– Чтобы мне поручить вашу счетную книгу? Ведь я знаю тройное правило, а это правило золотое, пригодно во всех случаях жизни, говаривал мне учитель. Хотите, я вам сочту, сколько у вас зерен соли в магазине? Положим, в фунте столько-то зерен, в пуде столько-то фунтов, в куле – пудов, в магазине – кулей. Проэкзаменуйте-ка меня.
Горлицын засмеялся и сказал:
– Кто ж считает зерна соли? Ведь это все равно, что сосчитать песчинки на берегу реки.
– Ну, так я вам сочту приход и расход ваших денег с моего приезда, и выведу остаток. Положим, у вас было такого-то числа 2,157 рублей 63 7/8 копейки…
– Полно ты, моя милая счетчица, – перебил Катю отец, у которого сердце сжалось еще сильнее, когда она произнесла гигантскую сумму его мнимого богатства. – Верю, что ты арифметику хорошо знаешь, да твоя мне не годится… Вот, как выйдешь замуж…
– Что ж вы меня так скоро гоните от себя?
– Гнать?.. Можно ли, душа моя?.. Ты мне одна отрада на свете. Да ведь когда-нибудь надо. Сыскался бы добрый человек, так я бы сам к вам перебрался.
– А, например, кого бы вы выбрали мне? – спросила лукаво Катя.
– Например, вот Селезнева.
– Селезнева?.. – И неудовольствие изобразилось на лице Кати.
– Молодой человек очень достойный. Он мне уж делал предложение…
– Что ж вы ему сказали?
– Просил подождать. Знаю, сосед был бы больше по сердцу, да… чудак какой-то… Вот уж слишком три месяца к нам ходит, ухаживает за тобой и только… серьезного ничего… Где ж? такой богатый человек, может быть, и знатная родня… а мы живем в хижине, званием невелички… Уж не потешается ли, как игрушкой, от скуки?..
– Потешается?.. Не может быть, неправда! – сказала с одушевлением Катя; но, поняв, что слишком резко отвечала отцу и могла этим оскорбить его, стала к нему ласкаться и промолвила: – Зачем же, папаша, обижать напрасно доброго, благородного человека?
Катя не могла ничего более сказать, заплакала и упала на грудь отца. Александр Иваныч заметил, что любовь пустила слишком глубокие корни в сердце дочери, крепко смутился и проговорил:
– Ну, виноват, душечка; так к слову сказалось… Прости мне. Времени у тебя впереди много. Господу поручаю тебя и твою судьбу. Он лучше нас все устроит.
Этот разговор оставил, однако ж, тяжелое впечатление на душе Кати и заставил ее придумывать, что бы могло остановить Волгина сделать отцу предложение, Волгина, который, казалось, так ее любит. Обманывать ее он не может, нет и сто раз нет!
Когда Катя вышла из комнаты отца, он грустно проводил ее глазами, покачал головой и опять впал в глубокое раздумье, и опять стал перебирать пальцами. «Жалованье взято вперед за два месяца: статья конченная. Занять у Пшеницыных? Неловко: по службе имеет отношения. За послугу надо быть благодарным». Сколько знает он людей, которые, задолжав усердным кредиторам, делались их ревностными слугами; как часто благодарность вводила в нечистые дела!.. «У предводителя? Просить, ох, тяжело!.. Дадут, чем отдать?.. Предводитель же сам не Бог знает какой богач, ждать долго не может. Еще более запутаешься. Заложи серебряные часы, подарок жены на второй день брака? Разве прибавить к ним обручальные кольца?.. Пожалуй, скрепя сердце, он послал бы их с Филемоном к какому-нибудь ростовщику. Но что даст за них ростовщик? Безделицу, а возьмет жидовские проценты. Заложить дом? Но завтра ж он может умереть, и какое наследство оставит дочери?..»
Приближался час, когда Горлицын мог отчаянно сказать – незнаменитое, хотя пригодное на этот случай, изречение Франциска I после поражения под Павией: все потеряно, кроме чести! Нет, роковые слова чиновника-бедняка, у которого есть дочь, нежно любимая – слова, много значащие, хотя и очень простые: осьмушку чаю, фунт сахару на завтрашний день! Год жизни за осьмушку чаю, за фунт сахару!
