Анна сказала, что у меня в спальне потайная дверь «Синей Бороды». Я открыл ее перед тем, как ложиться спать. Она была в наружной стене комнаты и вела в какое-то помещение, находившееся выше. В замке внутренней двери находился проволочный механизм. Ребенок даже мог бы догадаться, что он помещен здесь для того, чтобы приводить в движение звонок всякий раз, когда дверь открывается. Я невольно рассмеялся при виде такой наивности и сказал себе, что генерал Фордибрас не должен быть слишком страшным противником. Он хотел узнать, как далеко заведет меня в его доме любопытство, и устроил детскую игрушку, чтобы поймать меня.
Было двенадцать часов, когда я лег в постель и пролежал так до половины первого. В камине горел яркий огонь, а у кровати моей стояла лампа с красным абажуром. Я поставил ее таким образом, чтобы тень моя падала на веранду, и начал делать такие движения, которые всякий наблюдающий за мною мог принять за движения человека раздевающегося, затем погасил лампу, заставил экраном камин и стал прислушиваться к шагам Окиады. Ни одна кошка не могла ходить тише, чем он; ни один индеец не умел так искусно выслеживать следы, как этот бесценный, преданный мне человек. Я приказал ему прийти ко мне без четверти час, и стрелки показывали ровно это время, когда дверь открылась и я увидел почти невидимые очертания человеческой фигуры с парой блестящих глаз и двумя рядами белых зубов – Окиаду, непобедимого и неподкупного.
– Что нового, Окиада?
Он шепотом ответил, но каждое слово его так же ясно отдавалось у меня в ушах, как звонки, слышные по другую сторону уснувшей реки.
– Здесь тот, кого вы ищете, мастер! Он здесь, в этом доме. Я видел его спящим. Пойдем со мной... Здесь опасно, мастер!
Я удивился тому, что все движения его необыкновенно тревожны, ибо это был слуга, который никогда и ничего не боялся. Было смешно спрашивать его дальше, когда я сам мог удостовериться в необходимых фактах. Я осмотрел пистолеты, натянул на ноги пару больших войлочных туфель и вышел вслед за ним из комнаты.
– Прямо вниз по лестнице, мастер, – сказал он, – в коридорах у них стража. Один-то кончил свою службу сегодня вечером... я убил его. Мы пройдем там, где он стоял.
Я понял, что он поступил с одним из часовых, как истый сын Хорошимы, и, не находя нужным отвечать, последовал за ним по лестнице и затем в столовую, откуда я недавно вышел. Все там было так, как я оставил час тому назад. Тарелки и стаканы стояли на столе, горячие угли тлели в камине. Я сразу заметил, что ставни окна, выходившего на веранду, были открыты так, что можно было просунуть руку, и догадался, что слуга мой вошел именно через это окно. Мы вышли через него на веранду и он тотчас же закрыл ставни с помощью веревки и небольшого кусочка воска. Затем он присоединился ко мне и мы направились с ним по широкой лужайке, в конце которой находился сосновый парк, так густо насаженный, что даже искусственный лабиринт и тот не мог быть более запутанным.
Мне вдруг пришло в голову, что человек, которого я искал, не был в этом доме, и что не здесь я увижу то, что мне хотел показать Окиада. Тропинка, по которой мы шли, вела к горе у подножия высокого пика, видневшегося с каждого судна, которое подходило к Санта-Марии. Туда, надо полагать, вела эта тропинка. Окиада крался, как пантера, и предложил мне следовать его примеру, когда мы приближались к скале. Подкравшись осторожно, он поднял руку и указал мне лежавшее у подножия скалы мертвое тело человека, который охранял это место не более часа тому назад.
– Мы встретились наверху лестницы, мастер, – сказал мне мой слуга. – Я не мог пройти. Он упал, мастер!.. Упал оттуда, где вы видите огни. Там его друзья, и мы идем к ним.
