Вчера наша труппа впервые узнала мою тайну, впервые узнала, кто я. До сих пор, кроме Арбатова, никто этого не знал, даже Зиночка. Согласно желанию Арбатова я хранила тайну и на все вопросы отвечала уклончиво.
Вечером вся наша дружная компания собралась у Зиночки. Папа-Митя рассказывал сценки и анекдоты из своей актерской практики, тетя Лиза вязала нитяные митенки для лета, Миша возился с Валей и Зекой, Зиночка разливала чай. И он был тут же с нами, и он, Арбатов. Он ходил широкими шагами по столовой и казался угрюмым, почти не слушал нашего смеха и болтовни.
– Сережа, что с тобой? У тебя нос даже почернел как будто, неожиданно рассмеялся папа-Славин, заметив «панихидное», как он выражался, лицо Арбатова.
– Тяжело мне что-то, друзья мои… Сердце ноет, а чего ноет, и сам не знаю, – уныло отозвался тот. – Всего, кажется, достиг, чего хотел: нашел актрису-самородок, алмаз нешлифованный, которому миллион цена, показал ее публике, показал этой бездарщине Истоминой и ей подобным, что такое истинный талант… А между тем гложет меня, ест что-то… Хорошо ли я сделал, что увез Ксаню… Китти то есть… из монастыря… я хотел сказать из дома…
Он окончательно запутался и умолк, очевидно, взволнованный тем, что неосторожно проронил несколько слов.
Мне стало жалко смотреть на него. Казалось, мука за то, что он проговорился, донимала его. Я быстро встала и подошла к нему.
– Сергей Сергеевич, – начала я смущенно, – тут все свои, друзья. Какая же я Корали? Пусть хоть они знают, кто я на самом деле… Про Ксаню-лесовичку им расскажите. Они не выдадут никому…
– Рассказать?.. Ну, да, конечно… Пусть еще больше полюбят они тебя, детка, одинокую, бездомную, обреченную на заключение в монастырских стенах.
И тут же он начал рассказывать им, как жилось мне в Манефином пансионе, на что обрекли меня там и как ему удалось найти во мне талант и увезти оттуда.
Все слушали его с затаенным дыханием.
– И вот я ни минуты не спокоен за будущность Ксани. Вдруг кто-либо из врагов узнает, откроет ее местопребывание здесь! – закончил он уныло свою речь.
Все стихло в маленькой столовой, настолько стихло, что можно было расслышать шорох мышей в прихожей за дверью, примыкающей к комнате.
Зиночка первая опомнилась, встала и прошла туда. Шорох стих, но тотчас же из передней зазвенел гневный голос Долиной:
– Как вы смели явиться сюда?
Знакомый, ненавистный голос Поля Светоносного дерзко ответил ей:
– Не хорохорьтесь, пожалуйста. Я пришел по желанию моей матери. Дверь была не заперта. Моя мать приглашает вас всех к себе ужинать, всех без исключения, и m-lle Ксению Марко тоже, – иронически поклонился он в мою сторону, появляясь на пороге столовой.
Я побледнела. Побледнел и Арбатов. Смутились и все остальные.
А Поль стоял в дверях и улыбался дерзкой, наглой улыбкой. Все поняли, что от слова до слова он подслушал все, что говорилось здесь.
Смущение длилось недолго. Через минуту, весь красный, как кумач, Арбатов с трясущейся челюстью ринулся к нему.
– Я научу тебя подслушивать, бездельник! – загремел он на весь маленький домик Зиночки.
Миша Колюзин не дал ему договорить и в два прыжка очутился перед Полем.
– Пошел вон, негодяй! – гаркнул он во всю ширь своих богатырских легких, так что тщедушный Поль в одну секунду очутился на улице, весь дрожа от страха.
– Ну, теперь он не скоро появится снова, – расхохотался Колюзин и, схватив Валю и Зеку на руки, закружился с ними по комнате.
