Вот о чем сообщалось в письмах, доставленных Нерону, вот какие новости он узнал. Кроме того, ему доложили, что Виндекс распространяет воззвания и несколько их уже достигли Рима. Вскоре одно воззвание попало в руки Нерона. Он прочел эти строки, где его клеймили кровосмесителем, матереубийцей и тираном. Но вовсе не это разгневало и уязвило Нерона, а то, что в воззвании его называли Агенобарбом и объявляли никудышным певцом. Он решил, что сенат должен отомстить за все эти оскорбления, и написал ему об этом послание. Чтобы отвести от себя упрек, будто он неискусен в пении, и чтобы защитить родовое имя, он обещал миллион сестерциев тому, кто убьет Виндекса, а затем впал в прежнюю беспечность и равнодушие.
Тем временем восстание набирало силу и в Испании и в Галлии. Гальба набрал себе охрану из сословия всадников и даже создал сенат из местных граждан. Что же касается Виндекса, то человеку, сообщившему, что голова его оценена, он ответил, что охотно даст отрубить ее тому, кто принесет ему голову Нерона.
Но среди всех военачальников, префектов, преторов, поверивших в счастливую звезду Гальбы, один остался верен императору. И не из любви к Нерону – причина была в другом. Этот полководец (его звали Вергиний), видя в Виндексе чужеземца, зная Гальбу как человека слабого духом и нерешительного, опасался, что Рим, сколь бы тяжелым ни было его теперешнее положение, от переворота пострадает еще больше. И он выступил со своими легионами против мятежной Галлии, чтобы спасти Империю от позора, не дать ей покориться народу, который уже победил ее однажды.
Галльские вожди сдержали клятву. Три крупнейшие народности, населявшие Галлию – секваны, эдуи и арверны, – перешли на сторону Виндекса. Вскоре к ним примкнули и аллоброги,[312] но не из любви к отчизне или стремления к свободе: их подвигла на это извечная ненависть к лугдунцам,[313] сохранившим верность Нерону. А под командованием Вергиния шли германские легионы, вспомогательные отряды белгов и батавская конница.[314] Два войска двигались навстречу друг другу. Вергиний подошел к городу Везанцию,[315] поддержавшему Гальбу, и решил начать осаду. Но едва его люди успели расположиться лагерем на подступах к городу, как на горизонте показалось другое войско: это были галлы под водительством Виндекса.
Римляне приготовились к бою, а галльские воины, приблизившись к ним на расстояние трех полетов стрелы, остановились и стали строиться в боевой порядок. Но в это мгновение из их рядов вышел вестник, посланный Виндексом к Вергинию. Четверть часа спустя охрана обоих полководцев выдвинулась вперед и разделила два войска. Воины раскинули палатку, а затем каждый вернулся к своим. В палатку вошли Виндекс и Вергиний.