Правда, были еще у Горлицына два средства отдалить этот роковой час и взять передышку от бремени нужд, которые на него налегали. Первое средство предложил ему усердный Филемон в одно из совещаний, на которые они сошлись тайно от всех; другое само собой представилось Александру Иванычу в минуты отчаянного его положения.
Филемону передал по секрету старый инвалид, приставленный к соляному магазину, что в этом магазине есть несколько десятков лишних кулей, накопившихся с годами, оттого что у Александра Иваныча не было или было очень мало утечки и усушки, положенных даже законом. Неровен час, приедет ревизор, да еще взыщет за лишнюю соль; пойдут допросы, откуда взялась. Что скажешь? как отделаешься от этих зубастых допросов? Для безопасности должно, без греха можно, ее продать. Инвалид и старый слуга берутся это сделать так, что никто не узнает. А денежки можно выручить хорошие.
– Продать, из казенного места, казенное добро в свою пользу? Посягнуть на воровство первый раз в жизни? Сделать дольщиками этого воровства слугу и сторожа? Да как ты осмелился мне это предложить, сударь ты мой? Да я тебя упеку и с твоим инвалидом, куда ворон костей не заносит! Что мне ревизор? Соль налицо; не бесчестно, не с корыстными умыслами копил!.. Я сам донесу по начальству, и делу конец.
Такой резкой исповедью Александр Иваныч осыпал Филемона, словно картечью; но слуга не струсил. Раздосадованный, что его золотой совет, так хитро и с таким усердием придуманный, не удался, он нагрубил первый раз в жизни своему барину и покончил тем, что предсказывал ему суму, да и несчастной дочке такую же участь. Горлицын в сердцах вытолкал его из двери. После такой неудачи и оскорбления, старый слуга впервые в жизни запил, и так запил, что не мог идти на рынок. Эту обязанность исполнила Бавкида, не преминув сначала поколотить порядком своего супруга. Новый удар принял бедный Горлицын в сердце, будто истинное наказание Божье.
Другое средство избавиться от всех этих мирских, треволнений было – прибегнуть к секретной шкатулке, в которой хранилась экономическая сумма, накопленная в столько лет к приезду дочери. В шкатулке уже близ ста рублей. Но деньги эти назначены Кате; они сделались ее добром, ее собственностью. Что ж? он займет не у чужого, у дочери. Придут более счастливьте дни, и деньги возвратятся на свое место. Решено: секретная шкатулка – единственный источник, из которого можно почерпнуть без укора совести. Не то завтра у Кати не будет чаю, завтра… мало ли чего не будет?
В раздумье ходил Александр Иваныч несколько времени по своей комнате взад и вперед, тяжелыми шагами, которые отдавались в потолок Катиной спальни. Вещее чувство сказало ей, что отец ее чем-нибудь необыкновенно озабочен. Грустный, пасмурный вид, которого она прежде в нем не замечала, какая-то скрытность в поступках, тяжелые шаги, никогда так сильно не раздававшиеся над ее головой, – все это встревожило ее, и она решилась идти к отцу наверх.
В это время Александр Иваныч, достав заветный ящик, бледный, дрожащими руками отпер его, будто собирался украсть чужие деньги. Только что успел он взглянуть на свое сокровище, как дверь тихо отворилась. В страхе он опустил руки, затрясся, хотел что-то сказать, но не мог выговорить слова. Жалкий, умиленный вид имел он, будто застигнутый воришка. Шкатулка была наполнена почти доверху крупной и мелкой серебряной монетой. В первые минуты Катя не могла приписать смущение отца ничему другому, как испугу, что застала его над деньгами, которые он старался скрыть от нее… Она всплеснула руками и промолвила:
– О го-го! папаша, сколько у вас денег!..
– Немного, Катя, немного, и ста рублей нет, – едва мог выговорить Александр Иваныч. – Для тебя было копил… да понадобились… крайняя нужда… Хотел у тебя в долг взять, прости мне.
