Ему царить природой окон
венецианского стекла,
когда в безмолвии глубоком
зима, на время, прилегла
искусством написать красиво
в снегах вечерних городки,
где пешеходы-бурлаки
так странно тихи и счастливы,
что фонари теплы разливом
и дворник… запил… от тоски.
Не говорите – террасы, беседка,
доброго пса терпеливый укор…
Вижу священную частную клетку,
и обделённых друзьями сестёр,
где через сорок седеющих лет
только собака для тихих бесед.
Вот, потому, он оставил эстетство,
кинул войну этажей и траншей
и написал изумительным детство
фермерской Юты своих малышей
там, где другая планета совсем
пишет сюжеты семейных поэм.
Пусть позади и боль, и пепел…
Важнее утешений слов,
что уцелевший парус светел,
как бездны маленьких костров,
которым верное родство
с лучами сердца твоего.
Ощущение глуши,
разметавшегося лета,
вавилонская трава,
у нехоженой версты,
поглощение души
переполненностью цвета,
паутинок кружева
и шелка из бересты…
Как ладонями прочесть
неизбежность примиренья,
без тропы или границ
возвращение забыть,
будто выдумана здесь
от начала сотворенья
перепутанность страниц,
по которым стоит жить…
За что иных язвить созданий
рисунка тонкою красой,
многопечальными глазами,
полуразбуженной косой,
где, не для жизни, идеалы
и миллионам чистых душ
оставит небо сериалы,
в которых дети, дом и муж.
Я б женщин пел совсем других,
когда б, художник видел их.
Здесь, изъян найти, едва ли,
груды тканей и белья…
– Как же вы меня достали! –
шепчет бедная швея!
В прочих лицах приземлённых
Соломонова печаль:
он бы рад писать влюблённым
целомудрия вуаль
или скудность состояний,
что отринули юнцы…
Но, художнику, венчаний
не оплатят беглецы
на шотландский* берег счастья,
что мечтается очам
девы в сумеречном платье
по заплаканным ночам.
– Богиня! Нимфа! Ангел рая!
Нас зов терзает роковой!
Вам ближе… розовый, я знаю,
а мне милее – голубой…
Здесь для ироний нет причины –
спрос предложения творил.
Сам-то художник был мужчиной,
поскольку сына сотворил,
который по стопам отца
салонов умилял сердца.
Ни покрывал, ни обнажений,
но сколько прелести, порой,
увидит вдохновенный Гений
в её печали голубой,
когда мучительно пусты
поэтов рваные листы.
Твердят о гиперреалисте,
а, здесь, ни лодки, ни души…
Но, вдруг, засветятся в тиши
этюдной пробой пианиста
необъяснимейшая гладь
и самоцветы наливные,
как будто краски водяные
способны лирою звучать
и ощущением движенья,
от плавника прозрачных рыб,
и бездной лет миротворенья
волнами выточенных глыб…
по берегам балтийской сини
с чистейшей нотной кладовой
морей прозрачности живой
на цвета… польском клавесине.
Так в шведском сентименталисте
живою кажется игра
Шопена акварельной кисти
и созерцателей добра.
В ста живописцах есть один
для свойства избранных картин
не отвечать на ожиданья,
а бездной душу ворошить,
как мы умеем рядом жить,
не призывая состраданья
для облегчения судеб,
не разделяя нищим хлеб,
и, без попыток угадать,
что этот взгляд хотел сказать,
когда от долгой синей тьмы
таких очей бежали мы…
Так зримо в гранях высоты
мерцают вафельные стены…
Его Париж без суеты
из фонарей, листвы и Сены,
как приглашенье,
по-французски,
на созерцания покой,
между бокалом и закуской
тепла вечерней мастерской,
когда таинственно слышны
нам ароматы тишины.
Блажен, кто всюду видит даму,
но, трижды радует меня,
удача втиснуть время в раму
согласья влаги и огня,
и, в кудри тёмно-золотые,
осыпать ровное чело,
которым осени – светло.
Пусть её очи голубые
нам благосклонны, в этот раз,
безмолвно, струи дождевые
одежды выбелят сейчас
и в рыжей прелести её
проступит тёмное жнивье
сокрытых граций совершенства
для линий новых мастеров,
чьи кисти даруют блаженство
за укрощением холстов.
