Доктор Экк, посылая в Рим весть о том, что он называл своей «победой» над Лютером, умолял о скорейшем над ним приговоре.[277] Но опять, по воле «случая» или «управляющего всем Тайного Порядка» – «Промысла», в самую нужную минуту происходит самое нужное для Лютера событие – избрание нового императора Священной Римской Империи, Карла V. Больше всего обязан был Карл избранием своим главе семи великих князей-избирателей, Фридриху Мудрому, что усилило его и возвысило в глазах не только всей Германии, но и всей Европы, а сила Фридриха была и силой Лютера. В эти дни он мог чувствовать себя за государем своим как за каменной стеной. Папа или те, кто стоял за его спиной, присмирели и голоса понизили, а Лютер осмелел и возвысил голос.
Римская курия вынуждена была теперь, после Лейпцигского диспута, еще в большей мере, чем тогда, перед Аугсбургской Диэтой, считаться в деле взбунтовавшегося монаха с волей его могущественного защитника, Фридриха. Вот почему дело это затянулось. Только через полгода после диспута, 9 января 1520 года, Папа решает возобновить суд над Лютером, и еще через полгода, 15 июня, была обнародована в Риме булла Exsurge Domine, об отлучении Лютера от Церкви в том случае, если он через шестьдесят дней не явится в Рим, чтобы торжественно покаяться и отречься от всех своих «ересей». Буллу сочинял кардинал Аккольти (Accolti), такой же гуманист, как и сам папа Лев X, подражая речи Цицерона «О знамениях» («De signis»), где заклинаются все олимпийские боги свидетельствовать против нечестивого Верра (Verres), «святотатца и алтарей осквернителя»,[278] Лютер обличается буллою в сорока одной «ереси», между прочим, в таких, как эта: «Духу Святому противно сжигать еретиков».[279] Если это «ересь», ложь, то истина для Римской Церкви – то, что «еретиков сжигать согласно с Духом Святым». Можно судить по этой «ереси» Лютера и обо всех остальных.
Первая весть об его отлучении от Церкви потрясла не только всю Германию, но всю Европу. Многие благочестивые люди, даже из римских католиков, в северных городах Германии, были так возмущены, что рвали буллу на клочки, на площадях и улицах.[280] Даже к вере почти равнодушный Эразм, предвидя открытое восстание всех христианских народов, советовал Риму отказаться от буллы, признать ее «подложной».[281]
«Я посмеюсь над ней, как над мыльным пузырем!» – воскликнул Лютер, когда прочел буллу. Так предсказание Кайэтана не исполнилось. «Лопнул, как мыльный пузырь», во всяком случае, не Лютер, а кто-то другой.
«Жребий брошен, – писал в эти дни Лютер Спалатину, духовнику Фридриха Мудрого. – Я презираю ярость и милость Рима; я не помирюсь с ним во веки веков; наступил конец смирению». «Прощай, Рим распутный и богохульный!»[282]
«Кто бы ни сочинил эту буллу, она – сплошное богохульство», – писал Лютер в послании к Папе. «Папа Лев, кардиналы и вы все, имеющие в Риме власть, я объявляю и говорю вам прямо в лицо: если эта булла исходит от вас, то я, дитя Божие и сонаследник Иисуса Христа, опираясь на скалу веры и не боясь ада, увещеваю вас прийти в себя и прекратить кощунство… Если же этого не сделаете, то знайте, что я и все Христовы служители почитаем ваш первосвященнический престол седалищем Сатаны и Антихриста, коему мы не хотим подчиняться… и просим вас никогда нас не прощать, но довершить над нами ваше кровавое дело».[283]
«Я теперь несомненно уверен, что Папа – Антихрист», – пишет Лютер одному из друзей и учеников своих 11 октября 1520 года, после получения буллы в Виттенберге.[284]
Людям наших дней, в том числе и кое-кому из верующих, или как будто верующих, пришествие Антихриста кажется нелепым вымыслом темных веков. Что это пришествие предсказано Самим Основателем христианства с наибольшею возможностью точности религиозного опыта —
Я пришел во имя Отца Моего, и вы не принимаете Меня, а если иной придет во имя свое – его примете (Иоанн, 5:43), —
это забывается людьми наших дней, или понимается так, что остается для веры их бездейственным, и в голову не приходит им вопрос: почему воплощение абсолютного Зла – диавола, в определенной исторической личности Антихриста, – менее вероятно, чем бывшее воплощение абсолютного Добра, Бога, и в такой же определенной исторической Личности Христа? Думая, что можно и должно верить в личного Бога, но в личного диавола верить нельзя, люди эти хотят быть ученее и благочестивее Того, Кто в начале мира «видел сатану, упавшего с неба, как молния», а в конце мира видел Антихриста. В религиозном опыте Зла как начала личного – диавола в мистерии, Антихриста в истории – люди средних веков, так называемых «темных», а сегодня, и в самом деле, таких, были, может быть, все-таки просвещеннее, потому что были ближе к единственному источнику Света, чем люди наших дней.
