На арену вышли три раба. Двое из них привели лошадей и стали привязывать к ним убитого быка, чтобы вытащить его с арены. Третий раб нес кубок и амфору. Наполнив кубок, он поднес его молодому сирийцу. Тот едва омочил в нем губы и потребовал себе другое оружие. Ему принесли лук, стрелы и рогатину, после чего рабы поспешили покинуть арену, потому что под основанием трона, остававшегося пустым после ухода императора, поднялась опускная решетка, и из клетки на простор арены величественно вышел атласский лев.[294]
Поистине, то был царь зверей; от рычания, которым он приветствовал яркий свет, зрители все до единого вздрогнули, и даже арабский конь, впервые усомнившись в спасительной резвости своих ног, заржал от ужаса. Один лишь Сила, не раз слышавший этот могучий голос в пустыне, простирающейся от Асфальтового озера до источников Моисея,[295] приготовился к обороне или же к нападению. Он спрятался за деревом, стоящим ближе всего к тому дереву, к которому была привязана Актея, и наложил на тетиву лука самую крепкую и острую из своих стрел. Между тем его благородный и могучий противник, не зная, чего от него ждут, неторопливо и беспечно шел по арене, морщил свой громадный лоб, взметал хвостом песок. Чтобы раздразнить его, распорядители игр стали пускать в него тупые стрелы, обвязанные разноцветными ленточками. Но лев невозмутимо и важно шествовал вперед, не обращая внимания на эту суету, как вдруг среди безобидных жердинок молниеносно просвистела заостренная стрела и вонзилась ему в плечо. Лев остановился, скорее от удивления, чем от боли, словно не понимая, как это у человеческого существа достало отваги напасть на него. Не сразу он понял, что ему нанесли рану; но вот глаза его налились кровью, он раскрыл пасть, и из глубины его груди, словно из пещеры, вырвалось долгое, глухое рычание, похожее на раскат грома. Он вцепился зубами в стрелу, торчавшую из раны, и перекусил ее. Затем, окинув амфитеатр взглядом, от которого подались назад даже зрители, несмотря на то что их отделяла от арены железная решетка, он стал искать, на кого бы обрушить свой царственный гнев, и заметил коня, дрожавшего так, будто он только что вышел из ледяной воды, хотя весь был в поту и в мыле. Тогда рычание прекратилось и прозвучал краткий пронзительный рев, повторенный снова и снова, а затем лев взлетел в прыжке, приблизившем его на двадцать шагов к первой избранной им жертве.
И снова началась погоня, еще удивительнее первой, ибо на сей раз премудрость человека не искажала природного инстинкта животных: здесь вступили в единоборство сила и быстрота во всей их первозданной мощи. И взоры двухсот тысяч зрителей на время отвлеклись от двух христиан, чтобы следить за этой необычайной охотой, совершенно неожиданной, а потому особенно увлекательной для толпы. После второго прыжка лев оказался совсем близко от коня. Конь, оттесненный к краю арены, не осмеливаясь броситься ни вправо, ни влево, перескочил через своего противника, а тот погнался за ним неровными скачками, вздыбив гриву и время от времени издавая грозное рычание, на что преследуемый отзывался испуганным ржанием. Три раза пронесся вокруг арены резвый нумидиец, словно тень, словно призрак, словно конь преисподней, вырвавшийся из упряжки Плутона,[296] и с каждым разом лев без видимого усилия понемногу приближался к нему, постепенно сужая круг, и наконец поравнялся с ним. Конь увидел, что ему уже не спастись, и, став на дыбы боком к решетке, судорожно забил в воздухе передними копытами. А лев направился к нему не спеша, как подобает победителю, уверенному в своем триумфе, останавливаясь, чтобы зарычать и взрыть песок то одной, то другой лапой. Злополучный конь, словно зачарованный его взглядом, как лань или газель при виде змеи, рухнул на арену и стал кататься по песку, корчась от предсмертного ужаса. В это мгновение Сила выпустил вторую стрелу, и она прошла между ребрами льва, глубоко вонзившись в его тело: человек пришел на помощь коню, отвлек на себя ярость хищника, после того как позволил ему гоняться за конем.