И в глазах его заблистали слезы.
В этих словах, в слезах этих, было столько горькой истины, вылившейся из глубины души, что Катя сейчас поняла свою ошибку. Она схватила руку отца, нежно, крепко поцеловала ее и сказала:
– О! какой вы добрый!.. А все-таки грех вам сомневаться во мне, да еще просить у меня прощения. Разве все мое – не ваше, все ваше – не мое?.. Еще бы нам делиться!.. Ведь только нас двое и есть в семье… Давайте, сочтем, сколько тут денег. Еще есть у меня петербургских рублей десяток с лишком, положим вместе.
И еще раз поцеловав руку отца, подала ему стул, потом важно присела к столу, на котором стояла шкатулка, высыпала из нее деньги и начала раскладывать их кучками, пятачки к пятачкам, гривенники к гривенникам, и так далее. Тут же проговорила:
– Вот я вас за это накажу, погодите!..
От сердца Александра Иваныча отлегло; он улыбнулся прежней своей детской, прекрасной улыбкой и стал помогать дочери укладывать деньги. Сосчитав деньги, которых действительно оказалось близ ста рублей, она сыскала клочок бумаги, взяла перо и стала писать и произносить вслух написанное, припоминая себе форму заемного письма, которое видела в Петербурге у матери своей подруги:
– Я нижеименованный отец такой-то дочери занял у единородной своей Кати 103 рубля 65 копеек – понимаете, тут будут и петербургские деньги – на бессрочное время; буде чего не заплачу, то вольна она, вышереченная Катя, требовать от меня сверх законных поцелуев, выдаваемых ей каждый день, столько, сколько она пожелает. Теперь подписывайте. – И Александр Иваныч, усмехаясь, взял перо и подписал рукой, еще нетвердой, свое имя и фамилию.
– А теперь, – сказала она, целуя его, – проценты вперед. Вот вам, вот вам… ведь я ростовщик!
Оживили Горлицына эти слова и ласки, и он, собирая деньги опять в шкатулку, сказал:
– Ведь я не шутя возьму у тебя деньги; они мне нужны.
– Сказано, сделано, вот рука моя, а вот и ваше заемное письмо, – отвечала Катя, скорчив серьезную мину, ударила отца в ладонь его, молодецки пожала ее и, свернув клочок бумаги, спрятала у себя на груди.
Так пасмурно начался и так отрадно кончился этот день. Счастливый Александр Иваныч повеселел. По старой привычке он велел позвать к себе Филемона, да тот оказался опять в несостоятельном положении. Опять поручили Бавкиде сделать покупки, и на этот раз более важные. И вслед за тем довольство полилось в доме. Катя, узнав, что старый слуга болен, очень этим встревожилась, состряпала ему бузинного отвара в чайнике и сама пошла к одру больного, чтобы дать ему это лекарство. Филемон был в жару, мутные глаза едва узнали барышню, к которой потянулся было целовать руку… Катя думала, что старик в самом деле болен, с жалостью на него посмотрела и велела своей горничной давать ему бузины, да почаще ей сказывать, будет ли ему легче или хуже, неравно придется послать за лекарем. Такое внимание доброй барышни к недостойному очень озадачило его и пробудило в нем совесть. На другой же день явился он к Катерине Александровне, когда барина не было дома, и повалился ей в ноги.
– Матушка-барышня, простите мне, – говорил он ей, – я вас обманул, болен не был. Бес лукавый попутал: хмельным зашибся. Отродясь не бывало со мной этакой оказии. Божусь вам, в первый и последний раз… Тятенька ведь всему причиной… больно уж совестлив.
Этими словами подана была нить в руки Катерины Александровны, и клубок стал разматываться. Тут Филемон рассказал причину своего нравственного падения и, кстати, уже развернул свиток истории всех нужд, которые одолевали Александра Ивановича едва ли не со смерти Катиной матери, как он терпел их, не смея царской копеечкой поживиться, да как отказывал себе во всем, и прочее, и прочее, что мы уж прежде рассказывали.
