Отдых дает жертве палач, чтобы продлить пытку: то же делал и с Лютером его Бог и диавол, его неизвестный палач. Только благодаря таким отдыхам пытка его могла продолжаться восемь лет. Внутренняя жизнь его была за эти годы тем, что он потом называет своим «адом» и о чем не мог вспоминать без ужаса, а внешняя жизнь шла, или казалось, что идет, своим чередом.
Осенью 1508 года настоятель Эрфуртской обители, главный наместник Августинского братства в Германии, Иоганн Штаупиц (Johann Staupitz), будущий многолетний друг и духовный отец Лютера, послал его в Виттенбергский университет, где преподавал он диалектику и физику по Аристотелю. Здесь же в 1509 году и получил он первую ученую степень уже не по философии, а по теологии: бакалавра Св. Писания.[136] А в 1510 году, вернувшись в Эрфурт, получил вторую степень – сентентиария, Sententiarius, и начал готовиться к третьей, высшей степени – доктора, изучая всех отцов Церкви, Восточной и Западной, но больше всех ап. Павла и св. Августина, потому что чувствовал свою глубочайшую связь с ними в главном вопросе – муке всей жизни своей – о тайне Предопределения.[137]
В том же году брат Мартин (как начали его называть по-прежнему, новое имя «Августина» забыв) послан был уполномоченным в Рим, где ему поручили хлопотать по делам Братства.
С посохом и котомкой за плечами шел он, как паломник, пешком, трудным и длинным трехнедельным путем через Швабию и Умбрию. Так под конец устал, что ноги едва волочил и думал, что никогда не дойдет. Но дошел и, увидев Вечный Город с тех же высот Монте Марио, с которых смотрел на него и предтеча Лютера, Данте, двести лет назад, – упал на колени, заплакал от радости, ниц до земли поклонился базилике Св. Петра – «всех церквей Главе и Матери, Mater et caput omnium ecclesiarum orbis, и точно к неземному видению простирая руки, воскликнул: „Ave Sancta Roma! Здравствуй, Рим Святой!“[138]
Древней Фламиниевой дорогой спустившись с Монте Марио, вошел через ворота дель Пополо в город, где в первой, налево от ворот попавшейся, ветхой маленькой церковке отслужил благодарственный молебен за то, что Господь сподобил его, недостойного, вступить на эту святейшую, кровью стольких мучеников орошенную, небу подобную землю.
«В Риме бегал я как полоумный по всем церквам и часовням… свято веря всем небылицам, какие сказываются там». К древней базилике Сан Джиованни на Латеране вела Святая Лестница, Scala Sancta, будто бы та самая, по коей возведен был к судилищу Пилата Христос. Кто всползал по ней на коленях до верху, читая на каждой ступени молитву Господа, тот не только сам получал отпущение грехов, но и любую христианскую душу освобождал из Чистилища. Лютер испытал на той Лестнице такую большую радость, спасая дедову душу, что он почти готов был жалеть, что отец и мать у него еще живы: если бы умерли, то извлек бы души их из Чистилища, из пламени, с еще большей радостью.[139] Так думал он и чувствовал на всех ступенях той благодатно крутой, как будто в самое небо уходящей Лестницы. Но вдруг на последней верхней ступени что-то слабо кольнуло его в сердце, как жало сонной змеи, и он не столько подумал, сколько почувствовал: «Кто знает, правда ли все это или неправда?»[140] Тотчас же он подавил в себе это чувство, но не совсем: что-то от него осталось в душе, и, подобно тому как медленно действующий яд отравляет в теле человека всю кровь, это промелькнувшее сомнение отравило в душе брата Мартина всю невинную радость тех дней.
«Кто эти люди?» – спросил он однажды, увидев сражавшихся на улице вооруженных людей, и ушам своим не поверил, услышав, что это разбойничьи шайки не двух атаманов, а двух сановников Церкви – папского канцлера Аксанио Сфорца и кардинала Сансеверино.[141]
Если от избытка сердца уста говорят, то, по языку этих бывших христиан, новых язычников, видно было, кто они такие: «К сонму богов присоединенные» (relati inter Divos) – называли они святых; «благодать» – «бессмертных богов благодеянием (deorum immortalium beneficium)»; Папу – «верховным жрецом (pontifex maximus)», а Христа – «распятым Юпитером», по страшному слову Данте:
О, Юпитер,
За нас распятый на земле, ужели
Ты отвратишь от нас святые очи?