Утром на репетиции Истомина как-то странно поглядывала на меня. Потом, перед концом ее, обратилась к Кущику, который все время, как паж, ходит за ее шлейфом. Кущик – гадкая личность: он занимает деньги, пьет на чужой счет и льстит Истоминой потому только, что она богата. У него нет ничего святого. Все его презирают, не меньше Поля, пожалуй.
Итак, Истомина сказал Кущику.
– А я совсем случайно узнала, Василий Иванович, что у одной из актрис нашей труппы есть очень интересное похождение в недавнем прошлом.
– Да что вы, божественная? Да может ли это быть? – подобострастно произнес тот.
– Представьте себе, что это факт! Среди нас есть девочка-пансионерка, бежавшая из пансиона. Ее разыскивают всюду, но никак не могут напасть на ее след. А между тем необходимо водворить ее обратно…
Тут Истомина так взглянула на меня, что я невольно побледнела.
– Что с вами, мамочка, уж не о вас ли речь? – лукаво подмигивая, спросил, обращаясь ко мне, Кущик. – Эге-ге-ге, барышня! Да у вас губа не дура, я вижу… Куда приятнее, я думаю, пожинать лавры на сценических подмостках, нежели учить географию и делать задачи…
Он опять подмигнул и, скорчив свое отталкивающее лицо в безобразную гримасу, добавил:
– А вот бы вас, красавица, водворить бы до… – и не кончил.
Бледный, но спокойный, перед нами очутился Арбатов. Он был сильно взволнован и всячески силился это скрыть.
– Послушайте. Кущик, и вы, Маргарита Артемьевна, – заговорил он глухим, прерывистым голосом, – если я еще раз узнаю или услышу про что-либо подобное, если вы еще раз позволите себе травлю этого ребенка, я… я… я выйду из состава труппы, вы никогда не увидите меня больше… А Светоносного я еще проучу за его соглядатайство и шпионства…
Теперь настала очередь Истоминой бледнеть. Она отлично знала, что только такая крупная величина, такой большой актер, как Арбатов, и такой опытный режиссер и антрепренер, как он, мог поддержать своим талантом, трудом и энергией хорошие дела театра. Без Арбатова труппа пропала бы совсем.
Ей стало жутко. Ей хотелось загладить свою вину, хотелось примирить его с собою, – и сладким голоском она заговорила:
– Ах, какой вы порох, Арбатов! Скажите, пожалуйста! Ну, можно ли так! Раз, два, и – вспыхнул. Ну, разумеется, я пошутила… Душечка Корали, я надеюсь, что вы поняли, что это была милая шутка и только… Ну, вот же, в доказательство моей симпатии и дружбы я вас поцелую.
И она действительно поцеловала меня, чуть коснувшись моей щеки своими холодными крашеными губами.
«Поцелуй Иуды!» – вихрем промелькнуло в моей голове.
– Берегитесь, Корали, она откусит вам нос! – услышала я, отойдя от Истоминой, насмешливый голос Миши и невольно засмеялась, засмеялась и… осеклась сразу.
Прислонившись к кулисе, все с тем же бледным лицом, с блуждающими глазами, стоял Арбатов. Он сжимал рукою сердце и, казалось, очень страдал.
– Сергей Сергеевич, что с вами? – метнулась я к нему.
– Ничего… ничего… детка… Успокойтесь. Это не впервые… Сердце у меня пошаливает давно… Волнения запрещены… Порок сердца, видите ли, у меня… Нy, да все пустое… Не умру, не бойтесь… Не смею умирать, пока вы не займете прочного положения на сцене…
– Какой вы хороший, все о других думаете! – произнесла я, сжимая его руку…
Его странная фраза запала глубоко в мое сердце.
Кто мог ожидать такого конца?
Как грубо, жестоко, как неожиданно разразился этот удар над нами!..
Его нет. Да полно! Так ли? Не здесь ли он между нами… И не один лишь это кошмар, жуткий и ужасный кошмар?..