Никто не знает, что было сказано на этой встрече, проходившей без свидетелей; по предположению историков, Виндекс объяснил Вергинию, в чем цель его политики, и сумел доказать, что добивался власти не для себя, а для Гальбы. Вергиний поверил Виндексу, увидел в грядущем перевороте благо для отечества и решил вступить в союз с тем, против кого предпринял поход. Два военачальника собирались распрощаться, но лишь для того, чтобы вскоре объединиться и вместе пойти на Рим, как вдруг на правом фланге римского войска послышались громкие крики. А случилось вот что. Из Везанция вышла центурия, чтобы вступить в переговоры с галльским войском, и некоторые галльские воины двинулись ей навстречу. Воины Вергиния подумали, будто галлы их окружают, и без долгих размышлений, в воинственном порыве сами ринулись в бой: их крики и услышали оба полководца. Каждый бросился к своим воинам, умоляя их остановиться. Но голоса военачальников потонули в оглушительных воплях, которые издавали галлы, приставив щит к губам;[316] начальники подавали отчаянные знаки воинам, но те истолковали это как призыв к бою. И всем этим людским скопищем овладело непостижимое ослепление, какое порой может захватить целое войско словно одного человека. Зрелище было поистине ужасающее: без приказа начальника, без выбора поля битвы, одержимые инстинктом убийства и вдохновленные застарелой ненавистью побежденных к победителям, народа-завоевателя к порабощенному народу, воины бросились друг на друга, перемешались в рукопашной схватке, как со львами и тиграми в цирке. За два часа сражения галлы потеряли двадцать тысяч человек убитыми, а германские и батавские легионы – шестнадцать тысяч: за меньшее время нельзя уничтожить столько людей. Наконец галлы отступили. Правда, после захода солнца оба войска остались стоять одно в виду другого. Но первое поражение убавило отваги восставшим: воспользовавшись ночной темнотой, они снялись с лагеря и бежали. Когда на следующее утро германские легионы собрались ударить по противнику, на месте расположения галлов осталась одна лишь палатка, и в этой палатке лежал мертвый Виндекс. В отчаянии от того, что нелепая случайность отняла у свободы такие лучезарные надежды, он бросился на свой меч, ставший отныне для него бесполезным, и пронзил себе сердце. Ворвавшиеся в его палатку германцы принялись рубить труп, а впоследствии заявили, будто это они убили Виндекса. Но когда между ними стали делить награду, назначенную им всем Вергинием, один из них, недовольный своей долей, открыл, как все было на самом деле. Так правда вышла наружу.
В то же время в Испании события развивались не менее благоприятно для императора. Воины одной из восставших когорт пожалели о том, что изменили присяге, и захотели отложиться от Гальбы. Лишь с большим трудом их удалось вернуть под его начало. К тому же, в тот день, когда Виндекс покончил с собой, Гальба сам едва избежал смерти: по дороге в баню, на узкой улочке его чуть не убили рабы, когда-то полученные им в дар от некоего вольноотпущенника императора. И вот, еще взволнованный двумя этими грозными событиями, он получил известие о поражении галлов и гибели Виндекса. Он решил, что все пропало, и, вместо того чтобы положиться на волю дерзновенной фортуны, поступил в соответствии со своим робким характером и удалился в Клунию,[317] хорошо укрепленный город, но, тем не менее, сразу же приказал тщательно готовиться к обороне. Однако благоприятные предсказания и знамения, в чьей сути нельзя было ошибиться, вскоре вернули ему отвагу. Когда по его приказу вокруг города стали возводить новый защитный вал, при первом же ударе заступа воин обнаружил в земле кольцо старинной и искусной работы: на камне была вырезана богиня Победы[318] с трофеем. Эта первая улыбка судьбы привела к тому, что Гальба заснул таким спокойным сном, на какой уже и не надеялся, и ему приснилась маленькая, высотой в локоть, статуя Фортуны, особенно почитаемой им богини: ей он на своей вилле в Фундах раз в месяц приносил жертву и раз в год посвящал ночное бдение. Богиня заглянула к нему в дверь и сказала, что устала ждать на пороге и, если он не примет ее сейчас же, уйдет к другому. Когда утром он встал, взволнованный этими счастливыми предзнаменованиями, ему доложили, что в городе Дертоза на реке Эбро[319] обнаружен корабль с грузом оружия, но без матросов, без рулевых, без пассажиров. И с этой минуты Гальба уверился, что дело его правое и оно восторжествует, раз боги так явно благоволят к нему.
Но вернемся к Нерону. Вначале все эти новости нисколько не встревожили его, а напротив, даже обрадовали, так как давали ему возможность, пользуясь правом войны, ввести новый налог. Поэтому он, как мы говорили, ограничился тем, что отправил в сенат воззвания Виндекса и потребовал суда над человеком, назвавшим его плохим кифаредом. А вечером он созвал к себе виднейших римских граждан. Те поспешили явиться во дворец, полагая, что их зовут на совет. Однако Нерон стал им показывать гидравлические музыкальные инструменты[320] новейшего устройства, объясняя, каковы возможности каждого из них и как им пользоваться. Затем он сказал, что прикажет отнести все эти инструменты в театр, «если только Виндекс не помешает». Вот и все, что он сказал о галльском мятеже.