Purg., VI, 118–120.
Мнимая проповедь кардинала Ингерани (Ingerani), в Страстную Пятницу, о смерти Христа, была действительным панегириком Папе Юлию Второму, богу Юпитеру, всеблагому, всемогущему (Jupiter optimus maximus).[142]
«Я не могу вспомнить без ужаса о тех кощунствах, что произносились при мне за столом сановников Римской Церкви. Кто-то из них сказывал при мне шутя, что, освящая за обедней хлеб и вино, священник бормочет про себя: «Хлеб еси – хлебом и останешься; вино еси – вином и останешься! (Panis es, et panis manebis, vinum es, vinum manebis!).[143]
Папа Юлий Второй был доблестным воином; меч пристал ему лучше, чем посох, и шлем – лучше тиары. Когда узнал он, что войско его разбито под Равенной французами, то похулил Бога и сказал: «Тысяча диаволов! Так-то Ты защищаешь Церковь свою!»[144] Этому Лютер еще не верил тогда или старался не верить. «Я так благоговел перед Папой, что ради него сжег бы всякого еретика».[145] Все еще он думал или хотел бы думать, что Папа – невинная жертва окружающих его злодеев, сановников Римской Церкви – «агнец среди волков».[146] Папа был для него тою соломинкой, за которую хватался он, как утопающий. Все еще закрывал он глаза, чтобы не видеть то, о чем скажет потом: «В Риме совершаются такие злодейства, что надо их своими глазами увидеть, чтобы поверить».[147] «Юлий Цезарь никогда не поверил бы, что некогда Рим будет таким трупом… Кардинал Бэмбо, хорошо знающий Рим, говорит: „Вертел величайших в мире негодяев – здесь, в Риме“.[148] «Страшное в Церкви растление – вся эта громада бесстыдства, кощунства и алчности – неужели не грех, за который придется когда-нибудь людям ответить?»[149]
Сколько бы Лютер ни закрывал глаза, он видел то, что за два века до него уже и Данте увидел: логовом своим сделала Римскую Церковь – то место, «где каждый день продается Христос», – «древняя Волчица (antiqua lupa)», ненасытная Алчность (Cupidigia).
С большим правом мог бы сказать апостол Петр о папах Лютеровых дней, Александре Шестом и Юлии Втором то, что говорят у Данте в Раю о папе Бонифации Восьмом:
Престол, престол, престол мой опустевший,
Похитил он и, пред лицом Господним,
Мой гроб, мой гроб помойной ямой сделал,
Где кровь и грязь – на радость Сатане!
Parad, XXII, 2I – 24.
То, что ужасало Лютера только в чудовищных снах – предвкушение ада, – совершалось наяву, при свете дня, перед лицом христианского человечества, здесь, в Риме, где люди поклонялись Богу-Диаволу.
На возвратном пути в Германию, зайдя в Зальцбурге к духовному отцу своему, Иоганну Штаупицу, брат Мартин рассказал ему все, что увидел и узнал в Риме. Штаупиц, любивший его больше, чем с отеческой, – с материнской нежностью, понял, как ему тяжело; но понял также, что покой ему не может дать никто, кроме Бога. Взяв его за руку молча, долго смотрел на него с тихою ласкою, с какою мать смотрит на больного ребенка, и наконец сказал: «Сын мой, потерпи немного. Ничего в мире не остается безнаказанным. Не минует Божья кара и этих злодеев…» И еще, помолчав, прибавил: «Сохранилось в самом Риме от древних веков дошедшее пророчество: „Все это рушится (athleta ekeina), когда некий монах Августинова братства восстанет на Рим“.[150]
Вовсе не думая о Лютере, Штаупиц вспомнил это пророчество; и Лютер слушал его, не думая о себе. Но когда пророчество исполнилось, то поняли оба, кто этот монах Августинова братства, «восставший» на Рим.
