Когда юная беглянка открыла глаза, она увидела, что находится в каюте корабля: у ее ложа сидел Луций и поддерживал ее голову с разметавшимися волосами. А в углу, мирно и кротко, словно газель, спала тигрица, свернувшись в калачик на пурпурном, шитом золотом ковре. Была ночь, и сквозь отверстие в потолке виднелось прекрасное темно-синее небо Ионии,[122] сплошь усеянное звездами. Бирема легко скользила по волнам; ласковое море покачивало эту огромную колыбель, как кормилица качает люльку с ребенком. В уснувшей природе царили такой покой и такая непорочность, что на мгновение Актее показалось, будто все случившееся только приснилось ей и что она все еще почивает под девственным покровом своих отроческих лет. Однако Луций, следивший за каждым ее движением, заметил, что она проснулась. Он щелкнул пальцами – в комнату вошла прекрасная молодая рабыня с горящей восковой палочкой в руке и зажгла от нее золотой светильник, укрепленный на бронзовом канделябре у изножья кровати. С того мгновения как девушка вошла, Актея не сводила с нее глаз и разглядывала ее со все возраставшим вниманием: она, несомненно, видела эту рабыню впервые, однако та не казалась ей вовсе незнакомой. Более того, ее черты пробуждали в памяти какие-то недавние воспоминания. И все же ей не удавалось подобрать какое-нибудь имя к этому юному и задумчивому лицу. В голове у бедной девушки теснилось такое множество разных мыслей, что она, не в силах вынести их напор, снова уронила голову на подушку. Тогда Луций, подумав, что она хочет спать, знаком велел рабыне оберегать ее сон и вышел из каюты. Оставшись наедине с Актеей, рабыня взглянула на нее с невыразимой грустью, затем улеглась на пурпурный ковер, где спала Феба, и положила голову ей на плечо как на подушку. Потревоженная во сне тигрица приоткрыла свирепо сверкнувший глаз, но, узнав дружеское лицо, вместо того чтобы наказать рабыню за такую дерзость, несколько раз лизнула ее нежную руку кончиком ярко-красного языка, а затем опять лениво растянулась на ковре со вздохом, похожим на рычание.
В это мгновение с палубы корабля донеслась чарующая музыка: это был хор, который Актея уже слышала однажды, когда бирема вошла в гавань Коринфа. Но сейчас, в пустынной тишине ночи, он звучал еще волшебнее и еще таинственнее; вскоре вместо стройного созвучия нескольких голосов послышался голос одного певца. Луций пел гимн Нептуну, и Актея узнала звенящие звуки: это на них вчера в театре отозвались самые сокровенные струны ее сердца; пение было столь звонким и благозвучным, что казалось, будто это сирены Палинурского мыса летят над кораблем нового Улисса.[123] Актея, покоренная необоримым очарованием музыки, открыла утомленные глаза и, глядя на звезды над головой, мало-помалу забыла свои сожаления и горести и вся отдалась мыслям о своей любви. Давно уже умолкли последние аккорды лиры и последние переливы голоса певца – они затихали медленно, словно уносились на крыльях гениев воздуха, – а Актея все еще вслушивалась, покоренная чудесной мелодией. Наконец она опустила глаза, и ее взгляд снова встретился с глазами юной рабыни. Казалось, та, подобно хозяйке, тоже была во власти каких-то чар. Когда взгляды обеих женщин скрестились, Актея убедилась окончательно, что эти печальные глаза не впервые охватывают ее своим быстрым лучистым взором. Актея сделала знак – рабыня встала; некоторое время обе безмолвствовали. Затем Актея первая нарушила молчание.
– Как твое имя, девушка? – спросила она.
– Сабина, – ответила рабыня.
При этом слове Актея вздрогнула: голос девушки, как и лицо, не был ей незнаком. Однако само имя не вызывало никаких воспоминаний.
– Где твоя родина? – продолжала расспрашивать она.
– Я покинула ее так рано, что у меня нет родины.
– Кто твой хозяин?