На следующий день прибыли новые донесения; в них сообщалось, что число восставших галлов достигло ста тысяч. И Нерон подумал, что пора начать готовиться к войне. Но приготовления, начавшиеся по его приказу, были странными и безрассудными. К театру и ко дворцу пригнали множество повозок, но их нагрузили не оружием, а музыкальными инструментами. Затем он пожелал, чтобы римские трибы собрали для него ополчение; однако, видя, что люди, способные носить оружие, не желают давать воинскую присягу, он приказал пожертвовать ему определенное количество рабов и сам отправился по домам – выбирать рабов покрепче и посильнее, причем не делал исключения даже для хозяйских писцов и домоправителей. И наконец на его зов явились четыреста гетер. Он приказал коротко остричь им волосы, вооружить их боевыми топорами и щитами, какие носили амазонки, и велел им занять возле своей особы место цезарианской гвардии. После обеда он вышел из триклиния, опираясь на Спора и Фаона; его встретили встревоженные придворные, ожидавшие приема. Он стал их успокаивать, говоря, что, если он ступит на землю Галлии и безоружный предстанет перед ее жителями, ему достаточно будет пролить несколько слезинок – и мятежники склонятся на его сторону. А завтра начнется веселый пир, во время которого он радостно споет победный гимн, сочиненный им к этому случаю.
Через несколько дней из Галлии прибыл новый гонец. На этот раз вести были утешительные: о встрече римских и галльских легионов, о разгроме мятежников и гибели Виндекса. Нерон громко кричал от радости, бегал как помешанный по комнатам и садам Золотого дворца, приказал устроить пиры и празднества. Он объявил, что вечером будет петь в театре, и пригласил к себе на следующий день знатнейших людей Рима на торжественный ужин.
Вечером Нерон действительно отправился в гимнасий. Но в Риме началось какое-то странное брожение. Проезжая мимо одной из своих статуй, он увидел, что на нее набросили мешок. Это был намек на казнь, какая полагалась отцеубийцам: их зашивали в мешок вместе с кошкой, обезьяной и гадюкой, а затем бросали в Тибр. Нерон поехал дальше и заметил надпись, появившуюся на основании колонны: «Нерон так долго пел, что разбудил петухов».[321] Далее по пути императору попался богатый патриций, который так громко ссорился – или делал вид, будто ссорится, – со своими рабами, что Нерон велел узнать, в чем дело. Ему доложили, что рабы этого человека провинились и он призывает на них Мстителя.[322]
Представление в театре началось с ателланы,[323] в которой играл актер Эат. Его роль начиналась словами: «Привет тебе, отец. Привет тебе, мать!» Произнося это, он повернулся к Нерону, и при словах «Привет тебе, отец!» сделал вид, будто пьет, а при словах «Привет тебе, мать!» стал разводить руками, как пловец. Эту выходку зрители вознаградили дружными рукоплесканиями: все уловили в ней намек на гибель Клавдия и Агриппины. Нерон рассмеялся и захлопал, как остальные: быть может, потому, что ему был вовсе неведом стыд, или же испугавшись, как бы проявление гнева не вызвало новых насмешек или не настроило зрителей против него.
Когда пришел его черед петь, он покинул свою ложу и спустился в помещения для актеров. Пока он переодевался, в театре разнеслась странная новость и зрители стали оживленно обсуждать ее: лавровые деревья Ливии засохли, а ее священные куры погибли.[324]
Вот как выросли эти лавры и как стали священными эти куры.