Я вздрогнул при этом зрелище... нервы мои, вероятно, дали себя знать. В эту минуту я понял значение путешествия, предпринятого мною, и какую цену придется мне заплатить за успех. Ну, а это преступное общество? Что значила жизнь и смерть для него? Они убьют меня, если только смерть моя спасет их, как человек убивает муху, севшую ему на руку. Но все рассуждения эти не могли прогнать внезапно овладевшего мною неудовольствия, когда я увидел, что случилось. Я был безумцем, не подумав об этом, и ужас все более и более охватывал меня, когда мы остановились вдруг у подошвы крутого подъема и я заметил, что Окиада делает мне знаки подниматься. Более отчаянного подъема не совершал, я думаю, ни один человек, и я до сих пор не понимаю, как это я решился последовать за своим слугой.
Надо вам яснее изложить положение этого места. Тропинка через лес привела нас к обрыву горы, черному, крутому и ужасному. К самой верхушке его вела тонкая железная лестница, прикрепленная к скале обыкновенными скобами. Как далеко вела эта лестница, я не видел. Боковые стороны ее, казавшиеся издали ниточками, терялись в тени высот; а там дальше, вверху, за широким темным пространством, виднелся отблеск огня, время от времени вспыхивавшего в отверстии скалы и говорившего о присутствии там людей и о том, что они там работают. Лестница эта охранялась, как говорил мне уже Окиада.
Дальнейших объяснений мне не нужно было, ибо мертвое тело у подножия скалы говорило мне о рьяности моего слуги. Оно говорило мне, как среди переходов от света к тьме, на самом ужасном месте, встретились вдруг два человека, как руки их сцепились вместе, как, не издавая ни единого крика, они продолжали бороться до тех пор, пока один из них не рухнул вниз с этих ужасных скал. Быть может, исчезновение этого человека уже открыто. Что, если это увидят в ту минуту, когда мы будем на лестнице, сверху которой его сбросили? Мысли эти, подумал я, могут прийти в голову только трусу. Я решил не думать и, попросив Окиаду указать мне путь, последовал за ним.
Мы поднимались быстро; войлок на ногах заглушал наши шаги. Я много раз карабкался на Альпы и не боюсь высоты. В другое время я пришел бы в восторг от свежего воздуха и чудесной панорамы земли и моря, открывшейся передо мной. С левой стороны я увидел Вилла-до-Порто; далеко впереди мерцали огни моей собственной яхты, как бы говорившие мне о том, что друзья мои близко. Внизу под нами чернела вилла Сент-Джордж, ничем не освещенная и казавшаяся покинутой. Я говорю «казавшаяся», потому что повторный взгляд мой на нее указал мне движущиеся тени по освещенной луной тропинке, фигуры часовых, поставленных у дверей. Они, наверное, уже обнаружили нас. Весьма возможно, что они говорили о нас сторожу лестницы; весьма возможно, что они преднамеренно держались в стороне. Но я не задумывался над этим, ибо после тяжелого подъема мы добрались, наконец, до скалистого прохода и очутились на дорожке, годной только для верховой езды – шириной в тридцать дюймов и без всякой защиты со стороны пропасти. Здесь, как и в лесу, Окиада двигался вперед ползком с необыкновенной осторожностью. Тропинка огибала гору на расстоянии почти четверти мили, пока мы не очутились на открытом плато с огромным отверстием впереди, напоминающим вход в пещеру внутри самой горы. Я понял, что мы достигли конца нашего путешествия. Несколько минут лежали мы молча вместе с моим проводником.