– Вчера я принадлежала Луцию, сегодня принадлежу Актее.
– И давно ты принадлежишь Луцию?
– С тех пор как себя помню.
– Наверно, ты очень предана ему?
– Как дочь отцу.
– Тогда сядь возле меня, и поговорим о нем.
Сабина повиновалась, но с явной неохотой; Актея подумала, что нерешительность девушки вызвана страхом, и взяла ее за руку, желая успокоить. Рука была холодна как мрамор; но хозяйка тянула рабыню к себе, и та, уступив, не села, а скорее упала в кресло, на которое указала Актея.
– Я тебя видела раньше, так ведь? – продолжала Актея.
– Не думаю, – с запинкой ответила рабыня.
– На стадионе, в цирке, в театре?
– Я не сходила на берег.
– И ты не была на состязаниях, не видела побед Луция?
– Я привыкла к его победам.
После этих вопросов, задаваемых со всё возрастающим любопытством, и ответов, произносимых с заметной неохотой, вновь наступило молчание. Недовольство рабыни было так очевидно, что ошибиться Актея не могла.
– Послушай, Сабина, – сказал она, – я вижу, как тяжело тебе менять хозяина: я скажу Луцию, что ты не хочешь его покидать.
– Нет, нет, не надо! – дрожа, воскликнула рабыня. – Когда Луций приказывает, нужно повиноваться.
– Значит, его гнев опасен? – с улыбкой спросила Актея.
– Еще бы! – ответила рабыня с выражением такого ужаса, что Актея невольно вздрогнула.
– Однако, – продолжала она, – те, кто его окружает, как видно, любят его: вот хотя бы юноша Спор…
– Спор… – прошептала рабыня.
Внезапно слова замерли на устах Актеи: она вспомнила, на кого была похожа Сабина. Сходство это было поразительным, и она, удивленная тем, что не заметила этого сразу, схватила девушку за обе руки и, глядя ей в лицо, спросила:
– Ты знаешь Спора?
– Это мой брат, – пролепетала девушка.
– И где он сейчас?
– Он остался в Коринфе.
В это мгновение дверь отворилась и вошел Луций.
Актея, все еще державшая Сабину за обе руки, ощутила, как по телу рабыни прошла ледяная дрожь. Луций окинул эту странную сцену проницательным взглядом своих голубых глаз и после минутного молчания сказал:
– Возлюбленная Актея, не хочешь ли встретить наступающий рассвет и подышать чистым утренним воздухом?
В этом голосе, таком, казалось бы, мягком и спокойном, ощущалось что-то резкое, и если можно так сказать, металлическое; Актея впервые обратила на это внимание, и смутное чувство, похожее на страх, так глубоко проникло в ее душу, что вопрос показался ей приказом, и, вместо того чтобы ответить, она повиновалась. Но у нее не хватило сил исполнить желаемое, она пошатнулась и упала бы, если бы Луций не бросился к ней и не подхватил ее. Она почувствовала, как возлюбленный уносит ее так легко, как орел нес бы голубку, и, вся дрожа от безотчетного страха, причины которого не могла понять, позволила нести себя – безмолвно, закрыв глаза, словно этот путь вел к пропасти.
Оказавшись на палубе корабля, она почувствовала прилив сил: настолько чистым и благоуханным было дуновение бриза, и к тому же она больше не была на руках у Луция. Собравшись с духом, она открыла глаза и увидела, что находится на кормовом возвышении, лежит в гамаке, сплетенном из золотых нитей и привязанном одним концом к мачте, а другим – к маленькой резной колонке, будто нарочно поставленной для этого. Рядом с нею, прислонившись спиной к мачте, стоял Луций.
Ночью корабль с попутным ветром вышел из Коринфского залива и, обогнув Элидский мыс,[124] прошел между Закинфом и Кефалленией;[125] солнце, казалось, вставало позади этих двух островов, и его первые лучи освещали зубцы гор, разделявших их надвое, в то время как с западной стороны горы еще тонули во мраке. Актея не имела никакого представления, где она находилась, поэтому повернулась к Луцию и спросила:
– Это еще Греция?