Чтобы понять как следует, что значит для Лютера и всего начатого им религиозного движения этот действительный или мнимый религиозный опыт – «Папа – Антихрист», – надо помнить, что делающий этот опыт человек живет, как земная амфибия, в двух стихиях: верхней, сознательной половине души, в светлом воздухе новых времен, а нижней, бессознательной – все еще в темных водах средних веков, где подлинный религиозный опыт погребен иногда под чудовищными, сумасшедшему бреду подобными суевериями, как золотая руда под каменными глыбами, – больше всего именно здесь, в познании абсолютного Зла как начала личного – диавола.
«Папа – Антихрист» – это для Лютера не отвлеченный богословский опыт, а такой же до мозга костей леденящий ужас, как тот, что испытывал он в детстве, когда маленького брата его «сглазила» ведьма-соседка. Страх Нечистой Силы, тяготевший на нем тогда, будет тяготеть до конца жизни. «Я не знаю, кто такой Папа, – сам ли Антихрист или только апостол его», – шепчет он на ухо друзьям своим и заметно бледнеет, как в детстве под «дурным» ведьминым глазом. Сила бесовских чар действительна, а потому колдунов и ведьм надо сжигать на кострах, – в этом Лютер так же не сомневается, как те, кто его самого хотели бы сжечь.[285]
Новая, освобождающая вера его над старыми, порабощающими суевериями, – как солнечно-золотое облако над черными скалами Брокена; солнце заходит, наступает ночь, и на лысом темени Брокена начинается шабаш ведьм, где, может быть, и доктор Лютер, вместе с доктором Фаустом, кое-что узнает о гнусно-веселых играх диавола.
«Диавол может похищать грудных детей в первые шесть недель по рождении; подкидывая, вместо них, бесенят, называющихся по-латыни suppositi, а по-немецки – Kilkropf», – сообщает доктор Лютер в одной из «Застольных бесед» своих, «Tischreden», может быть, уже слегка подвыпивши. «Лет восемь тому назад, в городе Дессау, я сам видел… такое подкинутое диаволом дитя… оно было так прожорливо, что ело за четырех здоровых молотильщиков; но когда прикасались к нему, кричало, как бесноватое, и, если беда была в доме, смеялось и радовалось, а если все шло хорошо – плакало. „Я бы утопил его в реке, не боясь убийства“, – сказал я бывшему тогда со мною герцогу Ангальштадскому».
И помолчав, и выпив еще, продолжал, может быть, с тем же упоительно-страшным весельем, с каким пляшет Фауст на шабаше ведьм с той хорошенькой голенькой девочкой-ведьмой, у которой красная мышка во рту: «Близ города Гальберштадта, в Саксонии, был человек, имевший килькропфа. Все молоко не только матери своей, но еще пяти женщин высасывало это дитя и, не довольствуясь тем, пожирало все, что ему давали. Кто-то посоветовал отцу совершить паломничество в город Голькельштадт, чтобы посвятить младенца Пресвятой Деве Марии. Так он и сделал: понес дитя в корзине, но, когда переходил через реку по мосту, другой диаволенок, бывший в реке, закричал: „Килькропф! Килькропф!“ И дитя в корзине, не говорившее до той поры ни слова, ответило: „Го-го-го!“ А речной диаволенок спросил его: „Куда идешь?“ – „В Голькельштадт, к Пресвятой Деве Марии, чтобы меня убаюкали“, – ответило дитя из корзины. Тогда испуганный крестьянин бросил в реку корзину с младенцем, и тотчас же залетали над рекой два диаволенка, крича: „Го-го-го!“ И, перекувырнувшись в воздухе несколько раз друг через друга, исчезли».[286]
Может быть, Лютеру кажется иногда, что такой же точно «диаволов подкидыш», «Килькропф» Святой Матери Церкви – и «Папа-Антихрист»; также ненасытно-прожорлив и он; так же несут его глупые люди, по глупому совету, к Пресвятой Деве Марии, «чтобы Она его убаюкала», и дело, может быть, кончится так же: Папа-диавол в церковной корзине соединится с Императором-диаволом в реке – в миру, и, «перекувырнувшись друг через друга», рассеются в воздухе.
