовствует и преувеличивает. Он, впрочем, и сам знает, что разум для человека здесь, на земле, «так же необходим, как похоть».[495] Но Лютер неистовствует, может быть, недаром. Он как будто предчувствует, что за Эразмом, благовестником разума, следует бесконечно сильнейший и опаснейший враг; имя его мы теперь знаем – Кант. «Все учение Христа есть учение нравственное, прежде всего», – следовательно, человечески-разумное, – мог бы сказать Эразм вместе с Кантом.
Лютер хочет «раздавить Эразма, как „ядовитую гадину“, но, может быть, предчувствует, что сам будет им раздавлен и что, если надо будет людям сделать выбор между ним и Эразмом, между безумною верою и сомневающимся разумом, то выбор будет сделан не в пользу Лютера. Он, может быть, уже предчувствует, что участь его и в будущем, так же как в настоящем, – безвоздушная пустота одиночества.
Лучший друг и любимейший ученик Лютера – гуманист Меланхтон. «Если бы я даже погиб, ничего бы не было потеряно для Слова Божия. Ты, Меланхтон, уже превзошел меня».[496] «Меланхтон сделает больше, чем множество Лютеров, вместе взятых». Немногие учителя так говорили об учениках.
Может быть, одной из горчайших минут в жизни Лютера была та, когда в 1536 году, после падения Мюнстера – другой такой же для него роковой год, как 1525-й – год Крестьянского восстания, – он впервые почувствовал, что Меланхтон, вернейший ученик его, нет, больше – сын его возлюбленный, первенец, и еще больше – брат его ближайший, как бы он сам, другой, лучший, потихоньку, трусливо, подло дрожа, плача и терзаясь, изменяет ему, предает его, целуя в уста, как Иуда, чтобы перейти от него к «отъявленнейшему в мире негодяю», «ядовитой гадине», злейшему врагу его и Господню – Эразму. «Бог спасает только тех, кого хочет спасти, предопределенных, избранных, а всех остальных губит», – учит Лютер. «Нет, Бог спасает всех, кто хочет спастись, а губит только тех, кто сам хочет погибнуть», – учит Меланхтон вместе с Эразмом, и с этим согласятся все «разумные», «добрые», «честные» люди, «нравственные прежде всего» (по Канту-Эразму), и этим будет убито живое, потушено огненное сердце всего Лютерова-Павлова-Христова дела—божественно-безумная тайна Предопределения, Praedestinatio.
«Меланхтон отогреется на твоей груди, змея». «Он ждет только твоей смерти, чтобы тебе изменить», – остерегали учителя другие ученики.[497] «Нет, это было бы слишком низко», – отвечает им Лютер, и не верит. А когда поверил, никому ничего не сказал, но, вероятно, почувствовал нечто подобное тому одиночеству, которое чувствует похороненный заживо, когда, очнувшись в темноте, ощупывает стенки гроба и вдруг понимает, что случилось.
Хуже Меланхтона, хуже Эразма, может быть, казался иногда Лютеру другой ученик его, другая «на его сердце отогретая змея», тоже великий гуманист, Агрикола – «противозаконник», «антиномист». Делая как будто логически разумные, а на самом деле чудовищные выводы из Лютерова учения о новой свободе во Христе, отменяющей Закон Моисея, и превращая свободу божественную в человеческий бунт и своеволие. Агрикола дает как бы точнейшую химическую формулу тех разрушительных стихийных взрывов, которые наделали столько бед в Крестьянском бунте Мюнцера и наделают, как предчувствует Лютер, бед еще больше в том, что он называет «великим пожаром», а мы называем «великой социальной революцией».
«Кто отвергает Закон, пусть уничтожит сначала грехи», – обличает он Агриколу, кричит уже слабеющим, в безвоздушной пустоте или под землей в гробу, задыхающимся голосом, уже почти не надеясь, что будет услышан. «В сердце нашем и в совести начертан Закон, и только диавол хотел бы его исторгнуть из них. Легкие умы думают, что достаточно услышать кое-что о Евангелии, чтобы стать христианином. Нет, познайте и ужас Закона. Благодать и надежда нужны, чтобы родилось покаяние, но и угроза нужна». «Это мы тебе и говорили, но ты не слушал», – могли бы Лютеру напомнить католики.
«Вечен закон и божественен, – продолжает он отстаивать, – Закон возвещает святыню Господню; поражает и проклинает, готовя дело спасения… Закон никогда не будет отменен; он применяем к осужденным и только в святых исполнен (impenda lex in damnatis, impleta in beatis)». «Грешным людям отвергать Закон, без которого нет ни Церкви, ни государства, ни семьи – ничего, что делает людей людьми, – значит опрокидывать бочку вверх дном; это – невыносимое дело».[498] «Мы и это тебе говорили, но ты не слушал», – могли бы опять напомнить Лютеру католики. Это и значит: «Какою мерою мерите, такой и вам отмерится».