В ту пору, когда Ливия Друзилла, после брака с Октавианом получившая имя Августы,[325] еще была невестой, как-то она сидела в саду своей виллы в Вейях, и вдруг летевший в поднебесье орел уронил ей на колени белую курицу. Та нисколько не пострадала и даже словно бы не испугалась. Разглядывая и лаская ее, удивленная Ливия заметила, что птица держит в клюве веточку лавра. Она обратилась за разъяснениями к гаруспикам,[326] а те велели ей посадить лавровую веточку в землю, чтобы она дала побеги, и выкармливать курицу, чтобы от нее пошло потомство. Ливия так и сделала. Местом исполнения прорицания был выбран императорский загородный дом на Фламиниевой дороге, у Тибра, в девяти милях от Рима. Успех превзошел все ожидания. Вывелось столько цыплят, что поместье это стали называть «Ad Gallinas»,[327] а лавр дал столько отростков, что вокруг него вырос целый лес. И вот этот лес внезапно весь высох, от верхушек и до корней, а цыплята все до единого погибли.
Итак, император появился перед зрителями. По своему обыкновению, он смиренно вышел на орхестру[328] и обратился к публике с почтительной речью, говоря, что сделает все возможное, но успех его выступления зависит от фортуны; однако в театре не раздалось ни одного ободряющего рукоплескания. Тем не менее, он начал петь, но в голосе его чувствовались робость и смятение. Зрители выслушали его в глубокой тишине и не выразили никакой поддержки. Наконец он пропел последний стих, гласивший:
Жена, мать, отец – все требуют смерти моей!
И тут, наконец, раздались рукоплескания и крики, но такие крики уже никого не могли ввести в заблуждение. Нерон понял их истинный смысл и без промедления покинул орхестру. Но спускаясь по лестнице, он наступил на край своего слишком длинного одеяния, упал и расшиб лицо. Когда его подняли, он был без чувств.
Нерона отнесли в Палатинский дворец.[329] Придя в себя, он заперся в уединенном покое, терзаемый страхом и злобой. Он взял таблички и стал записывать на них странные мысли, которым не хватало только подписи, чтобы превратиться в чудовищные приказы. Он намеревался отдать всю Галлию на разграбление легионам, пригласить к себе на пир всех сенаторов и отравить, поджечь Рим и одновременно выпустить на волю всех хищных зверей, чтобы неблагодарный народ, своими рукоплесканиями призывавший на него смерть, не смог бороться с всепожирающим пламенем. Написав это, он уверился, что может еще совершить много зла, а следовательно, не лишился власти. Это его успокоило; он бросился на постель, и боги, которым было угодно послать ему новые знамения, позволили ему заснуть.
Нерону, никогда прежде не видевшему снов, приснилось, что он на корабле в страшную бурю несется по волнам бушующего моря и кто-то вырывает руль у него из рук. Затем, как это бывает во сне, безо всякой связи с предыдущим он оказался вдруг перед театром Помпея; четырнадцать статуй, воздвигнутые Копонием и изображавшие четырнадцать народов,[330] спустились с пьедесталов. Та, что была перед ним, преградила ему путь, остальные стали полукругом и начали медленно приближаться, пока он не оказался в кольце их мраморных рук. С трудом ускользнул он от этих каменных призраков и, бледный, задыхающийся, безгласный, бросился на Марсово поле. Но когда он проходил мимо мавзолея Августа, двери гробницы отворились сами собой и оттуда послышался голос, трижды позвавший Нерона. Это последнее видение прервало сон, и он пробудился, весь дрожа, в поту, со вставшими дыбом волосами. Он позвал рабов, приказал привести Спора, и юноша оставался в его спальне до утра.
При свете дня леденящие ночные ужасы рассеялись. Но после них осталась какая-то смутная тревога, заставлявшая Нерона поминутно вздрагивать. Тогда он велел привести к нему гонца, что доставил донесение о гибели Виндекса. Это был батавский всадник, вышедший из Германии с войском Вергиния и участвовавший в сражении. Нерон заставил его несколько раз рассказать о битве, и особенно подробно о смерти Виндекса. Он не успокоился, пока воин не поклялся ему Юпитером, что своими глазами видел изрубленное тело, которое оставалось лишь положить в могилу. Тогда Нерон приказал отсчитать гонцу сто тысяч сестерциев и подарил собственный золотой перстень.