Чего не открыла Кате эта простая, но страшная для нее повесть! Каким новым светом озарилась душа ее! Теперь только узнала она всю силу любви к ней отца. Все ее прошедшее было только сновидение, мечты, коварно ласкавшие ее. Она походила на дитя, которое тешится огоньками, бегающими по стене около его колыбели, не зная, что через час весь дом от них разрушится. Сколько опыта приобрела Катя в несколько минут! В каком горниле закалилась душа! Да, несколько минут тому назад, она была девочка; теперь стала женщиной, твердой, сильной, готовой вступить в борьбу с невзгодами жизни. За самоотверженную любовь надо заплатить такой же любовью, за великие жертвы – еще высшими, если можно.
Катя поблагодарила старого слугу за все, что он ей открыл, обещаясь никому не говорить о том, что слышала от него, наказывала не огорчать более отца неуместными советами и дурным поведением. Отпустив его, она отправилась в свою спальню, усердно, со слезами молилась образу Спасителя, которым отец благословил ее, когда она поступила в институт; долго стояла на коленях перед портретом матери… Плакала она горько эту ночь, плакала и другие ночи, но с каждым утром, умывшись, была на вид весела и необыкновенно нежна с отцом. Целую неделю каждый день ходила в соборную церковь, которая была в нескольких шагах от их дома, и так усердно молилась. Молитвы ее были об одном и том же, подать ей свыше силы принесть долгу свою жертву. Волгин, в продолжение этой недели, приходил раза три, был по-прежнему особенно внимателен к Александру Иванычу. В каждом взгляде его, в каждом слове, обращенном к Кате, не могла она не заметить выражений прежней любви. Сколько раз, замечая, что отец сделался к нему холоднее, а дочь была особенно грустна, решался он объяснить свое положение, но молчал, боясь безвременной откровенностью разрушить свое счастие тогда, когда ожидал со дня на день окончания дела о разводе.
Неделя прошла, и Катя в первый затем день объявила отцу, что идет за Селезнева.
– Он добрый, достойный человек, – говорила она отцу, – я хочу, я буду его любить… Только прошу у вас три дня сроку… Только три дня, – повторяла она с твердостью, – а там, не спрашивая меня, скажите ему, что я согласна.
Как ни желал Горлицын этого решения, он теперь испугался его. Согласие было дано так неожиданно, без всяких приготовлений.
– Я не неволю тебя, душа моя, – говорил он Кате, – тебе ведь жить с мужем, так выбирай себе по сердцу. – Но Катя осталась на своем. Александр Иваныч пристально посмотрел на нее и сказал с необыкновенной твердостью: – Подождем!..
Потом задумал он думу крепкую. Не получила ли уж она письма от Волгина, которое заставило ее принять такое скорое решение? Не может быть. Если б он осмелился к ней написать, Катя не скрыла бы письма от отца. Не мог же рассудок в несколько дней победить склонность, которая так сильно выказалась в последнем разговоре с дочерью, склонность, которая так быстро развилась и долго росла, поощряемая самим одобрением отца! Волгин жил в Холодне без дела; не слыхать было, чтоб он собирался куда, несмотря на то, что хозяйственные дела требовали его в новое имение. Катя ходила каждый день в церковь, чего прежде не делала. У ней были на днях глаза красны: сказано, что это от ветру… Нет, это не то, совсем не то!.. Тут что-нибудь необыкновенное скрывается. Как бы узнать?
Передумал все это Александр Иваныч и решился идти к Волгину отплатить, может быть, последним визитом за десятки, которые был ему должен, между тем намекнуть о предложении Селезнева и испытать, какое действие произведет оно на соседа. Надо было решить судьбу Кати, а другого способа, как этот, не мог отыскать Александр Иваныч по простоте души своей.
Волгин был очень рад посещению гостя. Никогда сосед не видал его в таком приятном расположении духа; оно выражалось на его лице, во всех его словах.
– Вы, как нарочно, посетили меня, – говорил он Горлицыну, – когда я только что получил из Петербурга радостное известие. На днях ожидаю другого, решительного; оно развяжет мою судьбу, от него зависит вся моя будущность.