Что нам Эллады песен строй,
где бог берёзовый явился,
как будто ливень золотой
с небес открывшихся пролился
и хлынул северным сердцам
по листьям, ветвям и стволам
на травы, россыпью жемчужин,
и зеркала недолгой лужи,
что редко тронет ветерок…
Так затевается исток
смятенных душ славянофилов,
где осень «Болдинская» мила,
едва ль, не более весны,
грядущей нам за царством снега,
где восхитимся белой негой
очам дарованной страны.
Мне странно пусто это место.
Так быстро старимся порой,
предпочитая роскошь кресла
близ чудной вазы голубой…
А, в остальном, увольте, скучно,
от, верно, старого ковра
и пары женщин простодушных,
что с юбкой носятся с утра,
как будто к полночи, с премьер,
случится новый кавалер
иль свет сойдётся обсудить
какие платья стоит шить.
На грани жёлтого торшера –
все ароматы тишины,
как будто синие портьеры
и веер звёзд сотворены
усталым взором удивлённым,
что есть на свете уголки,
где, в ночь, сидят и старики,
где хорошо и не влюблённым,
а кофе царственный туман
плывёт покоем тёплых стран,
минуя нашу… благодать,
где, в это время, лучше спать.
И, в том ли таинства зерно,
что нежность даруется Богом,
пока ночное полотно
веками пишется Ван Гогом.
Мне век пространства растаможит
из красоты и простоты…
Как наши ангелы похожи
на «поднебесные» цветы,
где только тронуты туманом
их полуверы в чудеса,
как, опалённые обманом,
иконописные глаза.
Мечтали тайно королевы
попасть к нему на полотно,
но чистых линий чистой девы
едва хватило на одно…
Им, в споры, стоит ли ввязаться,
где слоган дышит горячо:
– Спеши! Здесь может оказаться
твоё счастливое плечо!
Но, ворожит театр теней
на капли влажного стекла –
для мира, полного сомнений,
где счастья крошечны крыла,
их ветерок едва ли слышен,
пока реальностью живём,
в которой нет любви без крыши
и, потому, первичен дом.
Саша смело взял акрил,
где размазал, где налил,
и, с картины, хомячок
попросил ещё цветок.
Мама ахнула слегка,
крутит лист туда-сюда,
я вздыхаю с нею,
что так не умею.
Надежды меркнущей золу
не возвращаю на развилку
рационального меня
и непростительнейших грёз,
подозреваю на полу
опорожнённую бутылку
и поражение огня
перед доверием берёз.
Долго, долго наша ночь
в памяти бродила,
отражаясь в зеркалах
тонкого стекла.
Так ли важно, как давно,
ты меня любила,
если тенью на ветрах
снежная зола.
Ещё один глоток вина
у хрусталя моей лампады
и, за послушностью курка,
необитаемая даль
невероятного окна
несуществующего сада,
где положили облака
непроницаемый февраль.
Ещё земля в узор одета,
но, ветра нежная метла,
уже несёт осколки лета
последним сполохом тепла
перед ночными холодами
или позёмкой листовой,
ещё не тронутой дождями,
ещё не схваченной травой,
ещё взлететь, к рукам, готовой
для кисти или книги сна,
пока далёкая весна
не одарит красою новой…
Уже случайные поляны
теснят прозрачные кусты,
уже небесной высоты
дерзают лёгкие туманы
и льются облаком из выси
на обнажённые круги,
как будто свет роняет листья
под наши тихие шаги.
Увы, всё чаще мысль о Боге,
всё меньше жажды обрести,
где в травах лютые дороги
для остающихся в пути
и свет мольфаровых скитаний
листа, просохшего вчера
от акварельных ожиданий
секрета вечного добра.
Души не найдено наукой
и, понимаем, наконец,
мир сотворяется разлукой
из ожидания колец,
пока, законами творца,
друг к другу тянутся сердца.
Мы ходили на дубы по грибы,
мы катались на санях в небесах,
где запасы теплоты у судьбы,
там, где осень улеглась на ветвях.
И, у лета, доброй краски для всех
в этой сказке чудаков-неумех
с получением простых телеграмм
с пожеланием согласия нам.
Баланс небес, дерев и нивы,
но, тщетно мечется перо
поставить осень на зеро,
где, изначально, все – красивы,
а листьев ветер костровой
несложно ценится толпой,
чьи вкусы нам неприхотливы,
не различая парк и лес
в собранье кистевых чудес.
Мы золотая ль середина
без жажды утоленья глаз
увидеть каждую картину,
как в первый и в последний раз.