Все это кажется людям наших дней смешным и нелепым, как бред, но ведь и всегда чужой бред кажется нелепым и смешным; надо самому забыться в жару лихорадки, чтобы понять, как смешное может быть страшным и нелепое – вещим.
Ранним утром 10 декабря 1520 года, на Эльстерском поле у Восточных ворот Виттенберга, где покривился, точно готовый упасть, большой деревянный, очень ветхий, полусгнивший и почерневший, но все еще свято почитаемый крест, на только что выпавшем за ночь, девственно белом и гладком, под морозно-красным солнцем порозовевшем снегу, заголубели бесчисленные от детских ножек следы. Узнав, что на этом поле зажгут великолепный потешный огонь, дети со всего города сбежались сюда.
Доктор Лютер сожжет на костре папскую буллу о своем отлучении от Церкви – это весь город узнал из объявления, вывешенного на тех же церковных вратах в княжеском замке, где три года назад прибиты были Тезисы Лютера об Отпущениях. Человек, восставший на Папу, отлученный им от Церкви, на костре не сжигаемый, а сам свое отлучение сжигающий, – было таким никогда, может быть от начала христианства, невиданным зрелищем, что смотреть на него собралась несметная толпа.
Ровно в девять утра, в назначенный в объявлении час, вышел из Восточных ворот, во главе торжественного шествия августиновских иноков и всех учителей и школяров Виттенбергского университета, Святейшей Теологии доктор, Мартин Лютер. Весело скрипя по крепкому снегу сапогами, в тишине морозного утра, следовали за шествием сани, нагруженные книгами. Выйдя на середину поля, где сложен был такой огромный костер, что можно было бы сжечь на нем самого «Папу-антихриста», Лютер поднял глаза к небу, перекрестился и велел зажигать. Кто-то из молодых магистров богословия сунул горящий факел в кучу хвороста между поленищами дров в основании костра. Дым повалил, затрещали дрова, вспыхнуло в клубах серого дыма сначала красное, потом желтое пламя и взвилось так высоко под самое небо, где рассыпалось дождем огненных искр, что спугнутая с низко опущенных, под белыми подушками снега, еловых лап на опушке соседнего леса воронья стая закружилась в небе и закаркала. Маленькие мальчики и девочки, глядя на потешный огонь, захлопали в ладоши, а дряхлые старички и старушки, что приплелись сюда на костылях, чтобы увидеть, перед тем как сойти в могилу, потешнейший из всех огней – тот, на котором сожжется «нечестивая булла Папы-Антихриста», перекрестились так же набожно, как только что Лютер.
Сани с книгами подъехали к костру. Взяв одну из них, старую, толстую, в деревянном переплете и с железными скобами, Лютер кинул ее в огонь; потом вторую, третью и так – все. Это были книги Римского Канонического Права и папские Декреталии – те два столпа, на которых зиждется Римская Церковь.
Когда перекидал их все, поднял обеими руками высоко над головой папскую буллу о своем отлучении от Церкви. Если бы кто-нибудь пристальней вгляделся в него в эту минуту, то, может быть, удивился бы, что он поднимает легкий пергаментный свиток с таким усильем, как непомерной раздавливающей тяжести камень. Но все-таки поднял, кинул в огонь и воскликнул громким голосом: «За то, что ты растлила правду Божию, да пожрет тебя вечный огонь! (Quia tu conturbasti Sanctam Domini veritatem, ideoque te conturbet ignis aeternus!)»[287]
В треске костра не слышно было, как бессильно срывается голос его; в красном отблеске пламени не видно, как лицо его побледнело, и под длинной монашеской рясой не видно, как дрожали колени.