В чем же состояло это извещение, Волгин не сказал, и сосед почел неприличным спрашивать. Загадка для Александра Иваныча все-таки осталась загадкой. Он решился приступить к более сильным мерам и, как делают удачно некоторые хитрецы, простодушною откровенностью вызвать на такую же.
– И у меня в доме, сударь вы мой, – сказал он, – готовится нечто приятное.
– А что такое? – спросил нетерпеливо Волгин.
– От вас не скрою: я вас уважаю, как друга. Вот видите, прекрасный молодой человек Селезнев… достойный во всех отношениях… вы его знаете… удостоил чести просить руки моей дочери…
Волгин побледнел, как мертвец.
– Что ж Катерина Александровна? – спросил он задыхаясь.
– Сначала Катя не хотела и слышать. Да она у меня разумная такая… Романтические бредни еще с удовольствием прочтешь в книге, а в жизни куда как не годится!.. Все дым, сударь мой!.. Господь посылает ей счастье, грех пренебрегать… Просила только три дня сроку…
Волгин вскочил с дивана, схватил руку Александра Иваныча и, крепко сжимая ее, сказал:
– Нет, этому не быть!.. Скажите, что этому не быть… Не убейте меня… Простите, что я так смело говорю… Воля родительская… но я люблю ее так сильно, так глубоко, что готов за нее с целым миром поспорить. Я полюбил ее с первого раза, как увидел; сам Господь указал мне на нее… Мое счастье, жизнь моя – в надежде получить ее руку. Ради Бога, не отнимайте у меня этой надежды.
– Позвольте, для чего ж вы до сих пор не объяснились?..
– Винюсь перед вами, я сделал в жизни своей только одно худое дело – скрыл от вас одно обстоятельство, и то из боязни потерять доброе расположение Катерины Александровны. Но ныне же… на словах не могу… открою вам все. Ныне вечером вы получите от меня письмо. Прочтите его сначала одни, потом, если дозволите, пусть прочтет ваша дочь, и тогда решите мою участь.
– Вы знаете, – отвечал тронутый Горлицын, – как я люблю и уважаю вас. И я за честь, за счастье почел бы иметь вас своим зятем. Но… посудите сами… такие частые посещения, так долго… голова молодой девушки могла закружиться; далеко ли до сердца?.. злые языки в городе…
– Вините судьбу мою, обстоятельства!.. Намерения мои были всегда чисты; заслужить руку вашей дочери, но заслужить ее честно, благородно, – было одним побуждением моим во всех моих действиях с того времени, как ее знаю. Ради Бога, не осуждайте меня…
– Буду ждать вашего письма, – сказал Горлицын, крепко обнял своего соседа и простился с ним. Возвратившись домой, обремененный радостным предчувствием и страхом неизвестности, он сказал Филемону, сидевшему уже в передней в здоровом положении, так что могла слышать Катя из другой комнаты:
– Если придет ныне Селезнев, сказать, что нас дома нет. Слышал ты, Ричард мой возлюбленный?
– Слышал, батюшка, Александр Иваныч, – отвечал дрожащим от радости голосом Филемон, ободренный шуточным приветствием, которое всегда так приятно щекотало его сердце и которого он более недели не слышал от своего господина.
Вошедши в комнату дочери, Горлицын прибавил с веселым видом:
– Мы подождем, Катя; да, подождем!.. Утро вечера мудренее, говорит пословица, а у нас вечер будет мудрее утра. Не знаю ничего, а знаю только, что сосед наш человек благородный, хоть и темный. Не спрашивай меня ни о чем, и будь повеселей.
И Катя, смущенная этими загадочными словами, не спрашивала ни о чем. Можно вообразить, что происходило в душе ее. Она видела, как отец ходил к соседу, заметила, что он возвратился домой веселый, нежели вышел из дому, ничего не понимала из путаницы слов, сказанных ей отцом, но слово «подождем!» было для нее так странно. Она посмотрела на портрет матери и подумала, покачав головой: «Не ты ли упросила там за меня Господа?..» Довольно было для нее уж и того, что откладывалось исполнение ужасного приговора, на который она себя осудила.