Как просто русскою порою
среди ветров, дождей и трав
дышать небесной высотою,
стволы безгрешные обняв,
которых белые пространства
теснят по душам облака,
пока художника рука
ещё венчается на царство
пересечением судеб,
где православный сладок хлеб
и выше нежности ветвей
лишь лики сельские церквей.
Всё те ж «отечества дымы»
и мироздания законы!
Как мало изменились кроны,
как мало изменились мы,
пленяясь щедростью холста.
Нам кисть философа чиста,
где восходящий влажный свет
врачует шрамы долгих лет.
В таких фасадах, всё – лубочность,
но, вдруг, с дворовой стороны,
картографическая точность
тончайших линий старины,
как складок на челе историй,
изгиба кровельного крыш,
где всё вернее таешь взором,
чем дольше «в Вологды» глядишь,
а, колокольни, навсегда,
отрада, или же, беда…
Ну, жили б веточкой в стакане,
бонсаем в крохотном раю!
Зачем им тяжкий рок метаний
у скал и ветра на краю?!
Смешно, не в силах оторваться
от праотеческих корней,
своей звездою любоваться,
как будто вольностью своей.
Тесновато в избе
и наделы – в обрез,
но есть равенство, где
высота до небес,
на пространстве, где бог
на рычажных весах
равновесит любовь
на её полюсах…
Стонут тысячи лет
между ними ветра,
но согласия нет
у вещей и добра…
Даже в наших краях
выбирать не дано,
как в песочных часах,
что-то тает… одно.
Воистину, все греки ближе к Богу
и, даже, обрусевшие вполне,
приобретая повод диалога
в бессонной неподвижности Луне
над Борисфеном и тропой Христоса,
где вечны одиночество Творца
и каверзы старейшего вопроса
согласия пророка и слепца…
Всех рассудил Куинджи чистый Гений,
когда его палитры торжество
явило Свет первейшим из творений
два века… прежде… слова моего.
Так ли свет славянской плащаницы
согревает ангельскую глушь
каждою счастливою страницей
обнажённых исповедью душ!
Это россыпь русских полинезий,
безобидных шуток полотна,
где страна, без чувственных поэзий,
благодати чувственной полна.
Блаженство полного согласья
в непротивлении стихий
крупицам простенького счастья,
что нам Господь определил
без тщетных поисков вины
и книг, упорствующих годы…
Не ищут опыта народы
в границах камня и волны…
Ведь, парус – малая цена
за эти тихие лазури…
Давайте уничтожим бури,
как ссоры мудрая жена.
Среди дивных картин
заблудиться не сложно,
если дорог и миг
остающихся дней,
но, зачем, до седин
дотянуться возможно,
если не было в них
тишины перед ней…
Невесомые сети
из тепла и печали,
чтобы мы не устали
от красы, господа,
чтобы нами всегда
согревалась на свете,
в малахитовом лете,
голубая вода.
Эта светлая нежность
на отлив голубой,
филигранная свежесть
у зимы городской,
где добрейший художник
не напишет стройней
деловитых прохожих
в переулках церквей
меж домов, что согрели
поколенья отцов
и ещё уцелели
для последних торгов,
где намоленный камень
деловитый прохвост
воровскими ночами
увезёт на погост,
чтоб колонною пятой,
завершив абордаж,
над крестами, двадцатый
посмеялся этаж.
Он пишет нам тепло и мудро
на гранях бело-голубых,
как будто сам придумал утро
для елей девственных своих,
как будто в сонме пауз века
мы все мечтаем тихо жить,
а этот мир, до человека,
никто не смел боготворить,
как смеет живопись его
язвить поэта ремесло.
Такая есть в миру едва ли,
но, совершенно ремесло,
где мрамор в таинстве печали
и кожи ровное тепло
за тонкой линией графита…
В плеяде новых Галатей
ещё не всё вино разлито,
но, прочим Первый кубок – Ей!
В пересечении сомнений,
толпы и прихотей изгой,
без колеи и направлений
он ищет истины покой,
благословя её оковы
и, множа мудрости печаль,
чтобы наутро видеть снова
желанной облачную даль.
Из всех стихий сотворена,
боится холода она
и, потому твердите ей,
что нет души её теплей,
и рук, и голоса нежней,
что локон чуден и глаза,
когда счастливая слеза,
одолевая шёлк ланит,
в ладошки детские скользит.