У входа в пещеру стояли два стража, от которых мы находились в пятидесяти ярдах. Свет, указавший нам этих двух человек, был тот самый, который виднелся в отверстии... сильный, яркий красный огонь, временами разгоравшийся так сильно, как будто дверь какого-то горнила открывалась и потом закрывалась. Огонь этот вызывал перед нашими глазами волшебные и грозные эффекты: все погружалось в непроницаемую тьму, но уже в следующую за этим минуту на красном фоне перед нашими глазами отчетливо вырисовывались силуэты двух темных фигур, стоявших в отверстии пещеры. Все это сопровождалось странными звуками... шумным током воздуха из каких-то исполинских мехов, стуком молотков о стальные наковальни, гулом голосов и пением. Будь это на моей родине, при другой обстановке, всякий, услышавший эти звуки, сказал бы, что там честные кузнецы, продолжающие трудиться, тогда как другие спят. Но я знал истину и не допускал никаких заблуждений. Люди эти добывали золото, я это знал. Другого занятия у них не было.
Трудно выразить словами то, что я чувствовал. Ночь эта обещала, по-видимому, оправдать мои надежды, но пока я сам лично не видел того, что там делалось, я не мог быть уверен в этом. Положение наше было во всяком случае крайне опасное. В каких-нибудь пятидесяти шагах от нас разговаривали часовые с револьверами за поясом и ружьями на плече. Достаточно было вздоха, чтобы выдать себя. Мы не смели ни обменяться словом, ни поднять руку. Я лежал скорчившись в самом неудобном положении и готов был ползком вернуться обратно домой, но неподвижность Окиады, лежавшего, как камень, указывала на то, что у него есть какие-то более тонкие замыслы. Не думал ли он, что часовые пойдут сейчас с обходом? И мне это приходило в голову, но прошло двадцать минут, прежде чем они подали какой-нибудь знак, которого я все же не заметил. Один из них лениво вошел в пещеру и скрылся там. Второй, взяв ружье наперевес, направился прямо в нашу сторону, тихо, крадучись, как будто бы знал уже о нашем присутствии или собирался узнать о нем. Весьма возможно, что мысли эти были плодом воображения, и он шел к лестнице, чтобы удостовериться, все ли благополучно с его товарищем. Путешествию его не суждено было кончиться. Японец неожиданно бросился на него в ту минуту, когда он едва не наступил на нас. Не произнеся ни единого звука, упал он у моих ног, как бы подкошенный какой-нибудь болезнью.
Оклада схватил его одной рукой за горло, а другой ударил под колени. Не успел он повалиться на скалу, как японец всунул ему в рот кляп и связал его по рукам и ногам с такой быстротой, какой я никогда еще не видел. Страх, вероятно, был союзником моего слуги. От испуга глаза этого человека вышли почти из своих орбит, он не выказал ни малейшего сопротивления и скорее готов был подчиниться своей судьбе, чем бороться против нее. Не успел Окиада затянуть последний узел, как тотчас же вскочил на ноги и драматическим жестом указал на открытый вход, где не было больше часовых. Добраться туда было делом одной минуты. Я вытащил свой револьвер и, пройдя открытое пространство, осторожно заглянул в пещеру. История виллы Сент-Джордж лежала у моих ног. У генерала Фордибраса не было больше тайн, которые он мог бы скрыть от меня.
На меня напало вдруг нечто вроде безумия. Я смотрел на открывшееся передо мной зрелище, как человек, опьяненный окружающей его атмосферой. Сознание времени, места, личного я, все исчезло для меня. Великая книга неведомого открылась передо мной, и я читал ее в полубессознательном состоянии. Но это мои личные ощущения, а потому я отбрасываю их в сторону, чтобы поговорить о более реальном.
Пещера в горе, насколько я мог судить, тянулась в глубину на одну треть мили. По виду своему она напоминала, пожалуй, огромный подземный собор. Ее высокий известковый свод был покрыт сталактитами такой огромной величины и до того разнообразными, что они превосходили всякое понятие, составленное мною о природе и ее чудесах.
Сверху спускались тысячи разнообразных форм: пластинчатые кронштейны, колонны и шпицы, цилиндры и серпы, чудовищные трубы. По красоте своей, количеству и великолепию эти чудные фигуры вряд ли могли уступить всем чудесам известкового мира. В придачу к ним здесь находились и сталагмиты, но их было очень мало, так как все они были уничтожены, потому что обширная пещера была нужна для производимых в ней работ. С первого взгляда я насчитал не менее девяти горнил... пылавших горнил, яркий и невыразимо жаркий огонь которых слепил глаза и освещал все окружающее каким-то неземным светом.