Мой мозг горит, моя душа стонет, но как ни тяжко, как ни мучительно горько писать эти строки, раз я решила и радости, и горести вписывать в эту тетрадь, я должна, я должна записать все, все по порядку, как это произошло.
Мы, то есть Арбатов, я и Кущик, играли в этот вечер одноактную драму перед длиннейшим и глупейшим фарсом.
Арбатов изображал в пьесе моего отца. В конце драмы он должен убить себя из револьвера, потому что он бывший каторжник, и это обстоятельство клеймит его дочь. Сергей Сергеевич был на высоте своего призвания в этот вечер. Он играл великолепно.
Публика притаилась, затаив дыхание, следя за его игрой.
В конце пьесы у Арбатова происходит трагикомическое объяснение с Кущиком, изображавшим пьяненького торговца, пришедшего отчитывать каторжника за его давнишнюю вину.
Кущик не мог не балаганить. Он «кренделил» вовсю: пересыпал свою речь гримасами и ужимками, стукнулся головой о печь, грохнулся со стула. Но, тем не менее, публика оставалась совершенно равнодушна на этот раз к обычно потешавшему ее комику. Все ждали драматической сцены финала. И вот она наступила. Кущик чуть ли не на четвереньках, изображая пьяного, убрался за кулисы под жидкие аплодисменты райка. Арбатов начал свой монолог, приблизившись к рампе. Я, ожидая своего выхода, находилась в первой кулисе, и мне хорошо было видно его страшно бледное лицо, его горящий взор…
Голос Арбатова креп с каждой минутой. Подобно громовым раскатам носился он по театру. Он говорил о том, что не стоит жить, когда вокруг него враги, люди-шакалы, готовые погубить его каждую минуту. Он говорил, что готов расстаться с жизнью, что ему жаль его дочь, безумно жаль его бедняжку Марусю, но что ей легче будет после его смерти, ибо люди простят ему мертвому то, что не прощали живому, и призреют его Марусю.
Слушая этот блестящий артистический монолог, я позабыла и сцену, и рампу, и кулисы… Мне казалось теперь, что передо мною стоит не талантливый актер Сергей Сергеевич Арбатов, а глубоко несчастный, обездоленный человек и убитый отец.
Что случилось потом – никогда не забуду… Арбатов или, вернее, Иван Кардулин (имя несчастного героя) вынул револьвер, приложил его к виску… и… раздался выстрел… Стройная фигура Арбатова и его полуседая голова очутились на полу.
Наступила минута действовать мне, игравшей дочь Марусю.
– Папа! Папа! Что ты сделал, папа! – вскрикнула я, опрометью выскакивая из-за кулис и бросаясь к нему.
Его игра, полная незаменимых тончайших блесток, захватила меня. Его экстаз передался мне.
Я – или, вернее, дочь бывшего каторжника, Маруся – упала перед распростертым отцом на колени, охватила его голову руками и, рыдая, прокричала на весь театр.
– Папа умер! Мой папа умер!
Занавес медленно пополз вниз.
Поднялся рев неописуемого восторга, плеск «аплодисментов», крики «браво, Арбатов! Браво, Корали!» неумолкаемые, потрясающие, стихийные крики.
Я быстро вскочила с колен. Занавес вполне опустился до подмостков сцены, а Арбатов все еще лежал в прежней позе, с широко разбросанными руками, с неподвижным лицом.
– Сергей Сергеевич… Вставайте… Надо выходить на вызовы… произнесла я и взяла его руку.
Она была холодна, эта рука. Холодна как лед. Что-то быстрое и страшное промелькнуло в моем мозгу, и я прямо заглянула в его глаза.
Глаза Арбатова были страшно вытаращены и тусклы. Казалось, они смотрели и не видели ничего.
– Сергей Сергеевич! Что же это? Не до шалости, батюшка, когда публика с ума сходит! – послышался за нами голос помощника режиссера, на обязанности которого было, между прочим, следить, чтобы артисты выходили на вызовы публики по окончании акта.