– Да, – ответил Луций, – и это благоухание, долетающее до нас как прощальный привет, – аромат розовых садов Самы и померанцевых рощ Закинфа: для этих близнецов не существует зимы, и они раскрываются под солнцем, словно две корзины с цветами. Желает ли моя милая Актея, чтобы я построил ей по дворцу на каждом из этих островов?
– Луций, – ответила Актея, – порой ты пугаешь меня, давая такие обещания, что их смог бы выполнить только бессмертный бог. Кто ты такой и что ты скрываешь от меня? Быть может, ты сам Юпитер Громовержец? Тогда, наверно, ты боишься показаться мне во всем божественном величии, чтобы твоя молния не испепелила меня, как случилось с Семелой.[126]
– Ты заблуждаешься, – с улыбкой ответил Луций, – я всего лишь бедный певец: дядя оставил мне все свое состояние с условием, что я буду носить его имя. Единственное мое могущество, Актея, это сила моей любви; но я чувствую, что ее мне хватило бы на двенадцать подвигов Геркулеса.
– Значит, ты любишь меня? – спросила девушка.
– Да, душа моя! – ответил Луций.
Римлянин произнес эти слова с такой пылкостью и такой искренностью, что его возлюбленная воздела руки к небесам, как бы желая поблагодарить их за свое счастье: в эту минуту она забыла обо всем, сожаления и угрызения совести изгладились в ее душе, подобно тому, как скрылась из глаз ее родина, исчезавшая за горизонтом.
Так они плыли шесть дней по синему морю, под синим небом. На седьмой день показались Локры,[127] – город, построенный воинами Аякса. Затем, обогнув мыс Геркулеса, они вошли в Сицилийский пролив; слева от них осталась Мессина[128] прежде называвшаяся Занкла, с гаванью, изогнутой словно серп, а справа – Регий,[129] у которого тиран Дионисий потребовал себе жену и который предложил ему дочь палача. Затем, бесстрашно проплыв между бурлящей Харибдой и лающей Сциллой,[130] они простились с волнами Ионического моря и вошли в Тирренское, освещаемое вулканом Стронгилы, вечным маяком средиземноморских просторов. Так они плыли еще пять дней, то под парусом, то на веслах, и перед ними вставали сначала Элея: возле нее еще можно было разглядеть развалины гробницы Палинура,[131] затем – Пестум,[132] с его тремя храмами, Капрея с ее двенадцатью дворцами. И вот, наконец, они вошли в великолепный залив; в глубине его возвышался Неаполис[133] прекрасный сын Греции, вольноотпущенник Рима, беспечно расположившийся у подножия дымящегося Везувия: справа от него находились Геркуланум, Помпеи и Стабия – двадцать лет спустя им предстояло исчезнуть в лавовой могиле;[134] слева были Путеолы,[135] с их огромным портом, Байи, так страшившие Проперция[136] и Бавлы[137] – их вскоре должно было сделать знаменитыми матереубийство Нерона.
Как только Луций увидел город, он приказал сменить белые паруса своей биремы на пурпурные и украсить мачту веткой лавра; очевидно, это был условный сигнал, возвещавший о победе, потому что, едва укрепили ветку, на берегу возникло оживленное движение – народ устремился навстречу олимпийскому кораблю, вошедшему в гавань под звуки музыки, пение матросов и рукоплескания толпы. Луция ждала колесница, запряженная четверкой белых коней. В пурпурной тоге, накинутой поверх синей, расшитой золотыми звездами хламиды, он поднялся на колесницу; на голову он надел олимпийский венок из оливковых ветвей, а в руке держал пифийский венок из лавра.[138] В городской стене был сделан пролом, и победитель игр вошел в город как завоеватель.