Пещера была полна людей, полуобнаженных людей в кожаных передниках и с лоснящимся телом, как бы покрытым водой. Естественная красота этого зрелища и удивление при виде его положительно очаровали меня. Они служили людям, которым я так беззаботно бросил перчатку; они служили людям, которые плавали по открытому морю, чтобы избежать городов и правосудия. Все это я знал с самого начала, но количество их удивило меня выше всякой меры.
В чем, собственно, заключалась работа их у этих горнил? Сперва я подумал, что они занимаются обработкой драгоценных металлов, то есть золота и серебра, которые вручались им самыми ловкими ворами Европы. К немалому удивлению моему, факты не подтвердили, однако, моего предположения. Здесь работали корабельные плотники, и делались вещи, какие делаются в горнилах Шеффилда: здесь ковали, и формировали, и стругали... Никаких признаков преступных занятий, ничего, что могло бы свидетельствовать против них. Но обстоятельство это не обмануло меня. Оно вполне согласовалось с предположением, составленным мною до приезда моего на Санта-Марию и открытия генералом Фордибрасом моего путешествия. Люди эти не обрабатывали драгоценные металлы... не сегодня вечером, по крайней мере. Все это пришло мне в голову одновременно с сознанием своего положения; я понял безумие дальнейшего выслеживания и повернул назад, думая вернуться с Окиадой.
Слуги моего не оказалось на месте, а вместо него я очутился лицом к лицу с безобразным евреем невероятно отталкивающей наружности.
Представьте себе человека ростом пяти футов шести дюймов, тощего, с шаткой походкой и с трудом передвигающего ноги при помощи палки.
Зеленые очки, всегда, по-видимому, прикрывающие его выпуклые и налитые кровью глаза, были теперь сдвинуты на высокий, конусообразный лоб, на коже которого виднелись шрамы давнишних ран. Козлиная борода, длинная, лохматая и нечесаная, спускалась с его подбородка, острого, как клин; нос у него был выпуклый, большой, руки морщинистые и дрожащие, но жадно хватающиеся за жизнь. Вот то, что я увидел при ярком свете горнил. Когда же последние закрылись, все, и эта отталкивающая фигура, погрузилось во тьму.
– Доктор Фабос из Лондона! Не так ли, доктор? Я старик и глаза мои не так служат мне, как раньше. Но я все-таки думаю, что это доктор Фабос.
Я повернулся и назвал себя, чтобы он не думал, будто я боюсь его.
– Я доктор Фабос... да, это так. А вы, я думаю, тот самый польский еврей, которого зовут Валентином Аймрозом?
Он засмеялся каким-то сухим гортанным смехом и еще ближе подошел ко мне.
– Я ждал вас раньше, три дня назад, – сказал он голосом мурлыкающей кошки. – Вы сделали этот переход медленно, доктор!.. Очень медленно. Все хорошо, что хорошо кончается. Вы у нас на Санта-Марии, а ваша яхта стоит там. Приветствую вас на моей вилле.
Так стоял он, раболепствуя передо мной и почти шепотом ведя разговор. Что мне было делать, я не знал. Гарри Овенхолль говорил мне об этом ужасном еврее, но представление о нем всегда связывалось у меня с Парижем, Веной или Римом. Теперь же он очутился вдруг на Санта-Марии. Присутствие его отравляло воздух холодным дыханием угрозы и смерти. Никогда еще поспешное стремление мое приехать на этот остров не казалось мне так достойным осуждения и лишенным всякого права на извинение. Этот страшный старик будет глух ко всякому аргументу, предложенному мною. Нет преступления в мире, на которое он не был бы способен! С генералом Фордибрасом я мог мириться, а с ним – нет.