Но Арбатов продолжал по-прежнему лежать недвижимым.
Кущик подскочил к нему, сильно рванул его за руку и… вдруг его хриплый обычно голос тонким, пронзительным фальцетом прозвенел на всю залу:
– Он мертвый! Мертвый! Кто-нибудь помогите же!.. Арбатов умер!..
Арбатов умер. Умер вдруг, неожиданно, в расцвете своего пышного таланта. По словам доктора, пришедшего констатировать печальный факт, смерть караулила уже давно намеченную ею жертву. У Арбатова был порок сердца, с которым можно жить бесконечно долгие годы и умереть неожиданно, каждый миг. Жизнь артиста – сплошная цепь мучений, горя и восторга, счастья и неудач. Успех и поражение переносятся им одинаково жутко и остро. Эти волнения за театр, за благосостояние своей труппы и убили Арбатова.
Что пережила я – трудно выразить словами. Я привыкла к ударам судьбы, но этот удар слишком ошеломил меня. Арбатов, как добрый отец, заботился обо мне, был так добр и ласков со мною, так умел дать мне цель и счастье жизни, так умел поднять мой унылый, угрюмый дух!.. Я его любила, как отца, любила настолько сильно, насколько умеет любить бедное сиротливое лесное дитя!
Но я не плакала, потому что не умею плакать…
О, если бы я умела плакать…
Я должна быть последовательна, хотя душа моя кипит. Я делаю невероятные усилия над собою, чтобы писать изо дня в день аккуратно, чтобы передать моему дневнику все мои страдания…
С той минуты, как мертвого Арбатова унесли со сцены в уборную, чтобы смыть краски и белила с его холодеющего лица, я не нахожу себе покоя.
Этот человек сделал для меня так много. А я? Я даже не сумею помолиться за него…
Тело его трое суток стояло в городской часовне при соборе, все обвитое венками из лавров и цветов. Панихиды служились беспрерывно нами и публикой, желающей почтить своего любимца.
Зиночка плакала беспрерывно на этих панихидах. Слишком много добра видела она от этого благородного человека.
– Китти, бедная, дорогая Китти! Вот мы и остались сиротами с тобою! – рыдала у меня на плече Зиночка, в то время как в моем сердце разрасталось мучительное ощущение горя, одиночества и тоски.
И папа-Славин, и Ликадиева, и Гродов-Радомский, и Миша, и другие безутешно оплакивали его. Одна я не плакала и не молилась…
Похороны Арбатова прошли торжественно и пышно. Его белый глазетовый гроб товарищи-актеры несли на руках до самой могилы…
Целый дождь цветов посыпался в яму, где суждено было лежать талантливому артисту. Яму зарыли, весь могильный холм обложили венками. Зазвучали речи.
Выдающиеся лица города и труппы входили на холмик и превозносили оттуда достоинства покойного.
Истомина слушала и лила лицемерные слезы. Ее сын, Поль, юлил тут же.
– О, это был человек! – восклицала Маргарита Артемьевна и прикладывала кружевной надушенный платок к глазам.
А рядом горячо, искренно плакала Зиночка, по-детски комкая весь промокший носовой платок.
Третья неделя поста. На улице грязно и скользко. Пахнет весною. Уже прошло четыре дня с похорон Арбатова. Эти четыре дня был траур в театре, и мы не играли. Сегодня был назначен первый спектакль после перерыва. Место Арбатова, как режиссера, заняла теперь Истомина, которая стала уже распоряжаться одна.
Зиночка спешно чинила что-то по костюмной части, торопилась закончить до театра свою работу, так как она была занята сегодня в пьесе. Валя и Зека взгромоздились ко мне на колени. У бедных мальчуганов глазки вспухли от слез. Еще бы! Они так горько плакали, когда узнали, что умер милый, ласковый дядя Сережа и что никогда, никогда он не будет более сидеть здесь, в этой комнате у шипящего самовара, ласкать их, рассказывать им сказки.