На всем пути Луция ждали подобные празднества и ему воздавались такие же почести. В городе Фунды.[139] жил некий шестидесятипятилетний старик, чей род был древнее самого Рима; после африканской войны он был удостоен овации и трех жреческих званий. Этот человек устроил в честь Луция великолепные игры и сам вышел навстречу объявить, что игры посвящаются ему. Такой поступок со стороны столь видного человека произвел, судя по всему, сильное впечатление на свиту Луция, разраставшуюся с каждым днем. Об этом старике рассказывали странные вещи. Когда один из его прадедов совершал жертвоприношение, на жертвенное животное вдруг бросился орел, вырвал у него внутренности и, держа их в клюве, вместе с ними взлетел на ветвь дуба. И было тогда предсказано, что один из потомков этого человека станет императором. Поговаривали, будто старый Гальба[140] и есть этот самый потомок. Однажды он, еще ребенком, пришел вместе со сверстниками приветствовать Октавиана, и тот, внезапно обретя дар прозрения, погладил мальчика по щеке и воскликнул: «И ты, дитя, отведаешь нашей власти!» Ливия[141] так любила его, что завещала ему пятьдесят миллионов сестерциев; однако, поскольку величина дара была обозначена только цифрами, Тиберий сократил его до пятисот тысяч[142] Возможно, ненависть старого императора, которому было известно о предсказании оракула, на этом бы не остановилась, если бы Фрасилл, его астролог, не сказал бы ему, что Гальбе суждено царствовать лишь в старости. «Пускай живет! – сказал тогда Тиберий, – мне это безразлично». И действительно, Тиберия уже не было в живых, на троне успели побывать Калигула и Клавдий, а сейчас его занимал Цезарь Нерон. Гальбе было шестьдесят пять лет, и ничто не предвещало, что он достигнет высшей власти. И все же, поскольку преемники Тиберия были ближе ко времени, когда должно было свершиться предсказанное событие, и могли отнестись к предсказанию не столь беспечно, Гальба всегда носил на шее подвешенный на цепочке кинжал и не расставался с ним даже ночью. Покидая дом, он всякий раз брал с собой миллион сестерциев золотом, на случай если пришлось бы бежать от ликторов или подкупать наемных убийц.
Победитель гостил у Гальбы два дня; в его честь устраивались празднества и триумфы. И там Актея стала свидетельницей такой предосторожности, которой Луций не принимал никогда прежде и смысла которой она не поняла: солдаты, вышедшие встречать его и сопровождавшие его во время триумфов, ночами бодрствовали в покоях, окружавших его спальню; а кроме того, у ее возлюбленного появилось странное обыкновение перед сном класть меч себе под изголовье. Актея не осмеливалась задавать вопросы, но инстинктивно чувствовала, что ему угрожает какая-то опасность, поэтому каждое утро настойчиво уговаривала его уехать. Наконец, на третий день, он покинул Фунды и, продолжая свой триумфальный путь по городам, куда он вступал сквозь пролом в стене, сопровождаемый свитой, скорее похожей на войско какого-нибудь сатрапа,[143] чем на свиту простого победителя игр, он достиг горы Альбано. Оказавшись на ее вершине, Актея вскрикнула от изумления и восхищения: в конце Аппиевой дороги перед ней предстал Рим во всей его громадности и во всем его великолепии.
И действительно, вид Рима, открывавшийся в эту минуту юной гречанке, был поразительным. Аппиеву дорогу, как самую живописную и самую значительную, называли царицей дорог: взяв начало у Тирренского моря, она преодолевала Апеннинский хребет, пересекала Калабрию[144] и заканчивалась на берегу Адриатики. От Альбано до Рима она служила местом прогулок, и, по обыкновению древних, видевших в смерти лишь обретение покоя и выбиравших для захоронения своего праха самые живописные и посещаемые места, по обеим сторонам дороги возвышались великолепные усыпальницы; среди них выделялась древностью могила Аскания; почиталась также гробница Горациев[145] из-за связанных с ней героических воспоминаний, а мавзолей Цецилии Метеллы поражал царственным великолепием.