Лев обернулся: он понял, что в цирке у него есть враг пострашнее коня, которого можно было сразить одним лишь взглядом. И только тогда он заметил Силу, доставшего из-за пояса третью стрелу и наложившего ее на тетиву. На минуту лев остановился, и один царь творения смерил взглядом другого. Этой минуты Силе было достаточно, чтобы выпустить третью стрелу: она пронзила морщинистую кожу на морде зверя и глубоко впилась ему в шею. Случившееся произошло так быстро, что походило на сон. Лев бросился на человека, тот поддел его на рогатину, затем оба упали и покатились по песку. Полетели клочья растерзанной человеческой плоти, и зрителей, сидевших ближе к арене, обдало дождем кровавых брызг. Раздался вопль Актеи: она прощалась со своим братом. У нее больше не было защитника, но не было и врага: льву хватило сил только на то, чтобы расправиться с человеком, и за агонией жертвы последовала агония палача. Что касается коня, то он уже был мертв, хотя лев не успел к нему прикоснуться.
Снова на арену вышли рабы; под крики и неистовые рукоплескания толпы они вынесли трупы человека и животных.
И тогда все взоры обратились на Актею, после гибели Силы оставшуюся без защиты. Пока ее брат был жив, она надеялась выжить и сама. Но, увидев его гибель, она поняла, что для нее все кончено. Она хотела помолиться за него, уже умершего, и за себя, стоящую на пороге смерти, однако с бледных, непослушных уст вместо слов молитвы слетали лишь невнятные звуки. Следует заметить, что многие зрители амфитеатра, против обыкновения, прониклись сочувствием к Актее: вначале они принимали ее за иудейку, но затем, разглядев ее черты, поняли, что перед ними гречанка. Женщины, и особенно юноши, среди которых поднялся ропот, а также другие зрители встали с мест, чтобы попросить сохранить ей жизнь, но тут с верхних ступеней раздались крики: «Садитесь! Садитесь!» Опускная решетка поднялась, и на арену неслышными мягкими шагами вышла тигрица.
Она сразу легла на песок и огляделась. Взгляд ее был свирепым, но в нем не было ни тревоги, ни удивления. Затем она втянула ноздрями воздух и, как змея, поползла к тому месту, где конь пал бездыханным. Там она встала на задние лапы у края арены, как прежде конь, обнюхивая и покусывая прутья решетки, которых он касался. Затем негромко зарычала, словно допрашивая железо, песок и воздух об исчезнувшей добыче. Тут она учуяла запах еще не остывшей крови, еще трепещущей плоти; на этот раз рабы не потрудились разровнять песок граблями. Она направилась прямо к дереву, возле которого Сила бился со львом, и поворачивала голову лишь для того, чтобы подобрать кровавые клочья, разбросанные по арене благородным зверем. Дойдя до лужи крови, еще не впитавшейся в песок, тигрица принялась лакать из нее, словно страдающая от жажды собака, рыча и все больше распаляясь. Напившись, она снова повела вокруг сверкающими глазами и наконец заметила Актею: прижавшись к дереву, закрыв глаза, девушка ждала смерти, не смея взглянуть ей в лицо.
Тигрица легла на брюхо и стала подползать к Актее – не прямо, а как бы сбоку, не теряя, однако, ее из виду. Шагах в десяти от дерева она поднялась, вытянула шею, раздула ноздри и вдохнула запах жертвы. И тут, одним прыжком преодолев расстояние, отделявшее ее от юной христианки, она очутилась у ее ног. Весь амфитеатр, ожидавший, что девушка сейчас будет разорвана в клочья, издал вопль ужаса – в этом крике выразилось живое сочувствие, что девушка внушила зрителям, а ведь они пришли рукоплескать ее гибели. Но тигрица улеглась на песок, кроткая и ласковая словно газель, и с довольным ворчанием принялась лизать ноги своей бывшей хозяйки. Удивленная Актея открыла глаза, ощутив эту нежданную ласку, и узнала Фебу, любимицу Нерона.