– Ах, как он умел рассказывать сказки, дядя Сережа! – с детским восторгом проговорил Валя. – Не хуже тебя, тетя Китти, право не хуже! – заключил мальчик печальным голоском.
– Право не хуже, – вторил ему и Зека, привыкший повторять каждое слово брата.
– Ну, слушайте, я вам расскажу про лесную девочку еще раз, – и тут же, с целью позабавить детишек, я начала рассказывать то, что раз десять уже рассказывала им.
Жила-была на свете маленькая-маленькая девочка, ее звали Ксаня Марко. Она жила в большом, старом лесу со своей мамой, с тетей, маминой подругой, с мужем тети и с их маленьким сынком Васей. Когда Ксане минуло три года, мама Ксани уехала куда-то, поручив дочку семье лесничего, то есть дяде Николаю и тете…
И слово за словом я развертывала перед обоими мальчуганами всю сложную повесть моего необычайного детства.
Они слушали меня, затаив дыхание, с широко раскрытыми глазенками, блестевшими восторгом, несмотря на то, что знали мою сказку про девочку Ксаню всю наизусть.
Зиночка уехала в театр… А я (я была свободна в этот вечер) все еще досказывала мою сказку…
Я довела свой рассказ до того времени, как попала в Розовую усадьбу.
– Ну, а теперь моя сказка не интересна, и вам надо вдобавок идти спать, милые мои! – заключила я неожиданно и стала укладывать детей.
Лишь только они уснули, я прошла в маленькую столовую и села поджидать Зиночкиного возвращения из театра.
На улице темнело. Редкие фонари скупо освещали окраину города. Прохожие отсутствовали в этот поздний час.
Долго ли прождала я так у окна, не помню. Опомнилась я, внезапно услыша чье-то тихое, жалобное всхлипывание. Неужели Долина? Когда она успела приехать? Я подняла голову. Да, это была Зиночка. Но в каком виде!.. Слезы градом текли по ее щекам… Веки были красны и вздуты. На бледное лицо, искаженное страданием, жалко было смотреть.
– Зиночка! Что с тобою?
Я бросилась к ней, схватила ее руки. Она зарыдала.
– Выгнала… выгнала… как собачонку выгнала из театра!.. И за что? За что? «Мне, говорит, бездарности не нужны. Театр не богадельня и не странноприимный дом. Никто не виноват, что у вас двое детей и никаких средств после мужа… Очень грустно, но держать вас в труппе я и мой сын Поль не можем. Вы нам не нужны…» Так и сказала, как отрубила… Господи, да за что же? За что? Что я сделала ей? Бедные дети! Бедные Валя и Зека, что будет с ними!..
Что она сделала Истоминой? О, этого никто не знал и не знает…
Дела театра шли превосходно, и не было никакой необходимости сокращать труппу. Если Зиночка и не обладала выдающимся талантом, она считалась все же очень полезною и прилежною артисткою и не раз выручала труппу, то играя за других, то исполняя самые ничтожные роли. И Арбатов очень ценил ее! Не то новая наша директриса – Истомина. Она с первого же дня дала почувствовать Зиночке, что недовольна ею. Но никто все-таки не мог предвидеть, что она поступит с ней так жестоко.
«Не надо много унывать. Бог с нею, – подумала я. – Не умрут Зиночка и ее дети, пока я служу в театре. Но не поступит ли Истомина так же и со мною? Нет, нет, ведь все в труппе знают, что публика меня любит, что меня принимают с восторгом, что я нужна для успеха театра. Поэтому, хотя – я знаю – Истомина меня ненавидит, она все же будет меня терпеть. Ей просто невыгодно расстаться со мною. А моего жалованья вполне хватит на маленькую семью».
– Зиночка… успокойся… Не все еще потеряно, – заметила я. – Мы с тобой друзья, а помощь друга не может быть помехой. Я же рада работать на тебя и на твоих детей, как…
Она не дала мне договорить, схватила мои руки и порывисто поднесла их к губам.