Настало время ужина, и в Палатинском дворце собрались гости императора. Перед трапезой Нерон, как обычно, предложил им баню. Когда они вышли оттуда, рабы облачили их в белоснежные тоги и надели на них венки из цветов. В триклинии их ожидал Нерон, также одетый в белое и увенчанный цветами, и все возлегли на пиршественные ложа под звуки чарующей музыки.
Этот ужин был устроен не только со всей изысканностью, но и со всей роскошью, какой отличалась трапеза римлян. У ног каждого сотрапезника лежал раб, готовый исполнить все его желания, а за отдельным столиком ел парасит,[331] отданный в жертву – гость мог глумиться над ним как хотел. В глубине триклиния было устроено нечто вроде театра: там блистали красотой гадитанские танцовщицы,[332] чья легкость и изящество движений делали их похожими на весенние божества, которые в мае сопровождают Флору и Зефира, посещающих свои владения.
По мере того как длился ужин, а возбуждение сотрапезников росло, танец постепенно изменялся: из сладострастного он стал похотливым. Наконец танцовщиц сменили канатоходцы, и тут начались невообразимые игры (говорят, они были заново открыты во времена Регентства[333]), придуманные когда-то для того, чтобы разбудить засыпающие чувства старого Тиберия. А Нерон взял кифару и запел язвительные стихи о Виндексе. Эту песнь он сопровождал шутовскими телодвижениями. Пирующие неистово рукоплескали его пению и жестам, когда вошел гонец с последними донесениями из Испании. В письмах сообщалось о начале восстания и о том, что Гальба провозглашен императором.
Нерон перечитал донесения по нескольку раз и с каждым разом все больше бледнел. Закончив чтение, он схватил две свои любимые вазы, которые он называл «гомерическими», потому что они были расписаны сценами из «Илиады», и разбил их вдребезги как обычную посуду. Затем он рухнул на пол, разодрал на себе одежды и стал биться головой о пиршественные ложа, крича, что ему довелось претерпеть неслыханное, никем до него не испытанное несчастье – еще при жизни лишиться императорской власти. На крики прибежала его кормилица Эклога, обняла его словно ребенка и стала утешать. А.он, как ребенок, от ее утешений загоревал еще сильнее. Однако горе быстро сменилось гневом. Он приказал принести ему заостренную тростниковую палочку и папирус, чтобы написать начальнику преторианцев. Подписав приказ, он хотел было запечатать папирус своим перстнем, который, как мы уже говорили, он утром подарил батавскому всаднику. Тогда он попросил перстень у Спора, взял его не глядя и прижал к теплому воску. И только отняв перстень, заметил, что оттиснутая им печать изображает нисхождение Прозерпины в подземное царство. Это знамение, да еще явленное в такую минуту, показалось ему самым грозным из всех. То ли он подумал, будто Спор нарочно дал ему этот перстень, то ли в охватывающем его безумии он уже не узнавал самых близких друзей, но, когда Спор подошел спросить, в чем причина его внезапного отчаяния, он сильно ударил юношу кулаком в лицо. Окровавленный Спор, лишившись чувств, упал на разбросанные по полу объедки.
Не простившись с пирующими, император стремительно покинул триклиний, удалился в свои покои и послал за Локустой.
На сей раз император хотел воспользоваться искусством старой подруги для самого себя. Он уединился с ней на всю ночь, и в его присутствии она приготовила тончайший яд, который составила три дня назад и испытала накануне. Нерон вылил яд в золотой флакон и спрятал его в шкафчике, подаренном Спором, в тайнике, известном лишь евнуху и ему самому.
Между тем слух о восстании Гальбы распространялся с ужасающей быстротой. Теперь уже речь шла не об отдаленной угрозе, не об отчаянной попытке мятежа, предпринятой Виндексом. Это было открытое и грозное наступление могущественного противника, патриция из славного и знатного рода,[334] издавна почитаемого в Риме, человека, на статуях которого всегда было написано, что он правнук Квинта Катула Капитолина,[335] самого бесстрашного и честного магистрата своего времени.
Давнее расположение народа к Гальбе еще более усилилось от новых обид, причиненных Нероном: всецело занятый играми, скачками и пением, он пренебрегал своими обязанностями префекта анноны.[336] Корабли, посланные на Сицилию и в Александрию за пшеницей, подняли якорь лишь тогда, когда им уже следовало бы возвратиться назад. Это привело к тому, что всего за несколько дней цены на зерно стали головокружительными. А затем начался голод, и страждущие римляне, все как один, неотрывно глядели на юг, толпами сбегались на берег Тибра к каждому кораблю, приплывшему из порта Остии. На следующий день после пира, когда Нерон получил известие о восстании Гальбы, после ночи, проведенной им в обществе Локусты, голодный и ропщущий римский народ утром собрался на Форуме и кто-то вдруг крикнул, что вверх по Тибру плывет корабль. Все бросились в элийский порт,[337] решив, что это передовое судно спасительного флота, груженного зерном, и с радостными криками стали взбираться на борт. Но когда выяснилось, что корабль привез из Александрии песок для арены придворного гимнасия, народ разразился громкими криками недовольства и проклятиями.
Среди недовольных особенно выделялся один человек: это был вольноотпущенник Гальбы, по имени Икел.[338] Накануне вечером он был взят под стражу, однако ночью в темницу ворвались около сотни вооруженных людей и освободили его. Теперь он снова появился в толпе; всем стало известно о его недолгом заключении, и, пользуясь этим преимуществом, он призвал всех к открытому восстанию.
Однако римляне все еще колебались: их удерживала привязанность к существующему порядку, в которой люди обычно не отдают себе отчета, но которую так трудно разорвать посредственным умам. Но тут вдруг к Икелу приблизился какой-то молодой человек, чье лицо было закрыто паллиумом,[339] и подал ему табличку слоновой кости, покрытую воском.
Икел взглянул на табличку и с радостью увидел, что случай пришел к нему на помощь, предоставив свидетельство против Нерона. Это была одна из табличек, где Нерон записал свои мстительные замыслы в ту ночь, которую он провел со Спором. Эти строки выражали намерение еще раз поджечь Рим, уставший рукоплескать пению императора, и во время пожара выпустить из клеток диких зверей, чтобы не дать людям тушить огонь. Икел прочел надпись на табличке вслух, но люди не решались верить: такая месть казалась им полным безумием. Некоторые стали кричать, что прочитанный Икелом приказ подложный. Но тут Нимфидий Сабин[340] взял у вольноотпущенника табличку и заявил, что узнает не только почерк императора, но и его манеру стирать, вымарывать и вписывать. На это возразить было нечего: Нимфидий Сабин был префектом претория и ему часто приходилось читать собственноручные письма Нерона.
В эту минуту на Форуме появились сенаторы, без плащей и в большом волнении; они направлялись на Капитолий по призыву главы сената, этим же утром получившего от кого-то табличку вроде той, какую незнакомец вручил Икелу. На ней подробно описывалось, как, пригласив сенаторов на торжественный обед, можно отравить всех разом. Толпа последовала за сенаторами, затем вернулась и заполнила Форум, несметная и необозримая, как морские валы, подобная приливу, заливающему порт. В ожидании решения сената народ набросился на статуи Нерона, пока еще не решаясь взяться за него самого. Император в это время стоял на террасе Палатинского дворца и сверху видел, каким надругательствам подверглись его изображения. Он оделся в черное, чтобы спуститься к народу и растрогать его своими мольбами. Но в тот самый миг, когда он хотел выйти, крики толпы зазвучали так угрожающе и так яростно, что он поспешил вернуться, приказал открыть заднюю дверь дворца и скрылся в садах Сервилия. Только самому узкому кругу приближенных было известно, что он находится в этом убежище; чувствуя себя в относительной безопасности, он послал Фаона к начальнику преторианцев.