В 1527 году, во время тяжелой болезни, когда думали все, думал и он сам, что умирает, он воскликнул громким голосом и «заплакал так», вспоминает очевидец, «что слезы катились градом по щекам его: „О, каких только ужасов не натворят после смерти моей ложные пророки-мечтатели, второкрещенцы и другие бесчисленные бунтовщики!“[499]
Вот когда он, может быть, понял, что значит: «Кровь их на мне»; понял, что на нем кровь не только восставших крестьян и «жалких людей» в Мюнстере, но и всех бесчисленных жертв грядущего великого Бунта – «всемирного пожара» – всемирной социальной революции. «О, конечно, не только на нем – и на многих других, но и на нем тоже!»
Изменник Меланхтон, изменник Агрикола; изменили или изменят, предали или предадут, большею частью невольно, невинно, и все другие ученики-друзья. «О, зачем, зачем друзья так мучают меня? Точно мало у меня врагов… Лучше бы мне и на свет не рождаться!» – жалуется Иов; жалуюсь и я: лучше бы мне никогда ничему не учить, ничего не проповедовать… Тщетно я трудился – весь труд мой даром пропал». «Если бы я знал в начале проповеди, какие враги Слова Божия люди, то молчал бы и сидел смирно».[500] «Сколько лжебратьев, отпавших от Церкви! Всякий маленький грамматик, крошечный философ только и мечтает о новых учениях… Какое смятение! Никто ни у кого не учится; всякий хочет быть сам учителем… О, какое жалкое падение Церкви, преданной соблазну и немощи!»[501] «Кто же начал соблазн? Кто первый сказал: „Слово Божие во мне одном. Мне дано откровение свыше, помимо Церкви“. „Кто, как не ты?“ – могли бы напомнить Лютеру католики,[502] а может быть, и напоминать не надо: он сам помнит и знает все. «Церковь опустошена и ограблена… Даже те из государей, которые называют себя „евангелическими“, навлекают на людей гнев Божий святотатством и алчностью». «Сатана все тот же (в новой, протестантской Церкви, как и в старой, католической); вся разница лишь в том, что некогда под властью пап смешивал он Церковь с государством, а теперь государство смешивает с Церковью».[503]»Если так, то игра, может быть, не стоила свеч». «Не было ли то, что ты называешь зовом Божьим, только наваждением бесовским?» – эти страшные слова отца могли ему вспомниться в эти страшные дни.[504]
«Есть у Бога прекрасная колода карт, вся из королей, и одну карту Он бьет другой: так Папу побил Лютером, а потом всю колоду Он кидает под стол, как дети, которым надоело играть», – шутит Лютер и предчувствует, что скоро вся колода будет брошена под стол, потому что близится кончина мира.[505] «Я сам был трубою Архангела, возвещающей Второе Пришествие», – скажет он накануне смерти, а еще за шесть лет до нее, в 1541 году, пишет не для людей, – все равно никто ничего не поймет, не услышит, – а только для себя самого «Предположение о возрастах мира» по летописи Кариона Математика. «Мир сей просуществует шесть тысяч лет; мы уже в последнем тысячелетии, и оно не кончится, подобно тому, как Иисус не пробыл всего третьего дня в гробу. Вечер мира уже наступил. Будем ждать».[506] «Мир обветшал, как риза, и скоро изменится».[507]
Когда турки кидаются на Германию, Лютер приветствует в них «Гога и Магога», стучащихся в дверь христианского мира. В Пасху 1545 года великая Тайна Второго Пришествия исполнится, небеса и земля с шумом прейдут, праведные воскреснут в жизнь вечную.[508] Это предсказание Лютера для мира не исполнилось, но для него самого мир действительно кончился – он умер почти в тот самый год, на который предсказывал кончину мира.
«Много мы кое-чего увидим, если мир еще лет пятьдесят просуществует!» – сказал ему однажды кто-то в застольной беседе.