Пообещайте ей дворец,
коль вы – мужчина, наконец!
Мне точны бабушкин лоскут
под невесомою корзиной
и шорох крыльев стрекозиных,
что воздух яблочный стригут
в накаты белого разлива…
Святая детства благодать –
беспечно и неторопливо
к садовой лавке припадать
между ромашек и крапив,
где каждый полдень
был счастлив.
Ах, высокий терем –
не достать коню!
Не входить же в двери
мне – богатырю!
Провалиться в ады,
как она глядит!
Вот таких бы надо
лить кариатид,
чтобы заунывность
наших серых стен
красила наивность
романтичных сцен.
Разделения лёгкая линия
утомлённостью седины
миллионы каратов инея
собирает у тишины,
чтобы выкупить всем согласья
на бесценность её лучей
из полосок простого счастья
в неизбежности грустных дней.
Уже и третий мчится век,
как мы сошлись в достойном споре –
сколь много значит Человек
на берегу громады моря.
Правнук балтийских рубежей,
он сердцем пылким русофила
воспел отеческий лицей
уже «Русланом и Людмилой»,
но блеск летучих эпиграмм,
глумивший синие надзоры,
определил окраин горы
«превозмутительным» стихам.
Ещё в пути его «Евгений»,
его баталии Петра,
и мрак «Борисовых» мучений,
и карт безумная игра.
Ещё, подобен Дон-Гуану,
бежит сердечного венца,
но, здесь, он равен океану
в мятежном замысле Творца,
где мы – поэзий пилигримы,
в печальной паузе страны,
едва ль ему соизмеримы
у Айвазовского волны
или Иосифа* модели
преодоленья…
А, пока,
двенадцать осеней к дуэли
и пьедесталам языка.
* И. Бродский «С видом на море» VI, VIII
Не вынуть душу крепостную
моей владимирской земли!
Я помню эту "Речь родную",
как теплоту берестяную,
как всех просёлков колеи,
как леса даровый орешник
и блеск уклеек на ветрах,
в Нерли зелёных берегах,
где я мечтал побега, грешник,
в страницы поглощённых книг,
как приключений ученик.
Овраги гулкие Заполиц,
наделы редкие берёз
и нити дальние околиц,
и купола, что богомолец,
на кручи сельские вознёс…
Как там сегодня, в дни седые
напрасной веры на покой,
тоскуют выси голубые
моей весёлости земной.
Почти зима, почти стемнело…
Как у каминного огня
грядущей сказкою багрело
чело утраченного дня
за неба нервными ветвями,
протокой с крошевами льдин
и… православными цепями
седых российских палестин.
Безмолвный обожатель снега!
Не перечесть его пиры,
где дум смиряющая нега
и вечность солнечной игры!
Желал ли он палитрой нежной,
покоить вздыбленный народ,
чтоб мир от пропасти мятежной
бежал согласию природ,
но… через век от потрясений
уничтожения людей,
мы открывали Русский Гений
планете брошенных кистей.
И даль, и свет, едва окрашен,
где кисти грустная игра
нежданно выманит с утра
от городов, лесов и пашен
для осязания добра
и ветра запахов далёких,
где жизнь планеты голубой
ещё не выжжена тюрьмой
души немой и одинокой…
И с кем о счастье говорить
травы, не порванной плугами,
над заповедными лугами,
которых некому хранить
для приходящих поколений,
где муз возжаждет новый гений?
Здесь, будто лекаря рука
врачует наши совершенства,
чтоб созерцания блаженство
настигло новые века.
Поэт моих суровых истин,
пирам и лирам волнорез!
Неповторимость – свойство кисти
первоизбранников небес!
Иных суждений не приемлю
перед полотнами мечты
из возвращения на землю
от достижений суеты.
Ну, что нам зрелище без хлеба
и чья-то смелая рука,
что кистью лёгкой пишет небо,
как солнце плавит облака
своею жёлтою пучиной
со всеми розами ветров,
где, каждый, замереть готов
перед красой неповторимой…
но, опустив короткий взор,
торопит жизни приговор
и, красоты… проходит мимо.
Что нам в еврейском мещанине
и небеса, и пруд, и сад?!
Но он уже, как Паганини,
одною краскою богат
или вершиною одною
где, вдвое сокращая путь,
мечтал оборванной струною
сердца к изгнанникам вернуть.
Так, верно, в таинстве начал
их рядом Бог поцеловал.