Но здесь посланец Гальбы опередил посланца Цезаря.
Нимфидий Сабин уже успел пообещать от имени нового императора каждому преторианцу по семь с половиной тысяч драхм, а каждому воину из легионов, стоявших в провинциях, – тысячу двести пятьдесят драхм. И потому префект претория ответил Фаону, что теперь может сделать только одно: за такую же сумму отдать предпочтение Нерону. Фаон передал его ответ императору. Требуемая сумма в наших деньгах составила бы около двухсот восьмидесяти пяти миллионов ста шестидесяти двух тысяч трехсот франков, а государственная казна давно была опустошена огромными бессмысленными расходами, и у императора не было даже двадцатой части этих денег. Однако Нерон не терял надежды: приближалась ночь, а в темноте он мог незаметно отправиться к старым друзьям, взмолиться о помощи, и, быть может, ему удалось бы набрать нужную сумму.
Ночь опустилась на город, полный смятения и мерцающего света: на каждом форуме, каждой площади, каждом перекрестке собрались люди с факелами. Среди этой толпы, обуреваемой различными чувствами, распространялись самые странные и самые противоречивые сообщения, словно орел стряхивал их со своих крыльев, и все они принимались на веру, сколь бы нелепы и несообразны они ни были. Над городом поднималось свечение, а на улицах слышался глухой гул: издалека могло показаться, будто там извергается вулкан и ревут хищные звери. Среди общей суматохи преторианцы покинули свои помещения и стали лагерями вне городских стен. Повсюду, где они проходили, снова наступала тишина, так как народу еще не было известно, на чьей они стороне. Но как только они скрывались из виду, толпа снова принималась вопить и размахивать факелами, разъяренная и разнузданная.
Несмотря на волнения в городе, Нерон, переодетый простолюдином, вышел из садов Сервилия, где, как мы говорили, он скрывался весь день. На этот отчаянный поступок его побудила надежда найти дружеское участие если не в объятиях, то, по крайней мере, в кошельке его старых товарищей по разврату. Напрасно, однако, он переходил от дома к дому, с мольбой преклоняя колена перед каждой дверью, выпрашивал, словно нищий, эту милостыню, ибо она одна только и могла спасти ему жизнь. Ничье сердце не отозвалось на его вопли и стоны, никто не открыл ему дверей. А между тем толпа, устав ждать решений сената, начала роптать. Нерон понял, что нельзя терять ни мину-. ты. Вместо того чтобы вернуться в сады Сервилия,[341] он отправился на Палатин – взять из дворца золото и несколько бесценных украшений. Поднявшись к источнику Юпитеpa, он пробрался за храм Весты и очутился в тени, отбрасываемой стенами дворца Тиберия и Калигулы. Он открыл дверь, распахнувшуюся перед ним в день прибытия из Коринфа, прошел через великолепный сад, который ему предстояло покинуть и сменить на пустынный берег изгнания, затем вернулся в Золотой дворец и темными потайными закоулками добрался до своих покоев. Но едва он вошел, как у него вырвался крик изумления.