«Лет пятьдесят – не дай-то Бог! – воскликнул Лютер. – Наступят дни, когда так скверно будет жить на земле, что люди со всех концов мира будут вопить: „Господи, скорей бы конец!“
И, подумав, прибавил: «Нет, пусть уж лучше все сразу кончится Страшным Судом… О, как бы я хотел, чтобы завтра же наступил конец мира!»[509]
Летом 1545 года, месяцев за шесть до смерти, отчаявшись или как будто отчаявшись в деле своем, он думает бежать из Германии: «Лучше мне скитаться, нищим, по большим дорогам и выпрашивать хлеб свой, чем мучиться, как я мучаюсь в эти последние жалкие дни жизни моей, видя то, что происходит здесь, в Виттенберге (он мог бы сказать: „Во всей Германии – во всем христианском человечестве“), весь мой труд и тот пропал даром».[510]
«Ох, как я устал, как я устал!.. Будь что будет, пропадай все! Кончена Германия – она уже никогда не будет тем, чем была», – пишет он еще раньше, в 1542 году, за четыре года до смерти.[511] Кончена, может быть, не только Германия, но и все христианское человечество: «Я стар и очень устал… Но все еще нет мне покоя, потому что диавол неистовствует, и человечество так озверело, что мир погибает».[512] «Мир, как пьяный мужик на лошади: сколько ни подсаживай его с одного бока в седло, – все валится на другой бок. Миру помочь нельзя ничем: он хочет принадлежать диаволу».[513] И за два года до смерти: «Кажется, мир, перед концом, сошел с ума, как это бывает иногда с людьми перед смертью».[514] Кажется, весь мир – как осажденный Мюнстер, где «жалкие люди» ищут Царство Божие и находят только царство диавола.
«Я обленился, устал, охладел ко всему (alt, kalt, ungestalt)… Я уже ни на что не годен, я – человек конченый… Да приложит же меня Господь к отцам моим и да предаст тело мое червям – давно пора! Я пресыщен жизнью, если только это можно назвать жизнью». «Весь этот год (1542) я был, как мертвый, и только беременил землю».[515] «Я только охладелый труп, ожидающий могилы».[516]
И в конце января 1546 года, недели за три до смерти, он написал из Эйслебена, где он родился и где умрет: «Братья, молитесь об одном для меня – чтобы дал мне Господь умереть спокойно. Когда я возвращусь в Виттенберг, то лягу в гроб и отдам жирного доктора Лютера в пищу могильным червям… Я устал от мира и покину его, как путник покидает дрянную гостиницу».[517] «Если вы услышите, что я болен, – не просите для меня у Бога ни здоровья, ни жизни. Просите только, чтобы Он послал мне тихую смерть».[518]
Дело жизни для христианина последнее и величайшее – смерть. «Делается богослов (в высшем смысле: кто обладает Словом Божьим и кем обладает оно) – делается богослов, не понимая… не созерцая, а только умирая (Moriendo fit theologus, non intelligendo et speculando)»,[519] – учит Лютер. Как не призрачно-мнимо и не отвлеченно-умственно, а религиозно-действенно жил человек, узнается только по тому, как человек умирает. В смерти с христианином не только что-то делается, но и он сам что-то делает; не влечется на смерть, как трепетная жертва на заклание, а сам идет на нее, как мужественный воин на врага. Именно так шел Лютер на смерть. Чтобы знать, как он жил, и все еще, может быть, живет и будет жить всегда не в одной из двух разделенных Церквей, протестантской и католической, а в будущей Единой Вселенской Церкви, – надо знать, как он умер.
Строит ли кто… из золота, серебра, драгоценных камней, дерева, сена, соломы, – дело каждого обнаружится… потому что в огне открывается, и огонь испытывает дело каждого, каково оно есть. У кого дело сгорит, тот потерпит урон; впрочем, сам спасется, но так, как бы из огня (1 Коринфянам, 3:12–15).
Эти слова Павла часто, должно быть, вспоминались Лютеру в последние дни жизни. Он знал, что если даже дело его сгорит, то сам он из огня спасется, потому что в этом и заключалась блаженная тайна Предопределения – тот великий Свет с неба, который озарил его еще в начале жизни, как Павла на пути в Дамаск, и уже не потухал никогда; он знал, что в деле спасения личного он строил не только себе, но и для Церкви, из «драгоценных камней», и что это дело его ни в каком пожаре сгореть не может. Но бывали, вероятно, такие минуты, когда ему казалось, что в деле спасения общего он строил только «из дерева, соломы или сена», и что это дело его уже начало гореть не только в Крестьянском бунте и в Мюнстере, а в том «всемирном пожаре» социальной революции, в котором, он предчувствовал, сгорит окончательно. В эти-то минуты и овладевало им то, что могло казаться не только врагам его, римским католикам, но и ему самому, смертным грехом отчаяния, но на самом деле было чем-то совсем другим.
Каждый христианин, вместе с Христом, восходит на крест и, умирая, нисходит в ад, чтобы, вместе с Христом, и выйти из ада – воскреснуть. «Самоуничижение» (annihilatio), «самоотречение даже до ада (resignatio ad infernum)», в религиозном опыте Лютера, так же, как и «темная ночь души» (nocte oscura) в опыте св. Иоанна Креста (Juan de la Cruz), и есть не что иное, как это, для всякого христианина необходимое, Сошествие в ад.[520]
Если бы мы поняли первое, сказанное людям, слово Господне – «Обратитесь» (на греческом языке straphête, что значит – «перевернитесь, опрокиньтесь») и другое, «незаписанное» в Евангелии слово «agraphon»:
Если вы не сделаете… вашего верхнего нижним, а нижнего верхним, то не войдете в царство Мое,[521]
мы поняли бы и то, что происходило с Лютером, в его как будто грешном, губящем, а на самом деле спасительном, святом отчаянии – в Сошествии в ад.
С очень большой высоты пловец кидается в море и так долго остается под водой, что неопытные в плавании зрители думают, что он утонул. Но, опустившись до какой-то последней точки и «перевернувшись», «обратившись» так, что «верхнее» для него становится «нижним» и «нижнее» – «верхним», он поднимается все выше и выше, пока не вынырнет. Нечто подобное происходит и с Лютером в его отчаянии – Сошествии в ад.
«Целую неделю я был в таком аду, что, при одном воспоминании об этом, я весь дрожу. Я потерял Христа моего; я был Им покинут в буре отчаяния и богохульства».[522] «Вот последняя точка нисхождения пловца в глубину». Но после того как он «перевернется», «обратится», сделается она точкой его восхождения. «Это смертное борение я, кажется, терплю за многих». «В ад низводит Господь и выводит из ада… умерщвляет и оживляет. Слава Ему во веки веков».[523] Это сказано Лютером летом 1527 года, во время тяжелой болезни, от которой он едва не умер, а через десять лет, зимою 1537 года, когда он опять-таки тяжело заболел, так что смерть заглянула ему в глаза, он скажет: «Да, я умираю, Господи, врагом врагов Твоих, отлученный от Церкви и проклятый Папой Антихристом. Оба мы предстанем на суд Твой – он к вечному стыду своему, а я, жалкая тварь Твоя, исповедавшая имя Твое, – к вечной славе».[524] Лютер не говорил бы так перед лицом смерти, если бы не надеялся, что не только сам спасется, но и какая-то часть дела его будет спасена.
В 1545 году, при ложном слухе о смерти его, издана была в Неаполе книжка, сообщавшая эту радостную весть всем верным сынам католической Церкви. Книжка была очень глупая, но и люди такого великого ума, как, св. Игнатий Лойола, и такой лучезарной святости, как св. Тереза Авильская, судили о Лютере немногим лучше тех, кто писал эту книгу. Видно по ней, что ответственность за то, что произошло в христианском человечестве после второго Разделения Церквей, падет не только на протестантов, но и на католиков.
«Страшное чудо совершил Господь во славу Христа и в утешение всех сынов Церкви. Великий еретик, Лютер, скончался. Перед смертью он причастился и велел положить тело свое на алтарь, дабы почитали его, как тело святого. Но когда, вопреки этому приказу, его зарыли в землю, то в ней поднялся такой ужасный шум, как будто все силы ада столкнулись друг с другом. В воздухе же явилась частица Св. Даров, принятая им недостойно. Но только что положили ее обратно в чашу, как тот подземный шум затих. А в следующую ночь опять поднялся, еще с большею силою. Когда же, наконец, разрыли могилу, то увидели, что тело исчезло бесследно, и вышел из земли такой удушливый серый дым, что все присутствующие сделались больны, и великое множество свидетелей этого чуда вернулись в лоно святой нашей матери, католической Церкви».
Лучше, умнее и благочестивее нельзя было ответить на эту глупую книжку, чем ответил Лютер:
«Я, Мартин Лютер, заявляю, что получил и прочел эту неистовую ложь о смерти моей с большим удовольствием, кроме тех богохульств, коими приписывается подобная ложь Величеству Божию. Я радуюсь тому, что диавол, а вместе с ним и Папа и все верные слуги его, питают ко мне такую лютую ненависть. Да обратит их Господь, а если этой молитве моей не суждено исполниться, то да будет Господу угодно, чтобы враги Его не сочиняли против меня никогда ничего, кроме подобных нелепостей».[525]
Умные и благочестивые люди, каких всегда было и будет много в Римской Церкви, могли бы задуматься над этим ответом Лютера: если так говорить, умирая, о смерти – значит «погибнуть», – что же значит «спастись»?
Кажется, по веселому лицу умирающего Лютера в этом ответе можно видеть, с какой быстротой он подымается из черных вод отчаяния к солнцу надежды. Временный, бывший Лютер падет – будущий, вечный – восстанет.