– Да, – сказал я спокойно, – это моя яхта. Завтра, если я не возвращусь на нее, она отправится в Гибралтар. Все будет зависеть от моего друга, генерала Фордибраса!
Я сказал это с полным самообладанием, в котором была моя сила. В ответ на это он разразился беззвучным смехом и холодными, как лед, костлявыми пальцами притронулся к моей руке.
– Переход к Гибралтару очень опасен, доктор Фабос! Не рассчитывайте слишком на него. Бывают случаи, когда судам не удается больше увидеть берег. И ваше может принадлежать к таким же.
– Если яхта не вернется в Гибралтар, а затем в Лондон, то в таком случае, господин Аймроз, здесь, в Санта-Марии, есть несколько судов и они отправятся крейсировать под белым флагом. Будьте любезны поверить мне, что я принял маленькие предосторожности. Вряд ли я стоял бы здесь, не взвесь я заранее, какой опасности могу подвергаться, и не прими я меры. Вы не фигурировали в моих расчетах, но присутствие ваше, поверьте мне, не повлияет на эти меры. Он с видимым интересом и терпеливо выслушал меня, и я сразу заметил, что слова мои произвели на него впечатление. Признаюсь откровенно, я боялся не умысла, а какой-нибудь случайности, и хотя у меня был револьвер, я не притрагивался к его курку. Мы так хорошо понимали друг друга, что следующие слова его служили как бы ответом на мои опасения:
– Умный человек, кто рассчитывает на случаи, описываемые в газетах. Мой милый друг, никакие книги великой библиотеки Рима не спасут вас от тех вот людей, если только я подам голос и позову их. Полноте, доктор Фабос, вы или сумасшедший, или герой. Вы охотитесь на меня, Валентина Аймроза, за которым тщетно охотилась полиция двадцати городов. Вы поступили как школьник, приехав к нам, и вы так же прекрасно знаете, чем можете поплатиться, как и я. Что я скажу о вас? Что вы скажете о себе, когда зададите себе вопрос: выпустят ли меня эти люди на свободу? Позволят ли они моей яхте вернуться в Европу? Позвольте мне ответить вам, и я скажу, почему вы стоите здесь невредимый, тогда как достаточно одного моего слова, одного кивка головы, чтобы одна из тех вот раскаленных добела дверей открылась и вы превратились бы в кучу пепла прежде, чем я сосчитаю до десяти. Нет, мой друг, я не понимаю вас. В один прекрасный день я это сделаю, и да спасет вас тогда Бог!
– Господин Аймроз, – ответил я спокойно, – понимаете вы меня или не понимаете, это мало касается меня. Для чего я приехал на Санта-Марию, вы узнаете в свое время. Пока я имею для вас некоторое сообщеньице и исключительно для вас одного. В Париже на улице Gloire-de-Marie номер двадцать живет молодая женщина...
Я замолчал, потому что огонь, вспыхнувший снова, показал мне такое выражение на лице старика, за которое я готов был бы заплатить половину своего состояния, чтобы только видеть его еще раз. Страх, и не один страх – ужас, более, чем ужас... человеческая любовь, нечеловеческая страсть, злоба, вожделение, ненависть – чувства эти горели в его глазах, читались в опущенных углах рта, в дрожании рук. А крик, вырвавшийся из его груди... крик ужаса... как страшно прозвучал он среди тишины ночи! Это был крик волчицы, скорбящей о своем детеныше, или шакала, у которого отняли его добычу. Никогда еще в ушах моих не раздавались такие звуки, никогда не приходилось мне наблюдать такую страсть.
– Дьявол! – крикнул он. – Дьявол преисподней, какое тебе дело до нее?
Я схватил его за руку и притянул к себе:
– Жизнь за жизнь! Что, если она узнает историю старика, который является к ней как супруг под личиной добра и милосердия? Что, если она узнает истину? Или вы думаете, что друзья мои в Париже будут молчать? Отвечай, старик, или, клянусь Богом, ей завтра же расскажут всю историю.
Он не произнес ни единого слова.
Это было началом угрожавшей мне опасности. Не успел я кончить последней фразы, как свет от фонаря упал мне на лицо, а где-то в глубине, чуть ли не в самых недрах земли, раздался гул набата.
Еврей не мог вымолвить ни единого звука, зато люди, внезапно выбежавшие из пещеры, нарушили безмолвие ночи громкими и злобными криками.
Что пережил я среди поднявшейся кругом меня суеты, громкого набата и под влиянием овладевшего мною безумного испуга, я положительно припомнить не могу. Кто-то, кажется, ударил меня, и я упал. Весьма возможно, что меня потащили внутрь пещеры и если я остался неискалеченным, то лишь благодаря тому, что меня окружала тесная толпа. Суть не в этом, а в том, что я очутился среди целой сотни людей разных наций, тела которых были покрыты потом, глаза горели жаждой жизни и намерением убить меня, и я знал это так же верно, как знал и те средства, которыми они воспользуются для этого.
Они, как я уже сказал, потащили меня в глубь пещеры с видимым намерением убить. Способ смерти был мне совершенно ясен из недавно сказанных евреем слов. Пытка огнем всегда наводила на меня невероятный ужас, и когда распахнулись раскаленные двери горнил и ослепительно белый огонь жаром пахнул мне в лицо, я сказал себе, что люди эти не остановятся ни перед чем, чтобы моментально скрыть все следы совершенного ими преступления, и одному Богу известно, какую нравственную пытку испытал я в ту минуту. Нечего, я думаю, говорить, какое ужасное зрелище должен представлять огонь как орудие казни. Лица окружавших людей лишали меня всякой надежды. Ни на одном из них я не замечал сострадания... Ничего, кроме жажды моей жизни, моей крови и злобы на то, что они открыты. Не отними они у меня револьвер, я, клянусь Богом, застрелился бы на месте. Невыразимый страх! Ужас, неподдающийся никакому описанию! Ужас, который доводит человека до унижения, заставляет его плакать, как ребенка, или просить пощады у самого злейшего врага. Вот что я испытывал, когда на помощь моим мыслям явилось также и мое воображение, ясно рисовавшее мне, что должен выстрадать человек, беспомощно брошенный в недра пылающего горнила, где он превратится в пепел, подобно углям, под дуновением огромных мехов.
Люди, притащившие меня в пещеру, продолжали стоять вокруг меня и бесноваться, как голодные волки. Вдруг еврей, пробравшийся сквозь толпу, заговорил какие-то странные и непонятные речи, что-то вроде того, что он уже допрашивал меня и осудил. В этом смысле, надо полагать, его и поняли люди, ибо двое из них, схватившись за огромные рычаги, открыли двери горнил, и в глубине их я увидел чудовищный огонь, желтовато-белый, как сияние солнца. Целое море пламени, ослепительно яркого, жгучего, к которому меня потянули сильные руки, нанося мне удары, и толкали обнаженные, потные тела! Револьвер они отняли у меня, а потому я пустил в ход свои сильные руки, свои гибкие плечи, стараясь отпихнуть их от себя и нанося удары с бешенством дикого зверя. То упираясь ногами, то приседая, то кулаками попадая в их обращенные ко мне лица, оттягивал я до некоторой степени окончательный исход. Но тут на помощь мне явился неожиданный союзник, на которого не рассчитывали ни я, ни они. Он помог мне выше всякого ожидания, сослужил мне службу больше всякой дружбы человеческой.
Оказалось, одним словом, что они могли дотащить меня к горнилам лишь до известного места, дальше они становились бессильны... раскаленная атмосфера брала верх над ними. Как ни привыкли они к жару, они не в силах были вынести его. Я видел, как они отскакивали от меня один за другим. Я слышал, как они кричали, что надо принять те или другие меры. Я остался, в конце концов, один напротив открытых дверей... Я пошатнулся и со всего размаху рухнул на пол.