Перед вечером Горлицын получил от соседа огромный пакет и заперся у себя на ключ, чтобы никто не мешал ему прочесть, что в нем заключалось. В этом пакете было письмо на его имя, тетрадь с заглавием «Моя история», несколько документов и писем на имя Ивана Сергеевича от дяди его.
Письмо, адресованное Горлицыну, было следующее го содержания:
«Милостивый государь, Александр Иванович!
Посылаю вам историю моей жизни со времени приезда в губернский город N, вместе с приложениями, которые удостоверят вас в истине моего рассказа. Бог свидетель, что я не старался в нем представить себя в лучшем виде, нежели каков я был, и обременить лишними нареканиями женщину, и без того слишком наказанную. Да простит ей Судья Всевышний, как я простил ее на этой земле!
Желал бы я скрыть от всех в глубине растерзанного сердца эту ужасную историю; но долг мой, после того, как я признался вам в чувствах своих к Катерине Александровне, обязывает меня быть с вами откровенным, как с отцом моим. Прочтите все и осудите меня, если у вас окажутся силы осуждать несчастие, а не преступление.
Жизнь моя без пятна, совесть чиста. В одном могу только обвинить себя – в том, что я не открыл вам прежде моих обстоятельств; но и за этот невольный проступок ожидаю себе великодушного прощения: любовь и тут была причиной обмана, без которого я закрыл бы себе, может быть, навсегда доступ к сердцу вашей дочери.
Любовь моя к Катерине Александровне так сильна, что нет жертвы, какую бы я не принес ей, кроме самой любви. Я буду ждать вашего ответа целые сутки. Если не получу его в этот срок, приговор мой будет мне известен. Удар этот, конечно, придется моему сердцу тяжелее всех, какие я доселе испытал. Тогда останется мне уехать из здешних мест в дальнюю мою деревню, может быть в чужие края, пожелав Катерине Александровне всего счастия, которого она так достойна, а вам – наслаждаться зрелищем этого счастия. Об одном прошу вас только: вспомнить иногда несчастливца, которому судьба, без вины его, назначила испить до последних дней его горькую чашу страданий. Мне же останется навсегда хоть утешением воспоминание о тех прекрасных днях, единственных в моей жизни, которые я провел в вашем семействе».
Читая это послание и все приложения к нему, Горлицын несколько раз прекращал свое чтение, чтобы дать себе отдохнуть от бремени тех чувств, которые оно возбуждало в душе его; несколько раз слезы мутили его глаза и заставляли отрываться от печальных строк. Пришедши к дочери, он подал ей письма и бумаги, полученные от Волгина, кроме копий с разных определений присутственных мест, и сказал ей:
«Ты не дитя, вооружись твердостью, прочти все и скажи мне потом, что нужно написать соседу. А я покуда пройдусь немного, подышу свежим воздухом… Мочи нет, мне тяжело!»
Когда он возвратился, Катя с заплаканными глазами сидела у стола и писала что-то на почтовом листочке. Написавши, отдала отцу и прибавила:
– Прочтите эту записку и пошлите ее к Волгину. Знаю наперед, что вы на нее согласны, потому что вам дорого счастие вашей дочери.
Александр Иваныч прочел следующее:
«Отец мой предоставил мне отдать руку мою тому, кого выберет мое сердце. Полюбила я вас сначала, может быть, и романтически: мудрено ль? Тогда я только что сошла с институтской скамьи. Потом, с опытом жизни, рассудок и сердце уверили меня, что я ни с кем не могу быть счастлива, как с вами. Теперь ни в чем вас не обвиняю. Уважаю вас еще более, прочтя ваши бумаги. Видно, Господь назначил мне утешить вас, сколько могу, за все ваше прошедшее – я исполню свято этот долг. Приходите к нам сейчас.
Ваша на веки Катерина Горлицына».
Ничего не сказал отец, прочтя записку, поцеловал дочь, благословил ее и, запечатав послание, отослал с Филемоном к соседу. Верный Ричард дожидался ответа. Радостный, как безумный, выбежал к нему Волгин, поцеловал его в лоб, всунул ему в руку пучок ассигнаций, сказал: «Иду!» Но, видя, что тот, ошеломленный от таких невиданных щедрот, стоял все на том же месте, почти вытолкнул его из двери. Через несколько минут Иван Сергеевич был у ног Кати… Детская улыбка мелькала на губах Александра Иваныча и радостные слезы катились из его глаз.
Прошло несколько дней нетерпеливого и тревожного ожидания известий из Петербурга. Оно пришло. Вот что писал Ивану Сергеевичу дядя его:
«Твое дело окончательно решено. Но Бог решил его за несколько дней до того по-своему. Пятого ноября отошла твоя жена в вечную жизнь. Перед смертью пришла в рассудок, узнала, где находится, потребовала к себе священника, исполнила все христианские обязанности, со слезами просила прощения, особенно у тебя, у всех, кого когда-либо обидела, пожелала тебе счастия (это были ее последние слова) и скончалась тихо на руках людей, совершенно ей чужих. Пусть будет ее жизнь примером для многих! Подай ей, Господи, в селениях небесных мир, которым она здесь не наслаждалась!.. Посылаю тебе законное свидетельство о ее смерти».
Когда Волгин передал Катерине Александровне и отцу ее это известие и намерение свое отслужить панихиду по усопшей, невеста его вызвалась участвовать в исполнении этого священного и трогательного обряда.
Впоследствии времени она этой обязанности не пропускала ни одного года до конца своих дней.
Помолвка и обручение были через несколько дней и изумили весь город. Семейство предводителя, Пшеницыны и многие другие от души радовались этому событию. Сыскались, однако же люди, которые заметили, что дочери бедного соляного пристава выпало такое высокое счастие не по рангу. Селезнев с отчаяния спешил уехать в отпуск.
В это время Катерина Александровна получила при своем женихе письмо – от кого бы вы думали? – от майорской дочери Чечеткиной.
– Что бы она могла мне написать? – сказала Горлицына, взглянув на подпись, – уж не из-за вас ли хочет начать со мной процесс?
Майорская дочка, расточив сначала изъяснения своего уважения и сожаления к Катерине Александровне, принялась потом честить Волгина самыми лестными для него эпитетами. И злодей-то он, и безнравственный человек, и свел-то с ума жену, образец всех женщин, которую держит в своей деревне, едва ли не на цепи. Вместе с этим Чечеткина предлагала начать с ним процесс, для такой оказии рекомендовала отличного ходока-поверенного, который заставит вероломного обманщика, посягающего на честь и благополучие такой прекрасной девицы, какова Катерина Александровна, заплатить ей важную сумму.
Как узнала о семейных делах Волгиной охотница до процессов, – никто из читавших ее письмо не старался исследовать. Довольно, что посмеялись над этим посланием, которое, однако ж, если бы получено было несколько прежде, могло бы встревожить Горлицына и его дочь.
Когда невеста собиралась к венцу, Ване поручили надеть на ее ножку башмачок. Говорят, что плутишка при этом не преминул поцеловать ее ножку и заставил Катю очень покраснеть. После свадьбы Горлицын вышел в отставку, предоставив лишние кули соли в распоряжение своего преемника, и переехал к дочери в новую деревню ее мужа, где был и прекрасный дом, и прекрасный сад, и протекала та же M-река, омывавшая берег, на котором стоял домик соляного пристава в Холодне. До глубокой старости наслаждался он счастием видеть согласие и любовь обоих супругов. И мне раз, в юности моей, удалось провести несколько дней в этой благословенной семье и видеть, как два маленьких внука и крошка внучка барахтались с дедушкой на лугу. Та же детская, прекрасная улыбка, одушевлявшая лицо старика, не оставляла его до тех пор, пока не закрыла его последняя, брошенная на него горсть земли.
Ввиду того места, где Катя и Волгин в первый раз познакомились, близ переправы через Москву-реку, у подножия Мячковского кургана, поставили они скромный памятник. Не знаю, существует ли он теперь.
1856