«Жизнь! Жизнь!» – пронеслось со всех сторон: то, что тигрица и Актея узнали друг друга, зрители приняли за чудо. Кроме того, Актея выдержала положенные три испытания и осталась невредима, а значит, ее следовало отпустить на свободу. Как нередко бывает у толпы, легко переходящей от одной крайности к другой, безмерная жестокость зрителей сменилась безмерным милосердием. Молодые всадники бросали на арену золотые цепочки, женщины бросали венки из цветов. Все встали с мест и звали рабов, чтобы те поспешили развязать девушку. На их зов явился Либик, чернокожий страж Фебы, и кинжалом разрезал веревку; Актея сразу же рухнула на колени – сломленная ужасом, она не могла держаться на ногах и давно бы упала, если бы не веревка. Либик помог ей встать, затем, поддерживая, повел ее к двери, называвшейся sana vivaria, через которую, как мы уже говорили, покидали арену оставшиеся в живых гладиаторы, бестиарии и приговоренные к смерти узники. Их сопровождала Феба, она шла за Актеей как верный пес. За дверью Актею ожидала огромная толпа: вышедшие на арену глашатаи только что объявили перерыв, и игры должны были вновь начаться лишь в пять часов вечера. При появлении Актеи толпа разразилась рукоплесканиями и хотела торжественно вынести девушку из цирка. Но Актея умоляюще сложила руки, и народ расступился, дав ей дорогу. Она пошла к храму Дианы, уселась у подножия одной из колонн целлы[297] и там дала волю слезам и отчаянию. Теперь она уже сожалела, что не погибла, ведь она осталась одна на свете, у нее не было ни отца, ни возлюбленного, ни покровителя, ни друга: отец для нее был потерян, возлюбленный забыл ее, а Павел и Сила приняли мученическую кончину.
Когда настала ночь, она вспомнила, что семья у нее все же есть, и одна, в молчании, направилась к катакомбам.
Вечером, в назначенный час, двери амфитеатра вновь распахнулись, император вновь занял трон, остававшийся пустым почти полдня, и празднества начались опять. С наступлением сумерек Нерон вспомнил о данном народу обещании – устроить травлю при свете факелов: двенадцать христиан, обмазанных смолой и серой, привязали к железным столбам и подожгли. А на арену вышли новые звери и новые гладиаторы.
На следующий день в Риме распространился слух, будто в письмах, которые передали Цезарю в цирке и которые, как всем показалось, так его поразили, сообщалось о восстании испанских и галльских легионов под предводительством Гальбы и Виндекса.[298]
Через три месяца после описанных нами событий, вечером дождливого дня и перед наступлением ненастной ночи, из Номентанских ворот выехали пятеро всадников и поскакали по дороге, носящей то же имя. Человек, находившийся впереди и, очевидно, возглавлявший этот маленький отряд, был бос, одет в синюю тунику; поверх туники на нем был широкий темный плащ. То ли желая защитить лицо от хлещущих струй дождя, то ли стремясь скрыть его от любопытных взглядов, он окутал голову платком. Несмотря на то что ночь, как мы сказали, была ужасна, молнии прорезали тьму и беспрерывно гремел гром, земля настолько была занята собственными неурядицами, что не замечала потрясений на небе. В самом деле, из императорской столицы доносились крики разгоряченной толпы, похожие на рев океана в бурю. На дороге каждые сто шагов попадались либо одинокие всадники, либо отряды вроде того, что мы описали. По обеим сторонам Соляной и Номентанской дорог[299] поднялось множество палаток: это были преторианцы, покинувшие свои римские лагеря[300] и нашедшие себе вне городских стен более привольное пристанище, где к тому же их труднее было бы захватить врасплох. Итак, была одна из тех ужасных ночей, когда все в природе обретает голос, чтобы излить свои жалобы, а люди отверзают уста для богохульства. Человек, возглавлявший кавалькаду, к которой мы привлекли внимание читателей, был во власти такого страха, что можно было подумать, будто именно он стал причиной великого гнева богов и людей. В самом деле, когда он выезжал из города, в воздухе пронеслось странное дуновение, от него затрепетали деревья, и в тот же миг земля содрогнулась, кони забились и заржали, а разбросанные среди полей дома заметно зашатались на своих основаниях. Землетрясение продолжалось всего несколько секунд, но распространилось от южной оконечности Апеннин до подножия Альп, поразив всю Италию. А немного спустя, проезжая по мосту через Тибр, один из всадников обратил внимание спутников на то, что река, вместо того чтобы катить свои воды к морю, бурлит и стремится вспять: такое видали только один раз, в день убийства Юлия Цезаря. И наконец, когда всадники поднялись на вершину холма, откуда был виден весь Рим и где возвышался величественный, бережно охраняемый кипарис, ровесник города, раздался страшный удар грома, словно расколовший небо пополам, и молния, обдав всадников запахом серы, расщепила надвое вековое дерево, – а ведь до этой ночи его щадило время и не задевали бедствия.
При каждом из этих мрачных предзнаменований человек с закрытым лицом издавал глухой стон, и каждый раз, несмотря на увещевания одного из своих спутников, пускал коня все более скорым аллюром, так что теперь маленький отряд рысью скакал по середине дороги. Отъехав от города примерно на полульё, они встретили крестьян: несмотря на ненастье, они весело шли в Рим. На них были праздничные одежды, а на головах – колпаки вольноотпущенников, в знак того, что с этого дня народ свободен. Человек с закрытым лицом хотел было съехать с мощеной дороги и повернуть в поле, но другой всадник схватил его коня за повод и заставил его продолжать путь. Они поравнялись с крестьянами; один из них поднял посох, делая знак остановиться. Всадники повиновались.
– Вы едете из Рима? – спросил крестьянин.
– Да, – ответил ближайший спутник человека с закрытым лицом.
– Что слышно об Агенобарбе?[301] Человек с закрытым лицом вздрогнул.
– Говорят, он бежал, – ответил один из всадников.
– В какую сторону?
– В сторону Неаполя: его как будто видели на Аппиевой дороге.
– Спасибо, – ответили крестьяне и с криками «Да здравствует Гальба! Смерть Нерону!» продолжали путь в Рим.
В ответ на эти крики из лагерей, разбитых по сторонам дороги, словно эхо, донеслись голоса преторианцев, осыпавших Цезаря ужасными проклятиями.
Всадники двинулись дальше, и через четверть льё встретились с отрядом гастатов.[302]
– Кто такие? – спросил один из них, преграждая дорогу копьем.
– Сторонники Гальбы, а ищем Нерона, – ответил один из всадников.
– Надеюсь, вам посчастливится больше, чем нам, – сказал декурион. – Мы его упустили.
– В самом деле?
– Да, нам сказали, что он проедет по этой дороге; мы увидели человека, скакавшего во весь опор, и подумали, что это он…
– И что?.. – дрогнувшим голосом спросил человек с закрытым лицом.
– И мы убили его, – ответил декурион. – Только потом, разглядев тело, мы поняли, что обознались. Пусть вам повезет больше, чем нам, и да хранит вас Юпитер!
Человек с закрытым лицом снова хотел погнать лошадь галопом, но спутники удержали его. Он поехал дальше, однако шагов через пятьсот его конь споткнулся о лежавшее на дороге мертвое тело и так сильно шарахнулся в сторону, что платок, скрывавший лицо всадника, сбился набок. В это мгновение мимо проезжал преторианец, возвращавшийся из отпуска.
– Привет тебе, Цезарь! – воскликнул он. При вспышке молнии он узнал Нерона.
Да, это был Нерон собственной персоной; Нерон, который наткнулся на труп человека, убитого по ошибке вместо него; Нерон, у которого в этот час все на свете, даже приветствие старого служаки, вызывало безумный ужас. Упав с вершины власти, по удивительной прихоти судьбы (впрочем, история той эпохи знает немало подобных примеров) он сам теперь стал изгнанником, жертвой преследователей, и спасался от смерти, ибо ему не хватало мужества ускорить ее самому или принять от других.
Бросим теперь взгляд в прошлое и посмотрим, какие события, следуя друг за другом, довели властителя мира до такой крайности.
В то самое время, когда император входил в цирк и навстречу ему неслись возгласы: «Да здравствует Нерон Олимпиец! Да здравствует Нерон Геркулес! Да здравствует Нерон Аполлон! Да здравствует Август, победивший всех соперников! Слава божественному голосу и сколь счастливы те, кому довелось услышать его небесные звуки!» – в это самое время в Рим из Галлии прибыл гонец. На взмыленном коне он стрелой влетел во Фламиниевы ворота,[303] пересек Марсово поле, проскакал под аркой Клавдия,[304] обогнул Капитолий, въехал в цирк и вручил преторианцу, охранявшему ложу императора, письма, доставленные из таких дальних краев и с такой спешкой. Именно эти письма, как мы уже сказали, заставили Цезаря покинуть цирк; в самом деле, важность их была столь велика, что вполне оправдывала поведение Нерона.
В них сообщалось о восстании в Галлии.
Бывают в истории человечества эпохи, когда империя, казалось бы объятая мертвым сном, вдруг встрепенется, словно дух свободы впервые слетел с небес и расцветил ее сонные грезы. И какой бы громадной ни была империя, искра, заставившая ее содрогнуться, проникнет с севера на юг, с востока на запад, легко пробежит немыслимые расстояния, чтобы пробудить народы, не имеющие никакого сообщения друг с другом, но доведенные до одинаковой степени порабощения и испытывающие одинаковую потребность освободиться. И тогда, словно молния разнесла во все концы пароль бури, из двадцати противоположных мест слышатся одни и те же призывы. На разных языках все требуют одного и того же: чтобы все стало иначе. Будет ли грядущее лучше настоящего? Этого никто не знает, да и не хочет знать: настоящее настолько ужасно, что прежде всего нужно покончить с ним, а затем уж вступать в сделку с будущим.
Римская империя, вся, вплоть до самых отдаленных окраин, переживала такой период. Фонтей Капитон в Нижней Германии, Виндекс в Галлии, Гальба в Испании, Отон в Лузитании, Клавдий Макр в Африке, Веспасиан в Сирии – все они с вверенными им легионами соединились в грозное полукружие, ожидающее лишь условного знака, чтобы сжаться вокруг столицы.[305] Один только Вергиний, пропретор Верхней Германии, решил хранить верность[306] – но не Нерону, а отечеству. Итак, чтобы пожар вспыхнул, нужна была только искра. И высек эту искру Юлий Виндекс.
Пропретор Гай Юлий Виндекс, уроженец Аквитании, потомок царей, человек большого ума и сердца, понял, что наступил час, когда род Цезарей должен будет угаснуть. Поскольку сам он был чужд властолюбия, то стал оглядываться вокруг в поисках человека, как бы заранее избранного на трон всеобщей любовью. На западе, по другую сторону Пиренеев, жил Сульпиций Гальба, пользовавшийся большим влиянием и в народе, и в войске благодаря своим победам в Африке и в Германии. Сульпиций Гальба ненавидел императора, ведь тот из страха перед ним заставил его покинуть виллу в Фундах и отправил в Испанию – скорее как изгнанника, чем как пропретора. И народная молва, и божественные оракулы давно уже указывали на Гальбу как на человека, которому суждено надеть императорский венец. Словом, именно такого вождя и следовало поставить во главе мятежа. Виндекс тайно отправил к нему письма: в них содержался план всего предприятия, а на случай если легионы его не поддержат, было обещано содействие ста тысяч жителей Галлии. А еще Виндекс умолял Гальбу, чтобы тот, если не желает способствовать падению Нерона, по крайней мере, не отказывался от верховной власти, которой не добивался, но которая сама плыла к нему в руки.
Что касается Гальбы, то его недоверчивый и нерешительный характер проявился и в этом случае: получив письма, он сжег их, чтобы не осталось никаких следов, но зато от слова до слова сохранил в своей памяти.
Виндекс понял: Гальба ждет, чтобы его подтолкнули. Правда, Гальба не дал согласия вступить в союз, но не предал того, кто ему этот союз предлагал – его молчание можно было считать знаком согласия.
Виндекс воспользовался благоприятным моментом: начиналось собрание представителей всех галльских племен в Клермоне,[307] которое бывало раз в полгода, и он решил выступить там с речью.