– Ты ангел, Корали! И Господь вознаградит тебя.
Так вот оно что!
Как низко, как подло была разыграна вся эта гнусная история!
О, какая мука, какая пытка!
Старый лес! Ты чуешь, что они сделали с твоим ребенком, старый лес?!
Сегодня суббота, и спектакля не было, зато Истомина назначила репетицию новой пьесы «Дикарка», предложенной для постановки еще покойным Арбатовым. В этой пьесе Сергей Сергеевич назначил мне лучшую роль. Я заранее работала над нею, заранее обдумывала каждое слово, каждый штрих, прошла ее раз пять с моим благодетелем и бесконечно радовалась, когда он хвалил мою читку, мой тон.
Когда я пришла на репетицию, все были уже в сборе. Недоставало только старухи Ликадиевой, папы-Славина и Миши. Я вспомнила, что они не заняты в пьесе, и безотчетная тоска сжала мне сердце.
– А-а, госпожа знаменитость! – встретила меня Истомина, и саркастическая улыбка заиграла на ее крашеных губах.
Я смутилась. Такое обращение не предвещало добра.
Истомина долго и пристально смотрела на меня злыми сощуренными глазами и молчала. Потом, глядя все так же на меня в упор, заговорила с расстановкой, отчеканивая каждое слово:
– Послушайте, Корали, я должна серьезно сказать вам, перед тем как разрешить вам играть роль, которую поручил вам покойный Арбатов: боюсь, что вы не справитесь с нею. Обижать я вас не хочу, но и провала спектакля не могу допустить тоже, а поэтому, прежде чем приступить к репетиции, присядьте сюда и прочтите эту роль нам вслух… А мы все прослушаем вас и решим, можно ли вам играть ее.
Что это? Экзамен?
Вся кровь бросилась мне в голову. Я хотела наговорить грубостей, дерзко швырнуть моей мучительнице тетрадь в лицо…
«А Зиночка и ее дети? – вихрем пронеслось в моих мыслях. – Что будет с ними, если я уйду из труппы!.. Ведь отныне я единственная поддержка и кормилица маленькой семьи». И подавляя в себе приступ бешенства и гнева, я храбро развернула тетрадь и прочла первые фразы. Увы! мой голос дрожал, мое сердце сжималось от незаслуженного оскорбления… Я не могла сразу войти в роль. Слишком много посторонних волнений угнетало меня, чтобы я могла забыть все окружающее и увлечься ролью.
– Ах, не то это! Не то! – услышала я дребезжащий, брезгливый голос Истоминой. – Вы совсем не то делаете, что надо! – проговорила она, и лицо ее приняло презрительно-недовольное выражение.
– Не мудрено, – подхватил Кущик, – эта роль не может быть исполнена госпожою Корали. На эту у нее не хватит ни опытности, ни дарования. Нет, эта роль точно создана для вас, Маргарита Артемьевна! Для вас одних!
– Или, вернее, вы созданы для нее! – любезно поправил товарища Гродов-Радомский.
О, низкие, низкие льстецы! Так вот чем они задумали доконать меня!
И опять мне захотелось швырнуть в них ролью и уйти, но опять воспоминание о Зиночке и ее детях вовремя промелькнуло в моих мыслях.
О, если бы мне забыться!..
Между тем Истомина сухо произнесла:
– Прочтите еще одну сцену, Корали.
И я снова принялась за чтение. Кровь прилила мне в голову, стучала в виски. Голос звенел и рвался. Не глядя, я видела, как несколько пар глаз с открытой враждою впивались в меня.
Они ненавидели меня, эти люди, они завидовали моему успеху, они готовы были каждую минуту смять, уничтожить меня. И все-таки я решила бросить вызов.
Сделав над собою невероятное усилие забыться, я разом вообразила себя действующим лицом, продолжала читать слова моей роли, и порыв вдохновения неожиданно захватил меня. Мой голос окреп, мои щеки запылали…
Ни Истомина, ни ее приверженцы не существовали для меня в эту минуту. Экстаз овладевал мною все больше и больше. Я была, как безумная… Я вся горела, как в огне, но все же чувствовала, что читаю превосходно, так именно, как указывал мне Арбатов.
– Ха, ха, ха, ха! – услышала я вдруг над собою зловещий хохот. – Да вы уморить нас хотите, душенька! Разве так можно играть эту роль!.. Это чудище какое-то… Весь театр напугаете… Публика разбежится со страху… Да и вообще я убедилась, что вы не можете играть ничего, кроме, пожалуй, феи Раутенделейн да Снегурочки, то есть роли, которые вам помог заучить Арбатов… Но нельзя же нам играть все одну фею Раутенделейн да Снегурочку… Арбатов относился очень снисходительно к вам, но без этого учителя вы никуда не годитесь… Вероятно, вы и сами это сознаете… Вы еще слишком неопытны, дитя мое… Вам надо поучиться… Когда подготовитесь вполне, мы вам дадим дебют на нашей сцене, а пока вам нечего делать у нас, Корали… и вы можете покинуть нас – вы свободны!
Мне показалось в первую минуту, что Истомина шутит. Я подняла на нее глаза. Ее лицо было бледно. Только два багровых пятна у висков – признак плохо скрытого волнения – выдавали ее. Ее торжествующий, злорадный взор, как змеиное жало, впился в меня с выражением непримиримой ненависти и мести.
Тогда я поняла все. Злая женщина жестоко мстила мне за недавний мой успех, за мое торжество, за мой талант, за все, за все разом. Мстила и наслаждалась своей недостойной местью. Ни пощады, ни великодушия от нее нечего было ждать.
Моя голова горела, мой мозг едва не отказывался мне служить. Гром небесный грянул, казалось, и оглушил меня… Точно грозовая молния пронизала меня насквозь. Я встала. Должно быть, я была очень бледна, потому что кто-то произнес подле меня нетвердо:
– Воды бы. Ей, кажется, худо!
Неимоверным усилием воли я заставила себя идти. У выхода со сцены мне попался Поль. Он был в новом модном пальто и в высоком цилиндре. Увидя меня, он криво усмехнулся, взбросил стеклышко в глаз и процедил сквозь зубы:
– М-lle Ксения Марко, вас постигла моя участь: удаление с позором. Да? А ведь из-за вас и меня лишили было места… Ха! Что вышло из этого? Вы очутились без заработка, я же… Я поступаю в труппу на место Арбатова… Ага! Что, взяли?.. Желаю вам всего лучшего! Только вряд ли что-либо будет лучшее для вас впереди… Я слышал, что наставницы монастырского пансиона разыскивают беглую пансионерку… и кажется, напали на ее след… Сожалея вас, я даже помог им в этом, послав им письмо. Надеюсь, вы не рассердитесь за это на меня.
И, приподняв свой новенький цилиндр, он окинул меня презрительным взглядом и затем с гордою улыбкою прошел на сцену.
Я чуть ли не бегом кинулась домой.
– Все кончено, Зиночка, все кончено! Мне отказали! – произнесла я глухо, вбегая в маленькую квартирку, где Долина металась из угла в угол, поджидая меня.
– Ксаня! Бедная Ксаня!
Она невольно назвала меня моим настоящим именем. Мы обнялись, как сестры, по-родственному, нежно, горячо…
– Мы нищие теперь… нищие обе и дети тоже! – вырвалось у меня.
– Стой, не все еще потеряно… – прошептала она, – ступай к папе-Славину и к Ликадиевой… Может быть, они помогут тебе и мне устроиться где-нибудь в другом городе, в другой труппе… Бог милостив, Ксаня! Ступай, ступай! А я позову Мишу, пусть придет, посоветует… Две головы хорошо, три лучше…
Она разом вернула мне надежду. Ну, конечно, к Ликадиевой и к папе-Мите! Они научат, помогут, устроят… Ведь они верят в меня.