Месяца четыре продолжалось паломничество Лютера в Рим. Но, только что вернувшись в Эрфуртскую обитель, вошел он в келью свою, как показалось ему, что он из нее никогда не выходил, и снова начал пытать его тот же палач, тою же пыткой, как четыре месяца назад. «Я осужден, проклят Богом», – эта мысль жгла его тем же огнем неугасимым, и тот же ад зиял у него под ногами.[151]
«Муки страха у меня были такие… что кажется, если бы они еще только немного продлились, душа моя уничтожилась бы».[152] «Страх осуждения нападал на него иногда с такою силой, что он близок был к смерти», – вспоминает, вероятно, по его же собственным признаниям, ближайший друг его и ученик, Меланхтон.[153] «Столько раз диавол нападал на меня и душил почти до смерти…» «Я провел более ста ночей в бане холодного пота»,[154] – вспоминает сам Лютер.
«Что ты так печален, сын мой», – спросил его однажды за трапезой, видя, что он ничего не ест, приехавший в Эрфурт из Зальцбурга Штаупиц.
«Ох, куда мне деваться? Куда мне деваться? (Ach! wo soil ich hin?)» – простонал Лютер в смертной тоске и, закрыв лицо руками, убежал из трапезной.[155]
Бывали минуты, когда он чувствовал себя на краю гибели. Точно какие-то черные волны набегали, подымали его и уносили в кромешную тьму, где уже и страха не было, а было только желание конца. «Похули Бога и умри», – как говорит Иову жена (Иов, 2:9).
Лютер погибал, но не погиб – спасся. Чем? Этого он не умеет сказать и когда хочет вспомнить, то не может.
«Гром небесный поверг тебя на землю точно так же, как некогда Павла на пути в Дамаск», – говорит один из его друзей о Соттергеймской грозе,[156] но кажется, это вернее можно бы сказать о том, что его спасло и что он сам вспомнил через много лет, сравнивая с «молнией».[157]
Было у него три внезапных, все решающих, религиозных опыта – три, человека повергающих на землю и душу его испепеляющих, «молнии»: первая – та, в Соттергеймской грозе – от Отца: «Страшно впасть в руки Бога живого»; вторая – от Сына: «Когда я смотрел на крест… то видел молнию»; третья – от Духа: «Люди ничего не могли бы знать об Отце… если бы Дух Его не открыл».[158] Лютер не знает или не умеет сказать, что его спасло, но знает и говорит, Кто спас, или, вернее, Кто начал спасать: не Отец и не Сын, а Дух. Прошлый, внешний, в последний век человечества во времени, в истории, путь спасения – от Отца через Сына к Духу, а будущий, внутренний, одним из первых Лютером пройденный путь – обратный: от Духа через Сына к Отцу.
Где, когда и как спасся, он почти не говорит, может быть, потому, что самое святое в человеке, тайное – для него самого непонятно, невидимо и почти невыразимо в словах. Только редкие и глухие намеки на это уцелели в воспоминаниях Лютера и в исторических свидетельствах о нем.
Весной 1512 года брат Мартин переведен был из Эрфурта в Виттенберг, где назначен младшим настоятелем в обители Августинова братства и где продолжал готовиться к докторской степени (видная, внешняя жизнь его все еще шла своим чередом, помимо внутренней); изучал Павла, больше всего – послание к Римлянам. «Я все горел желанием понять, что значат слова ап. Павла: «В Нем[159] открывается правда Божия от веры в веру, как написано: праведный верою жив будет» (Римлянам, 1:17).[160]
Летом 1512 года брат Мартин несколько дней не выходит из кельи своей в «Черной Башне» Виттенбергской обители. Сидя на кирпичном полу перед узкой монашьей койкой – четырьмя сосновыми досками, покрытыми жестким войлоком, закрыв глаза и крепко, до боли прижимая лоб к острому краю доски, все думал, думал, думал, что значат эти два слова: «Праведность Божия, dikaiosyne Theou»? Чувствовал сердцем, но разумом пытал ее так же бесконечно, безнадежно, зная, что не поймет, как узник царапает стену тюрьмы обломками ножа, зная, что ее не пробьет.
Слишком легко было понять, что «праведность Божия в Евангелии» значит: «Правосудие Отца в Сыне».
Когда же приидет Сын Человеческий во славе Своей… соберутся пред Ним все народы; и отделит одних от других, как пастырь отделяет овец от козлов; и поставит овец по правую Свою сторону, а козлов – по левую (Матфей, 25:31–33).
Тех, стоящих от Него по правую сторону, кто, еще не родившись и даже не будучи создан, никакого добра не сделал, предопределен был, еще до создания мира, к вечному спасению, будет очень мало, потому что «много званых – мало избранных», а этих, стоящих по левую сторону, предопределенных тоже еще до создания мира к вечной погибели, будет очень много: вдесятеро больше, чем тех.
«Тогда скажет… тем, которые по правую сторону Его: „Приидите благословенные Отца Моего, наследуйте Царство, уготованное вам от создания мира…“ Тогда скажет и тем, которые по левую сторону: „Идите от Меня, проклятые, в огонь вечный, уготованный диаволу“ (Матфей, 25:34, 41).
Это понять умом было слишком легко, но сердцем принять было невозможно. «Праведно-мстительного Бога… я ненавидел, я возмущался и роптал: „Мало Ему, что Он осудил нас на вечную смерть по Закону; Он осуждает нас и по Евангелию…“ Я был вне себя от возмущения… А за возмущением – вечный вопрос: почему Бог, предопределяющий на погибель невинных, не созданных, – отец, а не палач; Бог, а не диавол?»[161]
Думал, думал – стену царапал ножом, пока нож не ломался; тайну мысли пытал, пока мысль не кончалась безумием. Как бы черные волны набегали на него, подымали и уносили в кромешную тьму, где уже и страха не было, а было только желание конца: «Похули Бога и умри!»
«Но Бог наконец сжалился надо мною… Я вдруг понял».[162] Лютер, конечно, ошибается: его спасло не то, что он понял умом, а то, что почувствовал сердцем. Между двумя мигами – тем, когда он погибал, и тем, когда спасся, – произошло с ним нечто подобное тому, что происходит с тем глухонемым бесноватым, о котором, услышав чтение Евангелия в церкви, брат Мартин вдруг, с искаженным от ужаса лицом, закричал: «Я не он! Я не он» – и упал на землю без чувств. Может быть, он так же, как тот бесноватый, услышал: «Дух немый и глухий… выйди из него и впредь не входи в него» (Марк, 9:25).
Может быть, произошло с ним и нечто подобное тому, что с Павлом на пути в Дамаск:
…вдруг осиял меня великий свет с неба. Я упал на землю и услышал голос, говоривший мне: «Савл, Савл! что ты гонишь Меня?» (Деяния, 22, 6, 7.)
Этот «великий свет» и есть та молния, о которой Лютер вспоминает: «Когда я смотрел на крест, то видел молнию».[163] Может быть, и в Соттергеймской грозе он был повергнут на землю тою же молнией. Но те обе были молниями ужаса, а эта – радости.
Сердцем вдруг понял он, чего не мог понять умом, – что «праведность Божия» значит «оправдание человека Богом»[164] (justitia, qua nos justos Deus facit – «та правда, которой человека оправдывает Бог»), «праведный верой жив будет, – вспомнил я, и в ту же минуту все мысли мои изменились».[165] «Я наконец прорвался (Da riss ich hindurch!)».[166] «Вдруг я почувствовал, что воскрес, и увидел, что двери рая передо мною широко открылись».[167] «Это слово Павла о „праведности Божией“, некогда столь для меня ненавистное, сделалось вдруг сладчайшим и утешительнейшим».[168]
Только теперь понял он то, что сказал ему однажды духовник на исповеди, когда он каялся ему в страшных мыслях, о гневе Божием: «Ты безумствуешь, сын мой: не Бог гневается на тебя, а ты – на Бога».[169]
Понял и то, что сказал ему старый друг его и учитель, Иоганн Штаупиц: «Знай, что эти искушения тебе нужны; ты ничего без них не сделал бы!»[170] Только теперь понял он, что «тайна Предопределения, для маловерных жестокая… становится для верующих любовной и радостной».[171] «Сердца сокрушенного и смиренного Ты не отвергнешь, Боже», – это пусть помнит тот, кто живет в невыносимой тоске осуждения… Да кинется он к Богу дерзновенно… и будет спасен. In veritatem promittentis Dei audacter ruat… et salvus erit».[172] «Человек всегда грешен, всегда кается, всегда оправдан. Homo semper peccator, semper penitens, semper justus».[173] «Пуще греши, крепче верь и во Христе радуйся. Ресса fortiter, sed fortius fide et gaude in Christo».[174] «Левой ногой во грехе, а правой – в Благодати».[175] «Все христианство заключается в том, чтобы чувствовать… что все наши грехи уже не наши, а Христовы»,[176] ибо «Его, безгрешного, Бог сделал за нас грехом», по слову апостола Павла (2 Коринф., 5:21). «Как бы сам Христос говорит о грешнике: „Я – он, его грехи – Мои, потому что… Я с ним – одна плоть. Ego sum ille peccator… ejus peccata sunt mea, quia conjunct! sumus in unam carnem“.[177] «Научись говорить Христу: „Ты Господь, – мое оправдание, а я – Твой грех; Ты взял Себе мое, а мне дал Свое; Ты взял у меня то, чем ты не был, и дал мне то, чем не был я“. Tu es justitia mea, ego autem peccatum tuum.[178]
«Сам Христос как бы наклоняется к павшему, берет его к Себе на плечи и выносит из ада и Смерти».[179] «Перескочить от своего греха к праведности Господа и быть так уверенным в том, что праведность Его – моя, как в том, что мое тело – мое, – в этом заключается все дело спасения».[180]
Новое, небывалое за все века христианской святости, в этом религиозном опыте Лютера то, что здесь впервые услышано грешником так, как никем из святых, и больным так, как никем из здоровых, этот зов Иисуса Врача:
…Не здоровые имеют нужду во враче, но больные; Я пришел призвать к покаянию не праведников, но грешников (Марк, 2:17).
Новое, небывалое здесь то, что в лице Лютера приходит впервые все больное человечество, как прокаженный, к Иисусу Врачу и, умоляя и падая перед Ним на колени, говорит Ему: «Если хочешь, можешь меня очистить», и, умилосердившись над ним так же, как над тем прокаженным, Иисус прострет руку, коснется его и скажет ему: «Хочу, очистись» (Марк, 1:40, 41).
Вот что Лютер узнал в том религиозном опыте, который в жизни его решает все и многое решит в жизни христианского человечества; вот чем он спасется и спасет других, потому что нельзя человеку спастись одному – можно только с другими. «Братья мои, я не хочу спастись без вас», – мог бы сказать и Лютер вместе со св. Августином.
Пять следующих лет, от 1512 года, когда он повержен был на землю молнией – «великим светом с неба», как Павел на пути в Дамаск, до 1517 года, когда он встанет с земли и услышит, тоже как Павел: «Я… посылаю тебя, открыть глаза им, чтобы они обратились от тьмы к свету» (Деяния, 26:17, 18) – все эти пять лет Лютер только и делает, что медленно, трудно, ощупью, как слепой, идет от себя к другим, от личного спасения к общему.
Осенью 1512 года он получил степень доктора Святейшей Теологии в Виттенбергском университете, только недавно основанном и посвященном «Богу, Пресвятой Деве Марии, св. Августину и ап. Павлу».[181] Это посвящение, может быть, еще один знак свыше поданный, таинственный и подобный стольким другим в жизни Лютера – указание прямого пути от Павла через Августина к Лютеру.
Северный городишко Виттенберг, триста пятьдесят домов с пятью тысячами жителей, среди унылой песчаной равнины, на берегу Эльбы, «на самом краю просвещенного мира» (in termino civilitatis),[182] по слову Лютера, сделается, благодаря ему, на сорок лет духовною столицей христианского Запада; будет два Рима – тот, старый, на Тибре, и этот, новый, на Эльбе, и между ними будет борьба на жизнь и смерть. Сколько веков продлится и чем кончится борьба, еще и мы не знаем сейчас.