Окруженный роскошью утонченного и развращенного Рима, Виндекс все же остался истинным галлом: он обладал холодной и обдуманной решимостью людей севера, но слово его было смелым и живым, как у людей юга.
– Вы обсуждаете здесь дела Галлии, – сказал он, – вы ищете причину наших бед где-то рядом, но причина всех бед в Риме, и виновник их – Агенобарб. Это он постепенно отнял у нас все права, он довел до нищеты наши самые богатые провинции, он облачил в одежды скорби представителей самых знатных наших родов. А теперь, оставшись последним в роде, единственным потомком Цезарей, он не боится ни соперничества, ни мести, он дал свободу своим порокам, как ослабляют поводья скакунам, и несется, увлекаемый страстями, а Рим – голова Империи, и провинции – ее члены, гибнут, раздавленные его колесницей. Я видел, – продолжал Виндекс, – да, я своими глазами видел, как этот царственный атлет и коронованный певец упивался недостойной его славой гладиатора и гистриона.[308] Так зачем чтить его титулами Цезаря, государя и Августа, титулами, которые божественный Август заслужил своими подвигами, божественный Тиберий – своими дарованиями, божественный Клавдий – добрыми делами? Нет, этого мерзостного Агенобарба следует наречь Эдипом и Орестом, ибо он гордится своим званием кровосмесителя и матереубийцы. Когда-то наши предки, ведомые лишь потребностью перемен и жаждой обогащения, приступом взяли Рим. Теперь нас поведет по следам предков более достойное и благородное побуждение: теперь мы бросим на чашу весов не меч нашего стародавнего Бренна,[309] а свободу для всего мира, теперь мы принесем побежденным не горе, а благоденствие.
Виндекс был отважен, и люди знали, что, когда он высказывается, это отнюдь не пустые слова. Его речь встретили громкими возгласами, шумными рукоплесканиями, бурными приветствиями. Галльские вожди обнажили мечи, и каждый поклялся, что через месяц возвратится в Клермон с соответствующим его достатку и положению отрядом воинов. Теперь маска была сорвана и ножны отброшены далеко от меча. Виндекс написал Гальбе еще одно послание.
С первого дня службы в Испании Гальба тщательно и упорно завоевывал себе сторонников. Он никогда не шел навстречу прокураторам, требовавшим жестоких мер, и, хотя не мог помешать их лихоимству, открыто выражал сочувствие их жертвам. Он никогда не порицал Нерона, но не препятствовал хождению насмешливых стихов и оскорбительных эпиграмм, направленных против императора. Все окружающие догадывались о его намерениях, но сам он ни разу не доверился ни одному человеку. В день, когда прибыл гонец от Виндекса, он позвал друзей на роскошный обед, и вечером, сообщив им о восстании в Галлии, прочел послание вслух безо всяких пояснений, тем самым дав им возможность одобрить или осудить предложение, сделанное ему Виндексом. После чтения письма некоторое время все сидели молча и в растерянности; но вот один из гостей, по имени Т.Виний, что был решительнее других,[310] повернулся и взглянул хозяину дома прямо в лицо.
– О Гальба, – сказал он, – к чему раздумывать, останемся мы верны Нерону или нет, ведь такие раздумья уже сами по себе – нарушение верности. Надо либо вступить в союз с Виндексом, как если бы Нерон уже был нашим врагом, либо сейчас же обвинить Виндекса в предательстве и выступить против него, – но ради чего? Он ведь хочет только одного: чтобы императором в Риме был ты, а не тиран Нерон.
– Если вам угодно, – ответил Гальба, словно и не слышавший этих слов, – в пятый день будущего месяца мы встретимся в Новом Карфагене,[311] чтобы отпустить на волю нескольких рабов.
Друзья Гальбы согласились прибыть на эту встречу. На всякий случай они распустили слух, будто на собрании в Новом Карфагене будут решаться судьбы Империи.
В назначенный день там собрались виднейшие граждане Испании, как местные уроженцы, так и выходцы из других земель. У всех была одна цель, одно заветное желание, одна неутолимая жажда мести. Гальба поднялся на возвышение, где стояло его кресло судьи, и в тот же миг все присутствующие в едином порыве провозгласили его императором.