«Я вчера еще дрожал… а сегодня так счастлив, как никогда», – писал он Штаупицу на следующий день.[288] Счастлив сегодня, но, может быть, завтра поймет, как счастье было обманчиво. Чтобы это понять, стоило ему только вспомнить все, что говорил он о Римской Церкви за последний год, и сравнить из этого сказанного одно с другим.
«Если бы даже Папа привел людей ко вратам адовым, никто не мог бы его низложить», – на эти страшные слова одного из судей своих, доминиканца Сильвестра Приэрия, Лютер отвечает 26 июня 1520 года, значит, за полгода до небывалого «счастья», еще более, может быть, страшными словами: «Если мы казнили… убийц мечом, еретиков – огнем, то почему бы не казнить так же и всех этих учителей погибели, кардиналов и пап? Почему бы не очистить эту помойную яму этой римской содомии, бесконечно растлевающей Церковь Божию, и не омыть наших рук в их крови».[289] Что не в мгновенном припадке безумия сорвались с языка его эти страшные слова, видно из того, что он повторил их через два месяца, в конце августа того же года, в воззвании «К христианскому дворянству германских народов» («An den christlichen Adel deutscher Nation»), значит, два месяца вынашивая их в уме и сердце, имел время обдумать их хладнокровно: «Люди вешают воров и рубят головы разбойникам; почему же оставляют в покое величайшего из всех воров и разбойников – Папу?»[290]
И ещё через три месяца, 11 декабря того же года, в тот самый день, когда пишет о своем небывалом «счастии» (а счастлив так, конечно, потому, что накануне сжег папскую буллу о своем отлучении от Церкви и тем исполнил волю Господню), учит юных слушателей своих в Виттенбергском университете, соблазняет малых сих: «То, что мы сделали вчера, – ничто; надо самого Папу и престол его сжечь!»[291]
На голову ему упадет назад это слово, кинутое в небо, или хотя бы только в купол Св. Петра. Если верен Тезис его – «Духу Святому противно сжигать еретиков», то почему сжигать правоверных католиков с Духом Святым согласно? И неужели о том, кто кого правее, можно судить по тому, кто кого сожжет?
А 6 сентября того же года, когда была обнародована булла об отлучении Лютера от Церкви, дней через десять после того, как хотел он обезглавить или повесить Папу, и месяца два до того, как захочет его сжечь, – пишет самому папе Льву X: «Сердце мое не отвратилось от Вашего Святейшества, и я не перестаю молить Бога о вашем благоденствии… Я нападал на Римскую курию, новый Содом и современный Вавилон… вертеп разбойничий… но ты, о Лев, подобен агнцу среди волков, Даниилу во рву львином… Я не только не восставал на тебя, но надеялся заслужить твою благодарность, трудясь для твоего спасения и разрушая темницу твою, или, вернее, твой ад… Падая к ногам твоим, умоляю тебя… не слушай льстецов твоих… говорящих тебе, что ты – не человек, а некто, подобный Богу».[292]
Падает к ногам его, лежит у ног его, а встанет и скажет: «Да обвалится, Папа, твой престол в преисподнюю!»[293] Эти противоречия, может быть, разделены только днями, часами или даже минутами. «Я готов подчиниться Папе, как самому Христу».[294] «Я теперь несомненно уверен, что Папа – Антихрист».[295] Кажется, надо быть лгуном или сумасшедшим, чтобы так противоречить себе. Лютер не лжет и не сошел с ума, но над ним совершается странный закон всякого глубокого религиозного опыта: в неразрешимых для человека противоречиях – антиномиях – сердце человеческое мелется, как пшеница между двумя жерновами: между сказанным одному и тому же вечным «да» и вечным «нет». Надо быть сердцу измолотым, как зерну пшеницы Господней, но больно и страшно ему до крестного вопля Сына человеческого и всего человечества: «Боже мой, Боже мой! Для чего Ты Меня оставил?»
«Все заблуждения Римской Церкви не дают нам права от нее отделяться, ибо она есть Церковь Апостолов и Мучеников», – говорит Лютер в самом начале восстания,[296] и, в самом конце его, скажет Меланхтон, ближайший ученик Лютера: «Мы будем верны Христу и Римской Церкви до нашего последнего вздоха, если даже Церковь нас отвергнет».[297] Вот вечное «да», сказанное Церкви, – один из двух жерновов мелющих, а вот и другое – вечное «нет»: «Я не помирюсь с Римом во веки веков; наступил конец смирению». «Прощай, Рим, распутный и богохульный!»[298] «Быть христианином – значит не быть римским католиком».[299]
Надо быть в Церкви, чтобы спастись, надо уйти из Церкви, чтобы спастись. Это – не противоречие ума, которое должно и может разрешиться, а противоречие сердца неразрешимое.
«Я тоскую, как дитя, покинутое матерью», – жалуется Лютер в письме к Штаупицу, уходя из Церкви, и подписывается: «Лютер Несчастный».[300] Так же мог бы он подписаться и под этим письмом, где хвалится, что, уйдя из Церкви, «счастлив, как никогда».
«Душа моя была во мне, как дитя, отнятое от груди» (Пс., 130:3).
Какая ни на есть Церковь – какая ни на есть мать – другой не будет. Или будет? Все религиозное движение, начатое Лютером и до наших дней не конченное, – Протестантство-Реформация, – не ответит на этот вопрос, потому что ответ на него зависит не от человеческой воли. Только тогда, когда сердце наше будет до конца измолото в пшеницу Господню, между двух жерновов, мы услышим ответ.
Иноческая ряса—одежда особого рода: можно ее надеть, но снять нельзя. Это Лютер испытал на себе: въевшуюся, вжегшуюся в тело его рясу срывает он, как отравленную одежду Нисса, вместе с кусками тела, и мечется от боли. Может быть, все его противоречия, когда он говорит о Церкви, – не что иное, как эти метания.
«Я и сам не знаю, каким духом я обуреваем», – Божьим или бесовским.[301]
«Бес поверг его и стал бить» (Лука, 9:42). В судорогах бьется тело бесноватого, так же бьется и душа Лютера в противоречиях.
«А что, если диавол, подкидыш, килькропф Матери Церкви – не папа, а я?» – этого, может быть, Лютер не думает, но чувствует, что мог бы подумать, и это уже достаточно, чтобы волосы на голове его зашевелились от ужаса, и точно куском льда кто-то провел у него по спине: «Я не он, я не он! На, nоn sum, non sum!» – хотелось ему закричать так же, как тогда, когда священник читал дневное Евангелие о глухонемом бесноватом. «Я не знаю, не отступил ли Бог от меня», – может быть, подумал он в одну из таких страшных минут.
«Я – потомок христианских государей, всегда защищавших католическую веру и всегда ее поддерживавших до смерти… Этому делу буду предан и я. Нет никакого сомнения, что этот монах, один восставший на весь христианский мир, заблуждается… Вот почему я решил отдать всю мою власть… и тело мое, и кровь, и жизнь, и душу на защиту веры», – это говорил на первой Диэте, великом собрании всех членов государственных, созванном в Вормсе, в январе 1521 года, тихий мертвенький мальчик, старичок двадцатилетний, владыка полумира, только что выбранный император Священной Римской Империи, Карл V.[302]
В самый канун Диэты, 3 января, папской буллой Decret Romanum pontificem Лютер был отлучен от Церкви окончательно и предан анафеме. В то же время Папа, в послании к императору, настоятельно просил его исполнить приговор Церкви над еретиком, чтобы «покончить с этой чумой»; это значило: «сжечь еретика на костре».[303] Но легче было императору сказать «Душу мою отдать на защиту веры», чем это сделать. Карл не хотел и не мог, на следующий день после избрания своего, восстановить против себя всю Германию, чтобы угодить Папе. Между двумя огнями оказался тихий мертвенький мальчик – между государством и Церковью, между Римским Первосвященником и Римским Кесарем – самим собою, а своя рубашка все-таки ближе к телу. «Здесь, в Германии, действие Лютера на все умы таково, что схватить и казнить его, только по суду церковному, без суда гражданского, значило бы поднять во всем народе восстание», – ответил император Карл папскому легату Алеандру, когда тот, на заседании Диэты, 13 февраля, напомнил, что «в делах веры император – не судия», больше чем просил – требовал от лица Папы, чтобы приговор над еретиком исполнен был немедленно.
Что за человек был Алеандр, видно по словам его, в которых не пастырь говорит с овцами, а щелкает на них зубами волк: «Если немцы… захотят свергнуть власть Рима, мы сделаем так, чтобы они, терзая друг друга, в собственной крови своей захлебнулись!»[304]
Очень большое влияние на Карла имел духовник его, францисканский монах Глапион, человек большого ума, но «такой непроницаемый (по воспоминаниям Эразма), что можно было с ним прожить десять лет, не зная, что он действительно думает»; кажется, великий честолюбец, работавший только на себя и на императора. Тайной целью обоих было ограничить земное владычество пап. В Лютере видел Глапион наилучшее для этого орудие.
«Я отнюдь не враг Лютера, – нашептывал он канцлеру Фридриха Мудрого, доктору Понтаусу, на тайном совещании в Вормсе. – В прежних писаниях его есть много поучительного для Церкви. Книга его „О христианской свободе“ свидетельствует о великом уме и прекрасном сердце; но другая книга „О вавилонском пленении Церкви“ меня смутила… лучше бы он от нее отрекся или признал, что написал ее в минуту гнева на своих врагов». Очень умно и верно указывал Глапион на то, что Лютер сильно «преувеличивал», говоря о власти Папы, и «противоречил себе», когда называл Папу то «наместником Христа», то «Антихристом». Если он откажется от этих заблуждений, то все остальное «пустяки» и может быть истолковано в благоприятном для него смысле. «Так, добрый товар его, уже почти вошедший в гавань, не потерпит кораблекрушения. Большая часть врагов Лютера не понимает его, и если он сам откажется от некоторых ошибок, то и суждение Папы о нем будет легко изменить».[305]
Волчий зуб Алеандра был для Лютера, может быть, не так опасен, как лисий хвост Глапиона: тот хотел его сжечь, а этот – в грязной утопить луже все его дело, восстание человеческой совести свести в бессовестной сделке на нет. После долгих колебаний между землей и небом – государством и Церковью – император наконец решился на два противоречивых действия: в угоду Римскому Кесарю – себе самому – вызвать Лютера на суд Вормской Диэты, а в угоду Римскому Первосвященнику – издать указ о сожжении Лютеровых книг.
26 марта, во вторник на Страстной неделе, императорский глашатай, Гаспард Штурм (Gaspard Sturm), по прозвищу Германия, привез Лютеру в Виттенберг вызов на суд вместе с охранным листом, в котором император называл Лютера не «еретиком» и не «мятежником», как в указе о сожжении книг, а «своим досточтимым и возлюбленным верноподданным».[306]
«Если император вызовет меня, чтобы умертвить… я поеду, – писал Лютер Спалатину еще за неделю до получения вызова. – Я не убегу и слова Божия не предам… хотя и твердо знаю, что эти кровожадные люди не успокоятся, пока не умертвят меня».[307] «Римскую Церковь я готов почтить со всем смирением… выше всего, что на небе и на земле, кроме одного Бога и Слова Божия, – писал он в эти же дни Князю-Избирателю. – Я охотно отрешусь от моих заблуждений, если только мне докажут, что я заблуждаюсь… потому что если бы я отрекся просто, то это казалось бы насмешкой и послужило бы к стыду самой же Церкви».[308]
2 апреля отправились они в путь в крытой от дождя и солнца колымаге, с кучей соломы, вместо сидения.[309] Путь от Виттенберга до Вормса, через всю Германию, был триумфальным шествием Лютера. Бесчисленные толпы сбегались к нему навстречу. Но в то же время, по всем городам, согласно с указом императора, книги его «благочестивого и возлюбленного верноподданного» сжигались на кострах. «Может быть, книги сначала, а потом и сочинителя», – мечтали многие, которые и теперь, как некогда, на пути в Аугсбург, предсказывали ему участь Яна Гуса.[310]
«Гус был сожжен, но не истина, – отвечал Лютер на эти предсказания. – Император хочет меня запугать сожжением книг моих, но жив Господь – и я войду в ворота Вормса вопреки вратам адовым! И если бы от Виттенберга до Вормса зажгли огонь до самого неба, и если бы там было столько же диаволов, сколько черепицы на крышах, я все равно туда войду!»[311]
Лютер ехал в Вормс, как воин кидается в огонь сражения. «Мученик», «исповедник» – вот слова, которыми все в эти дни объясняется в нем.