В 1513 году Лютер толкует на университетской кафедре сначала Послание к Римлянам, а затем Псалмы. «После долгой, долгой темной ночи снова забрезжил день», – скажет об этих годах Лютера ученик его Меланхтон. Темная, долгая ночь – средние века; а брезжущий свет – тот самый, которым и мы живем сейчас.
Молниям были подобны иные слова твои, Лютер,
Fulmina erant linguae singula verba tuae, —
подпишет Меланхтон под тогдашним портретом учителя[183] и будет отчасти прав: если это еще не «молнии», то уже зарницы будущей великой грозы.[184]
Contra scolasticam Theologiam: против школьной теологии – так определяет сам Лютер исходную точку своего движения. «Против» – в этом слове – метафизический корень им самим еще не осознанного и еще не названного, но уже родившегося и растущего «противления», «Протестантства» – в глубоком и вечном смысле этого слова. «Против того, что все говорят» (contra dictum commune), – определяет он эту исходную точку движения.[185] Против всех один, против множественности безличной Личность единственная – есть вечная душа Протестантства, Противления вечного.
Чем отличается мертвая буква Закона от живого духа Евангелия – то, что порабощает во внешнем догмате от того, что освобождает во внутреннем опыте, – Лютер определяет с такою точностью, как это не было сделано никем за тысячу лет христианства по слову св. Августина.
«Верою оправдать человека, без вмешательства закона (justificari hominem perfidem, sine operibus legis)», – эта цель апостола Павла (Римл., 3:28) впервые снова указана Лютером, как цель всего христианского опыта.[186] Внешние дела закона – гибель; внутренние дела веры – спасение: это Лютер понял, как только что сам погибавший и спасшийся, Вся его проповедь – исповедь; что на языке, то и на душе. «Только отчаявшись в себе в делах твоих, ты найдешь покой», – это сказано от сердца к сердцу так, что этому нельзя не верить.[187]
Начинает говорить на латыни, на мертвом чужом языке, а продолжает и кончает по-немецки, на живом и родном языке. «Мы любим слушать его, потому что он с нами говорит на нашем родном языке», – вспоминает один из слушателей.[188] «Просто говорите с простыми людьми; не думайте о людях больших и ученых; думайте о маленьких, не знающих», – советует он другим и делает сам.[189] К темным людям идет, к оставленным и презренным детям Божьим, чтобы принести и им свои знания. Только что изданный великим гуманистом, Эразмом, греческий подлинник Нового Завета и только что изданная другим, еще большим гуманистом, Рейхлиным, «Еврейская грамматика» – тогдашние настольные книги брата Мартина. Новое знание соединяет он первый с новою верою, Историю – с Мистерией, как это не было сделано никем за полторы тысячи лет христианства после Павла. «К первым векам христианства вернемся – к Церкви Апостольской: только здесь лекарство от всех наших недугов; жизнь только здесь», – скажет и это он первый.[190]
В 1515 году Лютер назначен областным викарием, наместником Мейсена и Тюрингии, получает в управление одиннадцать обителей Августинова братства.[191] После главного наместника Штаупица, он, в тридцать два года, уже первое в братстве лицо.[192] Все еще вздыхает иногда о райской тишине святой обители: «О, блаженное уединение! О, единственное блаженство! О solitude beata! О sola beatitudo!» Все еще ставит в заголовке писем: «Из кельи моей», «Из пустыни (ех еrеmo)».[193] Но уединение кончилось для него; он уже весь на людях. Медленно и трудно, как слепой, ощупью, переходит от созерцания к действию.
Начал проповедывать с университетской кафедры немногим; продолжает с кафедры церковной проповедывать всем, – сначала в маленькой часовне Августиновой обители, а потом в большой приходской церкви.[194] Толпами люди сходятся слушать его не только со всего Виттенберга, но также из окрестных городов и селений. Слушают все внимательнее, верят ему все больше и ждут от него небывалого. Уходя к простому народу от ученых книжников, так же радостно чувствует он, что темная, но живая, сила народа подымает его, как чувствует пловец, что сдвинутую с мели лодку подымают глубокие воды.