В тот день прославленная дорога была полна любопытных, вышедших встречать Луция: одни ехали в роскошных колесницах, запряженных испанскими мулами в украшенной пурпуром сбруе; другие возлежали в носилках,[146] что несли восемь рабов, одетых в пенулы, а рядом бежали скороходы в высоко подобранных одеждах. Одним предшествовали нумидийские всадники, поднимавшие пыль и сгонявшие толпу с дороги; другие пускали впереди свору молосских псов в ошейниках с серебряными гвоздиками. Как только ехавшие первыми завидели победителя, их приветственные крики, перелетая из уст в уста, достигли стен города. В то же мгновение по приказу всадника, галопом взявшего с места, любопытные разместились по обеим сторонам дороги: при ее ширине в тридцать шесть ступней освободившегося пространства было достаточно, чтобы триумфальная квадрига легко могла продолжать свой путь к городу. Примерно в миле от городских ворот ее ожидал конный отряд; пять сотен всадников поскакали во главе шествия. Они не успели продвинуться на пятьдесят шагов, как Актея заметила, что копыта у лошадей подкованы серебром;[147] плохо закрепленные подковы то и дело отваливались и катились по булыжникам дороги, и люди, стремясь подобрать их, в порыве алчности бросались прямо под копыта коней, рискуя быть раздавленными. Добравшись до городских ворот, победная колесница въехала в город под исступленные приветствия громадной толпы. Актея никак не могла понять причин такого восторга и все же поддалась общему опьянению. Она слышала, как в криках толпы, кроме имени Луция, звучало имя Цезаря. Она проезжала под триумфальными арками, по улицам, усыпанным цветами и окропленным благовониями. На всех перекрестках стояли алтари, где жрецы приносили жертвы Ларам,[148] отчизны. Она следовала по красивейшим кварталам города, через Большой цирк, в котором сломали три арки, чтобы пропустить квадригу, через Велабр[149] и Форум. Наконец, въехав на Священную дорогу[150] шествие стало подниматься на Капитолийский холм и остановилось перед храмом Юпитера.
Тогда Луций сошел с колесницы и поднялся по ступенькам, ведущим к храму. Ожидавшие у дверей фламины[151] повели его к подножию статуи Юпитера. Там он возложил на колени божества трофеи своих побед и на табличке массивного золота, поданной ему верховным жрецом, начертал стилетом следующую надпись:
«Луций Домищи Клавдий Нерон,
победитель в борьбе, ристаниях и состязании певцов,
посвятил эти три венка Юпитеру Благому Величайшему»
Среди бури приветственных возгласов, поднявшихся со всех сторон, прозвучал крик ужаса: Актея поняла, что бедный певец, чьей возлюбленной она стала и с кем покинула родину, был не кто иной, как Цезарь Нерон.
Среди победного ликования император, однако, не забыл об Актее. Юная гречанка еще не успела опомниться от изумления и испуга, которые испытала, узнав имя и титул своего возлюбленного, как к ней приблизились два либурнийских раба и от имени Нерона почтительно предложили ей следовать за ними. Актея машинально повиновалась, не зная, куда ее ведут, и даже не подумав спросить об этом, настолько она была подавлена страшной мыслью о том, что стала возлюбленной человека, чье имя все упоминали не иначе как с ужасом. У подножия Капитолия, между Табуларием.[152] и храмом Конкордии[153] она увидела роскошные носилки; их держали шесть египетских рабов, чья грудь была украшена пластинами из полированного серебра в виде полумесяца, ноги и руки – браслетами из того же металла. Рядом с носилками сидела Сабина; во время триумфа Актея на какое-то время потеряла ее из виду, а теперь нашла опять – словно для того, чтобы прибавить к своим воспоминаниям недостающую частицу. Актея села в носилки, раскинулась на шелковых подушках, и носилки двинулись в сторону Палатина[154] Рядом шла Сабина и защищала свою госпожу от солнца, держа над ней огромное опахало из павлиньих перьев, на длинной ручке из индийского тростника. На протяжении примерно трехсот шагов носилки следовали по Священной дороге тем же путем, которым проследовала Актея в свите Цезаря; затем, повернув направо, рабы пронесли ее между храмами Фебы[155] и Юпитера Статора[156] и поднялись по нескольким ступенькам на Палатин. Оказавшись на красивейшей площадке, венчающей холм, они обогнули ее с той стороны, что нависает над улицей Субура и Новой дорогой. Наконец носилки остановились напротив источника Ютурны, у дверей небольшого уединенного дома. Тут либурнийцы принесли две подножки, обитые пурпурным ковром, и приставили их к носилкам с обеих сторон, чтобы та, кого император назначил им госпожой, не утруждала себя, знаком показывая, с какой стороны она желает сойти на землю.
Актею здесь ждали: при ее приближении дверь отворилась и, стоило ей переступить порог, закрылась снова, хотя она не успела заметить того, кто исполнял обязанности янитора.[157] Ее сопровождала одна лишь Сабина; решив, по-видимому, что после долгого и утомительного пути хозяйка прежде всего захочет совершить омовение, она провела ее в аподитерий (этим греческим словом обозначалась комната для раздевания). Однако, оказавшись там, Актея, все еще до глубины души взволнованная и озабоченная странной прихотью судьбы, заставившей ее последовать за властителем мира, села на скамью, тянувшуюся кругом всей комнаты, и сделала Сабине знак подождать. Но едва она погрузилась в свои думы, как вдруг, словно невидимый могущественный господин, которого она себе избрала, побоялся, что эти думы захватят ее целиком, раздалась нежная звучная музыка. Нельзя было понять, откуда исходят эти звуки: музыканты разместились так, что вся комната была охвачена гармонией. Должно быть, Нерон заметил, какое сильное воздействие оказывают эти таинственные звуки на юную гречанку (за время путешествия он наблюдал это не один раз), и заранее приказал таким образом отвлекать ее от воспоминаний, стремясь побороть их власть над нею. Если он действительно рассчитывал на это, то не обманулся в своих ожиданиях: едва девушка услышала звуки музыки, она медленно подняла голову, слезы, лившиеся по щекам, иссякли, а последние слезинки, выкатившиеся из ее глаз, на миг повисли на длинных ресницах, как капли росы на тычинках цветка, и, как роса под лучами солнца, казалось, вскоре высохнут в пламенном сиянии взгляда, что они затуманили. В то же время побледневшие губы девушки снова окрасились пурпуром и приоткрылись как для улыбки или для поцелуя.
Тогда Сабина приблизилась к госпоже, а та, вместо того чтобы сопротивляться, сама помогла рабыне снять с себя одежды; одна за другой они упали к ее ногам, оставив ее обнаженной и зарумянившейся, словно целомудренная Венера. Она предстала в блеске такой совершенной и такой непорочной красоты, что даже рабыня, глядя на нее, замерла от восторга. Когда Актея, желая пройти в следующую залу, оперлась рукой на обнаженное плечо Сабины, она почувствовала, как та содрогнулась всем телом, и увидела, как к ее щекам на мгновение прихлынула кровь, будто их коснулось пламя. Актея отняла руку, испугавшись, что причиняла боль своей юной прислужнице. Но та, поняв причину ее замешательства, тут же схватила руку хозяйки, снова положила ее на свое плечо и вместе с Актеей вошла в тепидарий.[158]
Это было просторное квадратное помещение; посреди него раскинулся бассейн с теплой водой, обширный, как озеро. Юные рабыни в венках из осоки, нарциссов и кувшинок резвились на поверхности водоема, как стайка наяд. Едва завидев Актею, они сразу же подтолкнули к тому краю бассейна, что был ближе к ней, огромную раковину из слоновой кости, выложенную кораллом и перламутром. Волшебные впечатления так быстро следовали друг за другом, что Актея предалась им, словно чарующему сну: она забралась в это хрупкое суденышко и через мгновение оказалась посреди воды, как Венера, окруженная своей морской свитой.
И снова послышалась та же восхитительная музыка, так пленившая ее недавно. Вскоре в музыку вплелись голоса наяд: они пели о том, как Гилас ходил за водой на троадских берегах,[159] и, показывая, как нимфы реки Асканий манили к себе любимца Геркулеса,[160] протягивали руки к Актее и своим пением приглашали ее сойти к ним, в воду. Игры на воде были привычны юной гречанке. В былое время ей с подругами много раз доводилось переплывать Коринфский залив. Поэтому она, не задумываясь, бросилась в волны этого теплого благоухающего моря, где рабыни встретили ее словно свою царицу.
Все они были юные девушки, выбранные из числа самых красивых рабынь. Одни были увезены с Кавказа, другие – из Галлии; те родились в Индии, а эти – в Испании. Но даже среди этих первейших красавиц, избранных для удовольствия, Актея казалась богиней. Скользнув по поверхности воды легко, словно сирена, нырнув с проворством наяды, извиваясь в глубине этого рукотворного озера гибко и грациозно, как змея, она сразу же заметила, что в ее водяной свите не хватает Сабины. Оглянувшись в поисках рабыни, Актея увидела ее: она сидела у края водоема, закутав голову покрывалом. Веселая и ласковая, как ребенок, Актея окликнула ее. Девушка вздрогнула и приподняла край покрывала, закрывавший ей лицо. Тогда с какими-то странными смешками, смысл которых остался непонятен Актее, шальными, дразнящими голосами все рабыни хором стали звать Сабину, наполовину высунувшись из воды, стали махать ей руками, маня к себе. Какое-то мгновение Сабина, казалось, готова была присоединиться к ним; в душе у нее творилось что-то странное: глаза загорелись, к лицу прилила кровь, и в то же время из глаз катились слезы и сразу высыхали на щеках. Однако, вместо того чтобы уступить своему очевидному желанию, Сабина бросилась к двери, как будто спеша ускользнуть от власти этих разнеживающих чар. Каким бы быстрым ни было это движение, Актея успела выскочить из воды и под дружный смех рабынь преградила ей дорогу. Тогда показалось, что Сабина вот-вот лишится чувств: колени у нее ослабли, на лбу выступил холодный пот. Рабыня так сильно побледнела, что Актея, испугавшись, как бы та не упала, протянула к ней руки и привлекла к своей обнаженной груди, но тут же оттолкнула, негромко вскрикнув от боли. Охваченная странным возбуждением Сабина наткнулась на ее плечо и впилась в него зубами. Затем, ужаснувшись того, что она сделала, бросилась вон из залы.
На крик Актеи сбежались все рабыни и обступили госпожу. Однако Актея, боясь, как бы Сабину не подвергли наказанию, быстро овладела собой, сумела скрыть боль и, силясь улыбнуться, смахнула скатившиеся на грудь одну-две капли крови, похожие на жидкий коралл. А впрочем, случай этот был слишком ничтожен, чтобы вызвать у Актеи какое-либо чувство, кроме удивления. Поэтому она спокойно направилась к следующей зале терм, которая называлась кальдарий.[161]
Это было небольшое круглое помещение, опоясанное ступенями; по всей его окружности в стенах были устроены узенькие ниши с сиденьями внутри. Середину залы занимал бассейн с кипящей водой. Над ним стоял пар, такой же густой, как тот, что по утрам стелется над поверхностью озера. Но этот пар, мало того что был обжигающий сам по себе, вдобавок еще подогревался жаром печи: раскаленный воздух шел по трубам, обхватывавшим кальдарий своими багровыми руками, и вились по наружным перегородкам, словно плющ по стене.
Как только Актея, не имевшая привычки к горячим баням, – их знали и любили в одном только Риме – вошла в кальдарий и ее обдало волнами раскаленного пара, наползавшими, точно облака, она почувствовала, что ей не хватает воздуха, и протянула вперед руки, желая позвать на помощь, но голос не слушался ее: раздались лишь невнятные крики, а затем рыдания. Она бросилась было к двери, но рабыни удержали ее, и она без сил опустилась на их руки, знаком показав, что задыхается. Тогда одна из девушек дернула цепь – круглый золотой щит посреди потолка отодвинулся подобно клапану, и в кальдарий, где уже почти невозможно было дышать, ворвался свежий воздух, неся с собой жизнь. Актея ощутила, как грудь ее расширяется; ею овладела приятная слабость, сладкая истома. Она дала увлечь себя к одной из ниш и опустилась на сиденье. Ей уже стало легче переносить страшную жару, от которой по жилам, казалось, струилась не кровь, а жидкое пламя. Вскоре пар вновь стал таким густым и таким обжигающим, что пришлось еще раз отодвигать в потолке золотой щит. Вместе со свежим воздухом на купальщиц снизошло ощущение такого блаженства, что юная гречанка начала понимать пристрастие римлянок к такому виду омовения, какой раньше был ей совсем не известен, а только что, при первом знакомстве, показался ужасной пыткой. Спустя недолгое время пар опять наполнил кальдарий, но на этот раз, вместо того чтобы выпустить его наружу, ему дали сгуститься настолько, что Актея опять почувствовала дурноту; тогда две рабыни принесли пурпурное шерстяное покрывало, закутали им с головы до пят полубесчувственную девушку и, взяв ее на руки, отнесли в комнату с умеренно подогретым воздухом и опустили на ложе для отдыха.
Затем Актее пришлось познакомиться с еще одной процедурой римских бань, но уже не столь неожиданной и мучительной, какой оказалось посещение кальдария. Это был массаж – приятный обычай, который обитатели Востока заимствовали у римлян[162] и остаются верны ему и по сей день. Явились две рабыни, искусные в этом деле, и принялись жать и разминать ей тело, пока все ее члены не сделались мягкими и гибкими. Затем они без боли и без нажима заставили хрустнуть один за другим все ее суставы. Потом, взяв маленькие флакончики из носорожьего рога, растерли ей все тело душистым маслом и благовониями. И наконец вытерли насухо – сначала тонкой шерстью, потом нежнейшим египетским муслином, а затем – лебяжьими кожами, с которых были ощипаны все перья и оставлен только пух.
Все время пока длилась эта процедура, завершавшая омовение, Актея лежала с полузакрытыми глазами, погрузившись в блаженное забытье, без слов и без мыслей. Ею овладела странная, сладкая дремота, оставлявшая силы лишь для того, чтобы ощутить неведомую прежде полноту жизни. Не только грудь дышала глубже и свободнее: с каждым вдохом Актее казалось, будто жизнь вливается в нее через все поры. Это чувство физического удовольствия было таким сильным, таким всеобъемлющим, что способно было не только изгладить воспоминания прошлого, но и побороть тревоги дня сегодняшнего; в таком состоянии девушке невозможно было поверить в несчастье и вся жизнь представлялась ей нескончаемой чередой приятных, сладостных впечатлений, не имевших осязаемых форм и терявшихся в волшебной, туманной дали!
Среди этого магнетического полусна, этой бездумной погруженности в мечты Актея услышала, как где-то позади нее отворяется дверь; но, поскольку ей в ее странном состоянии малейшее движение представлялось утомительным, она даже не повернулась на этот шум, думая, что в комнату вошла одна из ее рабынь. Она так и осталась лежать с полузакрытыми глазами, слушая, как к ее ложу приближаются чьи-то медленные, размеренные шаги. Странное дело – по мере того как эти шаги приближались, каждый из них словно бы эхом отдавался в ней самой. Тогда она с усилием повернула голову и, поглядев в сторону, откуда доносились эти звуки, увидела идущую к ней женскую фигуру в обычном одеянии римской матроны, в длинной столе, окутавшей ее с головы до пят. Дойдя до ложа, эта похожая на видение фигура остановилась, и девушка ощутила на себе пристальный, изучающий взгляд, от которого, показалось ей, словно от взгляда провидицы, нельзя утаить ничего. Несколько мгновений незнакомка молча глядела на нее, затем заговорила тихим, но звучным голосом, и каждое ее слово, как леденящий клинок кинжала, проникало в сердце той, к кому оно было обращено: