– Оленька Линсарова, неправду вы говорите, девонька! – с трудом подавляя в себе порыв злобы, запела Уленька, – неправду вы говорите, де…
– Лжешь! Ольга всегда одну правду говорит… Она честная! Неподкупная! – вырвалось из груди Играновой, и в ту же минуту «мальчишка» с каким-то лихим задором подскочила к Уленьке и встала подле бледной Ольги в боевую позу.
Уленька растерялась.
– Господь Иисус Христос прежде всего не велел клеветать и сплетничать…
Едва она это сказала, как высокая, темноглазая Лариса, не спеша, плавным и красивым движением поднялась с колен.
За ней поднялись и все остальные.
Белокуренькая, голубоглазая, хрупкая Раечка Соболева, прелестный болезненный и робкий двенадцатилетний ребенок, самая маленькая и слабенькая из всех пансионерок, жалась к Ларисе.
– Довольно, Уленька! Довольно! – произнесла повелительным голосом Лариса.
– Довольно! Да, довольно! – повторили за ней все остальные девочки.
Сдержанный ропот злобы и негодования пронесся по классной. Ненавистная Уленька своим притворством переполнила, казалось, чашу общего терпения.
Красавица Лариса, чуть усмехаясь своими алыми губками, малиновый цвет которых не смела стереть даже скудная постная пансионская пища, вперила глазки в Уленьку. Остальные, не моргая, тоже впились в нее. Уленька поежилась. Ее раскосые глазки забегали теперь быстро-быстро.
– Ларенька… что вы? За что на меня этак-то, царевна моя распрекрасная?.. И вы все на меня… на смиренную рабу матушкину! – затянула она было плаксивым голосом. – За что такая немилость, за что?
– Ты спрашиваешь за что?! – так и вскинулась на нее Игранова, подскакивая чуть ли не к самому носу послушницы, – а за то, гадкая сплетница, что ты нас твоими мерзкими доносами с ума свела! Убирайся ты вон отсюда. Фальшивая! Доносчица! Лгунья! Вон! Вон отсюда!
– Доносчица! Лгунья! Вон! Вон отсюда! – подхватили остальные ненавистью звенящие голоса. – Сию же минуту вон!
Девочки глухо шумели. Растерянная и бледная стояла Уленька посреди классной.
Ее рысьи глазки метались из стороны в сторону. Губы дрожали.
Но вот она словно очнулась, выпрямилась, как стрела. Алой краской залило изжелта-бледные, веснушчатые щеки. Глаза засверкали.
– Ага!.. Так-то вы!.. – разом сбросив с себя всю свою приторную слащавость, зашипела она, отчеканивая каждое слово, – так-то вы, смиренницы, каяльщицы, сестрички Христовы! За все мои заботы, за мою любовь к вам, за то, что забочусь о ваших грешных душонках – вы бунтовать вздумали, шуметь!.. Обуял вас, видно, дьявол силою своей нечистой, смутитель ваш, господин ваш… Рабыни вы его послушные!.. Служанки верные!.. Сатаны служанки! Так-то, негодницы!.. Кому служите? Кого к себе подпускаете?.. Близок он, нечистый господин ваш, окаянный повелитель, сатана ваш… Идет, приближается к вам… Чую его приближение, смрадное, страшное и греховное… Чую! Чую!
Голос Уленьки становился все громче и громче. Раскосые глаза горели, как факелы. Лицо мертвенно-бледное подергивалось судорогой. При последних словах она грозно подняла худой бледный палец кверху и застыла в этой позе.
В ней было что-то жуткое в эту минуту. Какой-то сверхъестественный ужас окружал ее. Этот ужас мигом передался пансионеркам. Казалось, эта бледная, безобразная, косая девушка овладела робкой, взволнованной и насмерть испуганной детской толпой.
В углу раздались истерические всхлипывания. Маленькая Соболева, вне себя от страха, рыдая, кинулась к Уленьке, простирая руки вперед:
– Не надо! Перестань! Не надо! Молчи! Молчи! – залепетала она испуганно.
Даже Лариса побледнела. В насмешливых до этого глазах «королевы» отразился не то страх, не то ужас.
– Молчи! Молчи! – неслось по классной.
И только две девочки из одиннадцати, схватившись за руки, стояли неуверенные, сбитые с толку, но смелые и бесстрашные, как всегда.
Ольга Линсарова и «маркиза», Инна Кесарева, не поддались влиянию Уленьки. Но и их смелые сердца дрогнули невольно, когда последняя, в каком-то порыве безумия, оттолкнув маленькую Соболеву, с широко распростертыми руками двинулась, закрыв глаза, вперед по направлению к двери, выкрикивая глухим, одичалым голосом:
– Чую его! Здесь он! Близится сатана! Ко стаду своему близится! К окаянным рабыням своим!.. Иисус милосердный, смилуйся надо мною! Не попусти узреть зрелище отвратное!.. Близится сатана! Вот он, вот!.. Ликует он! Смеется окаянный, страшный, радуется! Вот он, вот! – прибавила она, широко раскрывая глаза и упорно глядя на дверь, – вижу его! Вижу!.. Он близко!.. Он уже здесь!.. Прочь! Прочь! Прочь! – неистовым воплем вырвалось, наконец, с хрипом из помертвевших уст Уленьки, и она со страшным криком отпрянула назад от открывшейся внезапно двери.
Ответный вопль одиннадцати девочек пронесся по комнате…
На пороге классной стоял… сатана.
Большие черные глаза, блестящие черные крупные кольца кудрей, запушенные снегом, сросшиеся брови, угрюмо-дикое выражение в резких чертах молодого лица со сверкающим взором, почти темный широкий плащ, закрывающий до самых пят плотную, низенького роста, фигуру, – вот и весь внешний облик явившегося на пороге классной сатаны.
– Уйди, нечистый! – взвизгнула не своим голосом Уленька. – Да воскреснет Бог и расточатся врази Его! – зашептала она, задыхаясь в приступе отчаянного страха.
И, сломя голову, Уленька бросилась бежать из класса, диким визгом оглашая комнату, грубо отталкивая всех, кто попадался навстречу, и не обращая внимания на Раю Соболеву, которая с тяжелым стоном грохнулась без чувств на пол.
Остальные девочки сбились в кучу. Бледные, насмерть испуганные личики и ужасом расширенные глаза впились в неожиданно появившееся в дверях существо. Последнее шагнуло при гробовом молчании к бесчувственной Раечке, нагнулось и… своими сильными руками подняло ее с пола.
– Девочке дурно, – произнес сатана густым, низким, но чрезвычайно приятным голосом, в котором не было ничего сатанинского, – куда ее отнести?
Вопрос был сделан по адресу пансионерок. Черные блестящие глаза сатаны устремились на них.
Но никто ему не отвечал.
Прошло несколько томительных минут полного молчания.
Ольга Линсарова и за ней «маркиза» опомнились первые. Инна Кесарева бесстрашно приблизилась к странному существу и спросила своим нежным, точно надтреснутым голоском:
– Кто вы?
– Я – Марко, – произнес сатана, быстрым движением сбрасывая темный плащ.
– А-а, Марко! – вырвалось из груди всех десяти девочек вместе с облегченным вздохом.
Вот кого Уленька приняла за сатану!
Ксению Марко, новую, «двенадцатую» воспитанницу матери Манефы! Марко, о поступлении которой в пансион им уже было известно! Ту самую Марко, которую граф Хвалынский решил отдать на исправление в их пансион! Ту самую, выросшую на воле в лесу девочку, про которую всезнающая и всюду поспевавшая со своим длинным носом Уленька распускала слухи, будто она украла какую-то драгоценность у своей благодетельницы-графини! Ксению Марко, прибытия которой «монастырки» ждали с нетерпением, в особенности когда они узнали, что ее считают «лесовичкою»!
Это прозвище передала им тоже Уленька, успевшая подслушать разговор матери Манефы с графской домоправительницей.
Дикая, грубая, своевольная, упрямая и воровка притом… Да и нечиста душой. Ведьмина дочка, как говорят, – таинственно сообщала Василиса начальнице.
С хорошей стороны аттестовала она Марко! Нечего сказать!
Мать Манефа долго покачивала головой, слушая Василису Матвеевну. Ей ли, усердной рабе Господа, принять в Свое чистое стадо эту нечистую овцу?
Вовремя подвернувшаяся рука графской домоправительницы с объемистой суммой, вкладом для монастырской обители от графа и графини Хвалынских и обещанная, кроме того, награда за будущее исправление «заблудшей овцы» окончательно рассеяли сомнение матушки и решили дело: Ксения Марко была принята в число монастырских пансионерок и духовных дочерей матери Манефы.
И вот она здесь.
– Как вы сюда попали? – внезапно набираясь храбрости, обратилась к Ксане хорошенькая зеленоглазая «змейка» Дар, выступая вперед.
Ксаня спокойно взглянула на грациозно-тонкую, изящную девочку и ответила:
– Меня оставила графская экономка у дверей пансиона… Она не могла зайти… торопилась обратно… на поезд… Сторож спал в прихожей… мне было некого спросить, как и куда пройти… Увидела свет, и вот я вошла сюда… Но скажите мне, что делать с этой девочкой?
И Ксаня без труда приподняла лежавшую на ее руках Соболеву.
– Однако вы сильная! Удивительно сильная, – произнесла Лариса, медленно приближаясь к «лесовичке».
Та угрюмо усмехнулась углами рта в то время, как глаза ее оставались мрачными и печальными.
– Положите девочку на лавку… вот так… Отлично… Это с ней не первый раз… Мы намочим ей водой виски, и она очнется… Игранова, принеси графин, – тоном, не допускающим возражений, приказала Ливанская.
– Слушаю вас, моя королева!
И Катюша в один миг исполнила поручение.
Лариса намочила свой носовой платок и обтерла им виски и голову впавшей в обморок девочки.
Через минуту-другую Соболева открыла свои еще мутные голубые глазки. Увидев склоненное над нею незнакомое, смуглое лицо с огромными глазами, она было испугалась снова и вся бледная прильнула к своей покровительнице «королеве».
– Не бойся, это Ксения Марко, «двенадцатая»! – успела шепнуть ей ее старшая подруга. И слабенькая Раечка успокоилась сразу. Она долго-долго смотрела в черные мрачные глаза «лесовички» не то робко, не то неуверенно.
«Так вот она какова, эта лесная колдунья, про поступление которой так много ходило толков за последнее время в монастырском пансионе!» мелькнуло в ее мыслях, и бледные губки девочки дрогнули.
– Ах, простите, что я вас испугалась и приняла за сатану!.. Но это Уленька виновата… Кричит «сатана! сатана!» и я поверила… – произнесла Раечка. – Вы Ксения Марко? Да? И вас считали «лесовичкою»? Неправда ли? Я знаю. И знаю, что про вас уже насплетничали, будто вы… Но нет, это все ложь… Я это вижу по вашим глазам, по вашему лицу… Воровки и лесовички не бывают такие… Вы честная, добрая… и, – прибавила она тихо, – верно несчастная, очень несчастная…
И прежде чем кто-либо мог опомниться, Раиса крепко и нежно поцеловала лесовичку.
Ксаня вздрогнула. Ее угрюмое, гордое, озлобленное сердце забилось шибко-шибко.
Это была первая искренняя детская ласка, полученная ею.
Голубоглазая, милая девочка поняла ее. По одним ее мрачным глазам и печальному виду поняла, угадала ее больную, надтреснутую душу!
Странное, неиспытанное еще никогда чувство охватило все существо Ксани. Ее сухие черные глаза увлажнились…
То мягкое и кроткое, что от поцелуя Раечки вошло в душу не привыкшей к ласкам девочки, растворялось в ней все больше и больше… Оно могучей, теплой волной заливало ее озлобленное, исстрадавшееся сердце. Злоба уходила, исчезала куда-то… Лицо из угрюмого стало ласковым и приветливым.
Но вот около Ксани очутилась Лариса Ливанская.
Она оглянулась, рассматривая своих новых подруг.
Кругом нее теснились черные ряски и белые косыночки. Участливо и добро сияли черные, голубые, серые и зеленые глазки. Худенькие от постов и частых утомительных церковных служб лица озарились задушевными улыбками.
«Мы верим тебе… ты честная… ты хорошая… Только слишком угрюмая… слишком печальная!» – казалось, говорили они.
– Милая, – произнесла «королева», протягивая к ней обе руки, – давайте будем друзьями… Мы будем любить вас… Мы уже знаем, почему вас отдали в «монастырки», но мы сразу не поверили сплетням, а теперь мы все, все верим, что вы честная… Нам это говорят ваши глаза… Да, да!.. Раечка верно сказала… Ах, если бы вы знали, как мы вам все рады… Ведь вы из леса, с воли… А мы здесь дня Божьего не видим… Давайте вашу руку, и будем друзьями.
– И нам, и с нами! – откликнулись остальные десять девочек.
Даже Юлия Мирская и та, не посмев противостоять желанию своих однокашниц, протягивала вместе с остальными руку Ксении.
Глыба льда, наполнявшая до краев душу лесовички, таяла, таяла, таяла…
Она доверчиво смотрела теперь на все эти обращенные к ней с такой лаской юные лица, и ей казалось, что она снова попала в лес, где встречает ее радостно стройная семья молодых, ласковых эльфов…
А эльфы-пансионерки еще более придвинулись к ней.
– Мы будем как сестры с тобою! – неожиданно прозвенел ей на ухо серебряный голосок Раечки.
– Я покажу тебе, что надо выучить на завтра! – серьезно и грустно, по своему обыкновению, проговорила серебряная маркиза.
– Вы не по форме причесаны, дайте, я причешу вас! – своим грудным чарующим голосом произнесла Кесарева.
Вмиг заработали ее ловкие руки, и Ксаня в одну секунду очутилась вся окутанная иссиня-черной сетью своих великолепных кудрей.
Девочки замерли от восторга, глядя теперь на Ксаню.
– Какие у вас чудные волосы! – вскричала Игранова, с восторгом глядя на распущенные косы Ксани, живописной рамой обрамляющие ее прелестное лицо.
– Удивительно! – вторила ей ее неизменная подруга Ольга Линсарова, удивительно!
Змейка Дар, сверкая своими зелеными глазками, протискалась вперед.
– Вы такая душечка! Такая прелесть! – заговорила она, вертясь перед Ксаней, – такая прелесть, что я вас выучу, выучу непременно своему искусству.
– Искусству? Какому искусству? – удивилась Ксаня.
– О, вы не знаете? Она не знает! – с явным сожалением подхватило несколько голосов разом.
Потом Лариса сделала шаг вперед и, наклонившись к уху Ксани, произнесла с какой-то значительной таинственностью:
– Змейка «кружится»… умеет кружиться…
Ксаня с изумлением взглянула на Ларису.
«Умеет кружиться»… «Что это такое?» Если бы ей сообщили сейчас, что эта бледная, вся в пепельных кудряшках, с трудом уложенных в две тугие косички, девочка умеет дрессировать волков или барсов, она удивилась бы не более. Она хотела спросить, что означают странные слова, но спросить не пришлось.
Легкий шорох послышался за дверьми классной, и черная фигура матери Манефы появилась на пороге ее.
– Ты – Марко? – прямо направляясь к Ксане, спросила матушка. И глаза ее сурово взглянули на девочку.
– Да, я – Марко, – тихо и спокойно отвечала та.
– Что значат эти распущенные волосы? Почему ты сидишь такой растрепой? – еще суровее обратилась к ней мать Манефа.
– Это я виновата, матушка… – послышался тихий, приятный голос Ларисы. – Мне хотелось по-«нашему» причесать новенькую…
– Не верьте ей, матушка. Просто заступается Ларенька, – произнесла невесть откуда появившаяся Уленька, бросая на Ксению враждебные взгляды. Новенькая не больно-то позволит подойти к себе… Глядите, благодетельница, как глазищами-то ворочает… Недаром ее приняла я, многогрешная, за са…
– Молчи! – сурово прервала ее елейное повествование Манефа и, снова обращаясь к Ксении, проговорила:
– Почему ты не явилась сначала ко мне?
– Я не знала дороги, – отвечала та.
– А сюда нашла дорогу?..
– Нашла.
– Ох, матушка-благодетельница, и напугала же она нас! – снова лебезя и суетясь, зашептала своим елейным голоском Уленька.
Но мать Манефа досадливо махнула на нее рукой, потом сделала несколько шагов вперед, взяла за руку Ксаню и, повернув ее лицом к столпившимся на середине классной девочкам, сурово заговорила:
– Девицы, вот новый член нашей семьи… Не светлым, желанным, добродетельным существом является Ксения Марко… Тяжелое пятно лежит у нее на душе. Молитвой, постом и покаянием должна она смыть свой тяжелый проступок перед Господом и людьми… Долгое время ей надо замаливать свой грех… Воровство, дети, один из самых тяжелых грехов в мире… Только дьявол, князь тьмы, вместилище зла и пороков, может толкнуть на подобный проступок человека… Только носительница дьявола может решиться на страшное дело присвоения чужой собственности… И потому сторонитесь ее, дети! Сторонитесь той, в душе которой он, враг наш, нашел себе удобное и желанное вместилище. Не приближайтесь душами своими к отступнице, к нераскаянной грешнице до той поры, пока не очистится молитвою и покаянием душа ее… Запрещаю я вам строго дружить с Ксенией Марко, разговаривать с нею, проводить с ней свободное от уроков время… Пусть будет она одна, покуда не найду я нужным разрешить вашу дружбу с нею.
Мать Манефа кончила свою речь и поникла головою, как бы отягощенная тяжелой думой о вверенной ей неисправимой грешнице.
Уленька, напротив, подняла свои раскосые глаза к потолку и зашевелила бледными губами:
– Господи Иисусе Христе! Буди милостив к грешной отроковице твоей Ксении! Буди милостив, Господи Иисусе Христе!..
И вдруг неистово взвизгнула на всю классную.
В ту же секунду Катюша Игранова, находившаяся подле, как мячик, отскочила от молитвенно настроенной Уленьки.
– Что с тобой? Что ты? – испуганно вскинув глазами на послушницу, вскрикнула матушка.
– О… хо… хо… благодетельница!.. Охо… хо… хо… милостивица! Щиплются они!.. Аки змии жалятся! – не своим голосом взвыла Уленька в то время, как глаза ее злобно и подозрительно покосились в сторону девочек.
– Щипаться! Кто смел щипаться? Это еще что за новости!..
И мать Манефа грозным взором обвела присутствующих.
– Кто посмел тронуть Уленьку? – после минутного молчания прогремел ее голос.
Девочки притихли.
Они знали, что строгое наказание постигнет виновную. Уленька стояла вся в слезах и тянула своим обычно слащавым, теперь обиженным голосом:
– Я ли не тружусь для них, я ли не стараюсь!.. А наградою мне одна брань да щипки… О, Господи! Коли не довольны мною, матушка-благодетельница, отпустите рабу вашу смиренную… Отпустите в обитель меня, грешную, коли не хороша я, не пригодна служба моя…
– Молчи! Не скули! Нужна мне и ты, и твоя служба, – осадила ее Манефа и снова, повернувшись к притихшим девочкам, почти крикнула в голос, охваченная гневом:
– Кто посмел тронуть Уленьку?
Девочки молчали по-прежнему. Их головы были потуплены. Глаза опущены долу.
На точно окаменевшем личике Играновой, виновницы происшедшего, царило самое безмятежное спокойствие. Казалось, что она была далека от мысли обидеть эту противную, раскосую и слащавую Уленьку.
Одна лесовичка стояла, высоко подняв голову и вперив в своих новых подруг пристальный, немигающий взор. Что ей было за дело до гнева монахини? Она была чужда страха и волнения, испытываемых всеми этими бледными девочками.
Милые, бледные девочки! – думала она. – Они приняли ее как сестру. Они впервые открыли ей, что значит чуткая, дружеская ласка. После старого леса и слащавой, но вероломной Наты, они впервые приласкали ее. Чем она отплатит им за их ласку?
В груди лесовички, словно большая птица, трепетало что-то. Мягко и влажно засияли черные угрюмые глаза. Острая нить мыслей пронеслась в голове, отзываясь в сердце…
Идея! Счастливая идея!
Вольным и быстрым движением отбросила Ксаня за плечи свои черные косы и, шагнув быстро к матери Манефе, произнесла твердо и громко на весь класс:
– Они не виноваты… Я, Марко, задела ту, косенькую…
И она, не привыкшая лгать, потупила голову.
– Ты! – беззвучно слетело с уст Манефы, – ты! – и не слушая разом зашумевших девочек, глухо заволновавшихся от этих слов, матушка схватила за руку Ксаню и, не говоря ни слова, потащила ее из класса.
Какая-то дверь, темная пасть пустого черного пространства, волна сырого, холодного, как в леднике, воздуха – и мать Манефа втолкнула Ксаню в маленькую каморку, бывшую когда-то пансионской кладовой, теперь же приноровленную для иных целей.
Зашуршало что-то… Чиркнула спичка и слабо осветила внутренность клетушки… Дрожащею рукою мать Манефа зажгла ощупью найденную на столе свечу. Слабый, трепетный огонек осветил каморку.
Единственный табурет у простого некрашеного стола, пучок соломы в углу, образ угодника Божия, чуть освещенный потухающим малюсеньким огоньком лампады – вот и все убогое убранство «холодной», куда мать Манефа запирала на хлеб и на воду своих провинившихся учениц.
– Ты будешь здесь сидеть до тех пор, пока дух лжи, притворства, злобы и бранчливости не покинет тебя, – смерив взором с головы до ног Ксению, сурово произнесла монахиня, грозя худым, длинным пальцем перед ее лицом. А ежели не смиришься, негодница, придумаю я тебе наказание иное… Смотри, не доведи меня до крайности! Ой, не доведи!
И, сказав это, она исчезла за дверью.
Задвижка щелкнула за нею, и Ксаня осталась одна.
Странно и смутно было у нее на душе…
Последние события ее коротенькой жизни словно совсем выбили девочку из колеи.
Судьба вертела точно игрушкою бедной, понукаемой всеми «лесовичкою», превратив ее в «барышню», подругу графини Наты, и любимицу графини Марьи Владимировны – живую модель для картины графини…
Правда, невесело жилось Ксане в золоченой клетке графов Хвалынских. Для нее, привыкшей к свободной жизни. Розовая усадьба, где следили за каждым ее шагом, где каждое слово, каждое движение, каждый жест приходилось обдумывать, чтобы не стать смешною, была хуже тюрьмы. А навязчивая дружба Наты тяготила ее. Слишком резко расходились обе девушки и характерами, и вкусами, и воспитанием, и образованием, чтобы простая «лесовичка» могла стать подругою молодой графини. Притворяться же Ксаня не умела, и сознавая в душе, что Ната ее спасительница, она все же не только оставалась равнодушною к ней, но даже ненавидела ее, как ненавидела всех в Розовой усадьбе, всех, – кроме Виктора, несмотря на все его насмешки.
Но если скверно жилось Ксане в Розовой, когда она еще считалась живой игрушкой Наты, то после злополучной пропажи брошки и вслед затем отъезда Наты – жизнь лесовички в графской усадьбе стала прямо адом. Вопреки словам Василисы, ее не отправили на следующий же день в город, а продолжали держать под строгим надзором в усадьбе, не позволяя отлучаться ни на шаг. Тут-то начались для нее самые мучительные дни. Все смотрели на нее как на отверженную, как на преступницу, а Василиса и другие слуги допекали ее своими колкими замечаниями и насмешками, которые она должна была выносить молча. Ведь она считалась воровкой!..
В это время граф с графинею советовались, как поступить с «преступницей».
Ни граф, ни графиня не находили нужным проверить признание Ксани, несмотря на слова Виктора, твердо стоявшего на том, что лесовичка не взяла брошки, что она почему-либо, нарочно, сама наклеветала на себя. Тщетно умолял Виктор графиню допросить еще раз наедине Ксаню, тщетно просил позволить ему самому поговорить с лесовичкой. Графиня не могла не верить Василисе, утверждавшей, что она «сама видела», как Ксаня прятала злополучную брошку. Как же не поверить старой, испытанной экономке? Не станет же она напрасно клеветать! И графиня не только не захотела говорить с Ксаней, но даже запретила ей показываться на глаза.
Воспользовавшись случаем с брошкою, графиня охотно прогнала бы Ксаню «на все четыре стороны», как говорила Василиса. Лесовичка успела надоесть графине, уже искавшей другое развлечение после неудачных опытов с картиной «Лесная фея». Но прогнать Ксаню было неловко. Что скажут люди, что скажут знакомые, пред которыми и граф, и графиня разыгрывали роль добрых, сердобольных, сострадательных людей, занявшихся судьбою странной дикарки, «чудесно» спасенной их дочерью? Особенно неловко после того праздника, на котором лесовичка так очаровала всех. Нужно было сыграть роль добрых опекунов до конца.
И вот, после долгих совещаний, в которых принял участие и отец Виктора, и даже Василиса, решено было поместить Ксаню «на исправление» в монастырский пансион сестры Манефы.
Как раз к этому времени окончились летние каникулы, и наступило время отправить Виктора опять в гимназию, находившуюся в том самом городе, где и пансион Манефы. Граф воспользовался этим случаем, поехал вместе с ним, побывал у матери Манефы и условился относительно приема лесовички в число монастырок, причем счел еще нужным прибавить, что он рассчитывает на особенно строгое отношение к «испорченной» девушке.
По возвращении графа Василисе велено было немедленно собрать все вещи Ксани, отвезти ее в пансион и передать в руки начальнице.
Нечего и говорить, с какою радостью принялась Василиса за исполнение этого приказания.
Граф и графиня отпустили вчерашнюю любимицу не простившись, не напутствовав на дорогу. Но мало того: как Ксаня убедилась в первый же час своего пребывания среди монастырок, ее представили как воровку, как самое испорченное и потерянное существо в глазах матери Манефы и ее учениц! Они не пощадили ее!
Но это все еще ничего в сравнении с тем, что потеряла Ксаня.
Умер Василий… Умер ее единственный, верный, преданный друг, такой же жалкий, бедный сирота, как и она, обиженный людьми и Богом… Она не могла проститься с ним даже… Он умер без нее, одинокий…
Едва-едва удалось Ксане упросить, чтобы отпустили ее на похороны. Наконец – отпустили, но не одну, а под строгим надзором Василисы. Она успела еще вовремя. Вася лежал в гробу. На лице его застыла улыбка. Сжатые маленькие его губы как будто говорили:
– Ксаня! Бедная! Я верю тебе! Я один тебе верю! Ты чистая! Ты гордая! Ты царевна лесная… Не нужны царевнам ни золото, ни драгоценные камни! У них сокровища леса, вся лесная радость, все цветы и букашки, – все их. Ты не могла украсть! Ты не воровка!
– Да, я не крала! Я не воровка! – повторяла она тогда. – Василий! Васенька! Тебе одному я скажу это! Перед тобой мертвым оправдываться не стыдно.
И она открыла свою душу мертвому другу…
Она не плакала на похоронах… Но глаза ее, не отрывавшиеся от усопшего, говорили много – больше всяких слез…
Прямо с похорон ее увезли снова в усадьбу, где она спустя неделю узнала новость: Норов оставил место, уехал навсегда, и новый лесничий поселился в лесной сторожке… А еще через месяц Ксаню отослали сюда, в монастырский пансион.
Все эти мысли вихрем кружились в голове девочки… Мечты о недавнем прошлом так охватили ее, что она не заметила даже, как щелкнула у дверей задвижка. Она очнулась только тогда, когда перед ней предстала маленькая, худенькая, седая женщина в темном, с белыми горошинками, платье.
– Здравствуй, Христово дитятко! – произнес мягкий, ласковый голос, и маленькая, худая рука легла на плечо Ксани.
Девочка вздрогнула и подняла голову.
Перед ней стояла старушка с добрым-предобрым морщинистым лицом.
– Кто вы? – невольно вырвалось из груди лесовички.
– Секлетея я. Не бойся, Христово дитятко… – произнесла старушка и, неожиданно наклонившись к Ксане, поцеловала ее в лоб.
Пораженная девочка отпрянула в сторону, а старушка снова заговорила, поглаживая по ее черной, как смоль, головке:
– Не серчай, не серчай, Христово дитятко, на меня, старуху… Любя ведь я… Всех-то я люблю вас, Божьих деточек, всех люблю… Потому вы, как цветики, безгрешные… Серчает, вишь, на вас мать Манефа с сестрою Агнией да Уленькой… Наказывают вас… А по мне не наказывать надо, а ласкать да нежить душу ласкою… Озлобить не трудно… Приручить, да пригреть, да душеньку растопить на добро – куда труднее… Не верю я, чтобы вы, деточки, худые были. Нет… Добрые вы, только доброту вашу иной порой прячете, потому стыдлива она, эта доброта… Ах, Христово дитятко, печется о вас всех Господь Милосердный, ох, печется!.. Много от Него, Милостивца, видим добра!..
– Я не видела еще добра, а зла в жизни много видела! – сурово и резко произнесла Ксаня.
– Ох, ох! Не гневи же Господа!.. Припомни хорошенько!.. Небось, Господь-то тебе не раз помогал в трудную минуту…
– Не помога… – хотела было возразить девочка и вдруг осеклась. Словно въявь предстала перед ней розовская лужайка, подгулявшая толпа хмельных крестьян, огромное, огнедышащее жерло раскаленной докрасна печи, и она, как затравленный зверь, одна-одинешенька, преследуемая, толкаемая на гибель всей этой разъяренной толпой… Тогда – о, это Ксаня хорошо помнит! – она подняла глаза к небу, вспомнила мать, вскрикнула невольно «мама!» и нежно, неопределенно послала туда, к звездам, мольбу о спасении… И, точно чудо, как раз вовремя подоспело спасение: когда, казалось, наступил уже последний ее час, когда неоткуда было ждать помощи, вдруг явилась графиня Ната Хвалынская и спасла беспомощную девочку от ужасной смерти… Не подумала тогда Ксаня, откуда пришло это неожиданное спасение, не подумала, что кто-то Могучий и Милостивый направил нарочно графиню в то место, где пьяные мужики хотели сделать расправу с лесовичкою… Простые, бесхитростные слова старушки напомнили Ксане о пережитом, напомнили, что и она испытала милость и добро Господа…
Старушка молча смотрела на девочку. Казалось, она видела насквозь все происходившее в ее душе. Молча гладила она черненькую головку и любовно, почти с материнской нежностью, смотрела в ее угрюмые, прекрасные глаза.
– А теперь, Христово дитятко, подкрепи себя, – после долгого молчания зазвучал в каморке мягкий старческий голос старушки. – Глянько-сь, что принесла я тебе… Кушай, деточка, кушай досыта… Небось, не догадались накормить тебя наши длинноносые после долгой-то дороги. Небось, с утра не ела ничего?
– Не ела, бабушка, – согласилась Ксаня, сейчас только почувствовавшая голод.
Ласковый тон старушки, ее материнская заботливость невольно привлекали к себе и пробуждали чувство доверия в озлобленной и одинокой душе лесовички.
Между тем Секлетея вынула из-под платка теплый горшочек с похлебкой и большой ломоть картофельного пирога.
– Кушай, Христово дитятко! Кушай, болезная! – приговаривала она, пока девочка с жадностью глотала похлебку.
Потом опять погладила доверчиво поднятую на нее черную головку и, внимательно глянув в смуглое, красивое личико девочки, произнесла, покачивая своей маленькой седой головой:
– Ой, вижу, трудно здесь тебе будет, красавица… Ой, трудно! Не в нашинских ты девочек… Наши уж пообвыкли, попокорнели, а ты, гордая, ндравная да вольная, не усидишь, пожалуй, в клетке… Вижу, девонька. Ну, Христос с тобой… Христос со всеми вами… Любит вас всех старая Секлетея. Давно бы ушла отселе, кабы не вы… Оттого и приросла, как гриб, к месту, оттого и дорожу этим местом, чтобы вас тешить, Христовы деточки, чтобы вам горькую участь вашу облегчить. Так-то, девонька! Так-то!.. А теперь пойду. Спи со Христом!.. Хошь, сенца еще принесу на подстилку?
– Не надо… Я привыкла…
– То-то привыкла… Говорю и то… вольная ты. В лесу росла… В лес и потянет… Ой, потянет, деточка… А ты крепись! Как звать-то тебя?
– Ксения.
– Ну, Господь с тобой, Ксенюшка! Спи… А утречком колокол разбудит… В церковь пойдешь…
И старуха, обняв одной рукой шею Ксани, быстро и широко перекрестила ее другою.
Глаза Ксани потупились в землю. Сладка и приятна была ей эта забота старухи. Никто еще в жизни не крестил ее так. Может быть, мать. Но этого не помнила Ксаня. Что-то, помимо воли, обожгло глаза: не то слеза, не то влага… Хотелось крикнуть на весь дом громко и пронзительно, хотелось упасть на пол и застонать от боли и счастья зараз, от острого прилива счастья, познания первой искренней ласки, которой почти не знала угрюмая душа…