Свежий, прохладный ветер, дувший мне в лицо, вернул мне сознание... хотя не знаю, через сколько времени. Открыв глаза, я заметил, что меня несут в чем-то вроде паланкина по скалистому проходу и что в руках у моих носильщиков смоляные факелы. Туннель этот был очень высокий и был как будто бы сделан руками человека, а не природой. На носильщиках были длинные белые блузы, но никакого оружия. Я обратился к ближайшему и спросил его, где я. Он ответил мне по-французски и очень приветливым тоном, видимо, довольный тем, что может сообщить мне приятную новость.
– Мы несем вас в Валлей-Гоуз по приказанию господина Аймроза.
– И вы из числа тех людей, которые были там с ним?
– Некоторые из нас... Господин Аймроз говорил, что вас знают. Не бойтесь ничего... они будут вашими друзьями.
Говоривший не мог не видеть моей сардонической улыбки. Я понял, что к еврею вернулась способность говорить как раз вовремя, чтобы спасти мне жизнь, что подтверждалось моим теперешним путешествием. Страшная слабость, овладевшая всеми моими способностями, привела меня снова в сонное состояние. А когда я опять пришел в сознание и открыл глаза, то увидел, что комната, где я лежал, освещена солнцем, а подле моей кровати стоит сам генерал Фордибрас. Я понял теперь, что француз называл Валлей-Гоузом и почему слуги еврея принесли меня сюда из пещеры.
Весьма естественно, что я надеялся увидеть отца Анны вскоре после своего приезда на Санта-Марию, а потому признаюсь откровенно, что присутствие его в комнате не так удивило, как доставило мне удовольствие. Каков бы он ни был, как ни была сомнительна его история, он все же представлял резкий контраст с евреем и с дикарями, которые работали для последнего в тех пещерах. Человек с военной выправкой, вежливый и сдержанный в разговоре, он с самого начала был загадкой для меня, и мне гораздо приятнее было видеть его у своей постели, чем кого бы то ни было из живущих на острове Санта-Мария, за исключением, конечно, слуги моего Окиады. Несмотря на то, что ко всем словам его я относился, как к самой бесстыдной лжи, я все же ничего не имел против того, чтобы говорить с ним.
– Я пришел узнать о здоровье безумного человека, – сказал он сурово, – ваше посещение пещеры оказалось, по-видимому, совершенно лишним.
Я сел на своей кровати и попытался вдохнуть свежий воздух всей грудью.
– Так как вам уже известна эта история, – сказал я, – то мы не будем больше останавливаться на ее частностях. Я приехал сюда с целью узнать, что вы и слуги ваши делаете на острове Санта-Мария, и это обернулось для меня весьма неприятными последствиями. Я согласен с вами относительно моего безумия, но прошу избавить меня от вашей жалости. Он немедленно отошел от моей кровати и, подойдя к окнам, раскрыл их еще больше.
– Как вам угодно, – сказал он, – может, наступит время, когда никто не будет щадить друг друга. Если вы думаете, что оно уже...
– Можете поступать, как вам угодно. Я всегда к вашим услугам, генерал Фордибрас. Говорите или молчите, вам все же придется немного добавить к тому, что мне известно. Но если вы вздумаете торговаться со мной...
Он покраснел от досады и быстро повернулся в мою сторону.
– Что это еще за оскорбление? – воскликнул он. – Вы явились сюда, чтобы шпионить за мной, выходите тайком из моего дома, – как обыкновенный грабитель, и отправляетесь в рудники...
– Рудники, генерал Фордибрас?
– А что же это, доктор Фабос? Вы думаете, меня легко обмануть? Вы явились сюда с целью украсть мою тайну, хранить которую я считаю себя вправе. Вы хотите обогатить себя. Хотите вернуться затем в Лондон и сказать вашим товарищам-мошенникам: «На Азорских островах есть золото, завладейте им, выкупите людей и заключите договор с португальским правительством. Вы открыто подсматриваете за моими рабочими, а потому, не будь там моего управляющего Аймроза, вы не были бы теперь живы, чтобы сегодня утром расписывать мне эти истории... И неужели я, Губерт Фордибрас, хозяин этой местности, захочу торговать с таким человеком, как вы? Бог мой, что еще придется мне услышать от такого господина, как вы?
Я откинулся на подушку и смотрел на него упорно, с выражением сожаления и презрения к его поистине редкой лжи.
– Вы услышите, – ответил я спокойно, – что английскому правительству известны настоящие владельцы «Бриллиантового корабля», а также и местопребывание их.
Всегда чувствуешь себя несколько взволнованным при виде унижения человека с утонченными манерами и присущим ему выраженным чувством собственного достоинства. Признаюсь откровенно, в тот момент я чувствовал симпатию к генералу Фордибрасу. Ударь я его, и передо мной был бы мужчина, но слова мои мгновенно лишили его сознания своей значимости. Несколько минут он молчал, видимо, затрудняясь, что ему сказать, и вся фигура его представляла вид жалкого, убитого горем человека.
– По какому праву вмешиваетесь вы в мои дела? – спросил он наконец. – Кто поставил вас моим обвинителем? Чем выше вы других, чтобы судить людей? Бог мой! Неужели вы не понимаете, что жизнь ваша зависит от моего великодушия? Одного моего слова...
– Оно никогда не будет произнесено, – сказал я, не спуская с него глаз. – Преступления, совершенные вами, Губерт Фордибрас, совершены отчасти под влиянием насилия чужой воли, отчасти случайно. Вы лично не так виновны. Еврей – ваш учитель. Когда еврей попадет на эшафот, я выступлю вашим защитником. Это вы мне позволите, конечно. Видите, я понимаю вас и могу читать ваши мысли. Вы принадлежите к числу тех людей, которые прикрываются преступлениями и позволяют одураченным ими людям открыто приносить им жертвоприношения. Вы не смотрите на их лица, вы редко слушаете их голоса. Таково мое суждение о вас... можете предполагать, что вам угодно, мое мнение не изменится. Такие люди говорят все, когда наступает время суда и приговора. Вы не будете отличаться от других, когда наступит это время. Я уверен в этом так же, как и в своем существовании. Вы захотите спасти себя ради своей дочери...
Он прервал меня взрывом неожиданного, странного волнения, которое поразило меня тогда, но которое, я чувствовал, не смогу забыть до конца моей жизни.
– Неужели дочь дороже мне моей чести? Оставьте ее в покое, прошу вас. Вы прямо поставили мне вопрос, и я в том же духе отвечу вам. Посещение ваше этого дома – заблуждение, слова ваши – ложь. Если я не наказываю вас, то лишь ради своей дочери. Благодарите ее, доктор Фабос. Время изменит ваше мнение обо мне и сделает вас благоразумнее. Только время примирит нас. Для меня вы остаетесь гостем, а я для вас – хозяином. Что будет потом, то должно свершиться для нашего общего блага. Еще рано говорить об этом. Я не отвечал, как я мог это сделать, ибо это «общее благо должно было заставить меня держать язык за зубами... продать ему свою совесть, и – за такую цену, какую продиктует их желание безопасности. Слишком рано, сказал он, приступать к состязанию, которое может или разрушить великий заговор, или привести к моему собственному бесчестию. „Примирение с течением времени“ превосходно отвечало моим желаниям. Я знал теперь, что люди эти боятся убить меня. Они щадили меня, желая удостовериться, кто и что я такое, какие друзья у меня, что мне вообще известно. Великодушие их будет продолжаться лишь до той поры, пока будет продолжаться их неуверенность.
– Перемирие, пожалуй, будет, – сказал я, стараясь воспользоваться его страхом, – больше я ничего не скажу. Честь ваша должна обеспечить мне безопасность. Я в свою очередь буду содействовать вам, и если буду в состоянии спасти вас от самого себя, то спасу. Больше я ничего не могу сделать и большего вы не можете просить у меня.