Пока он отсутствовал, охрана Палатинского дворца разбежалась, унеся с собой все, что попадалось под руку: одеяла из атталийских тканей, серебряные вазы, драгоценную мебель. Нерон бросился к шкафчику, где был спрятан яд Локусты, и открыл тайник. Но золотой флакон исчез, и с ним исчезла последняя возможность избежать принародной позорной смерти. И тогда, чувствуя свое бессилие перед грозящей опасностью, покинутый и преданный всеми, он, кто еще вчера был властителем мира, бросился лицом на пол и забился в судорогах, пронзительными криками призывая на помощь. На эти крики прибежали три человека: Спор, императорский писец Эпафродит,[342] и вольноотпущенник Фаон. Заметив вошедших, Нерон приподнялся на одно колено и устремил на них взор, полный мучительной тревоги; затем, поняв по их печальному и удрученному виду, что надежды больше нет, он приказал Эпафродиту сходить за гладиатором Спикулом[343] или кем-нибудь другим, кто мог бы убить его. Оставшимся с ним Спору и Фаону он приказал затянуть причитания, какие поют наемные плакальщицы на похоронах. Они еще не успели допеть, как возвратился Эпафродит. Он не смог уговорить ни Спикула, ни кого-либо другого. Нерон, собравший все свое мужество, чтобы принять легкую и скорую смерть, увидел гибель и этой свой надежды. Бессильно уронив руки, он вскричал: «Увы! Увы! Так, значит, нет у меня ни друга, ни недруга!» Он хотел выбежать из дворца и броситься в Тибр. Но Фаон остановил его, предложив ему убежище в своем загородном доме, находившемся в четырех милях от Рима, между Соляной и Номентанской дорогами. Нерон соглашается, ухватившись как за соломинку за эту последнюю возможность спастись. Во дворе его ждут пять оседланных скакунов; он садится в седло, закрыв лицо платком; Фаон остается на Палатине, чтобы извещать императора о событиях. Нерон скачет через весь город, за ним неотступно, как тень, следует Спор; миновав Номентанские ворота[344] они выезжают на дорогу, где их уже видел наш читатель в то мгновение, когда приветствие преторианца повергло Нерона в бездну ужаса.
Маленький отряд приближался к вилле Фаона, находившейся там, где сейчас стоит городок Серпентара. Это поместье, надежно укрытое за Священной горой,[345] вполне могло послужить для Нерона временным убежищем, достаточно уединенным для того, чтобы он, если не будет никакой надежды спастись, успел, по крайней мере, приготовиться к смерти. Эпафродит, знавший дорогу, выехал вперед, затем свернул налево, на узкую тропинку. За ним ехал Нерон, а два вольноотпущенника и Спор замыкали кавалькаду. Проехав полпути, они услышали какой-то шум на дороге, но в темноте не могли разглядеть тех, кто шумел. Однако темнота пошла беглецам на пользу. Нерон и Эпафродит скрылись в поле, а Спор и оба вольноотпущенника продолжали путь, огибая Священную гору. Шум, который они слышали, производил ночной дозор, высланный на поиски императора и возглавляемый центурионом. Дозор остановил трех всадников; однако, видя, что Нерона среди них нет, центурион позволил им продолжать путь после того, как обменялся несколькими словами со Спором.
Между тем императору и Эпафродиту пришлось спешиться, так как равнина, каменистая сама по себе, была вдобавок покрыта обломками после землетрясения, которое случилось при выезде Нерона и его маленького отряда из Рима. Они стали пробираться сквозь тростниковые заросли и терновник. Колючки в кровь расцарапали босые ноги Нерона и разодрали его плащ. Наконец они различили в темноте что-то темное, массивное. Они стали пробираться вдоль стены с наружной стороны, а с внутренней за ними с громким лаем бежал сторожевой пес. Но вот перед ними открылся вход в песчаный карьер, находившийся рядом с виллой Фаона. Вход в карьер был низким и тесным. Нерон, гонимый страхом, лег ничком и заполз внутрь. Оставшийся снаружи Эпафродит сказал ему, что обойдет ограду, проникнет в дом и разведает, можно ли императору следовать туда за ним. Но стоило Эпафродиту отойти на несколько шагов, как Нерон, оставшись один в карьере, ощутил леденящий ужас: ему показалось, что он похоронен заживо и дверь склепа сейчас закроется за ним. Он поспешил выбраться из ямы, чтобы вновь увидеть небо и вдохнуть свежий воздух. Наверху, у края карьера, он заметил большую лужу. Его терзала такая жажда, что он решил напиться этой стоячей воды. И вот, подстелив плащ, чтобы не пораниться о камни и колючки, он подполз к луже и зачерпнул пригоршню воды. Потом, взглянув на небо, он с горечью произнес: