Сильнее самого лютого ведовства только человеческая глупость. Ее не перешибить ни одним заклинанием, не вытравить ни одним зельем. Ну разве что смерть тут поможет. Да и то не всегда.
Глядя на красна молодца, чей конь заступил мне дорогу, я поняла это отчетливо. К слову, красным детина был весь: от носа-картошки и рыхлых щек до рук, державших поводья. По вискам, к которым прилипли льняные кудри, стекали бисеринки пота. Да и немудрено это в нынешнюю жару. Пора-то сенокосная, а солнце в зените стоит. А этот – в кольчуге да шлеме сидит на своей кобыле. Перегородил путь. Пройти не дает. И ладно бы только пройти…
– Какой ясный день! – раздался голос всадника.
Я скептически глянула на шлем, блестевший на солнце так, что аж глазу больно, на кольчугу, в которой сейчас можно было изжариться не хуже, чем в печке, на рукоять торчавшего из ножен меча, до которой наверняка дотронешься – и руку враз отдернешь, и подумала, что насчет погодки-то могут еще быть вопросы, а касаемо молодца все ясно: напекло болезного. А может, он с рождения «не того» был? Таким при разговоре лучше не перечить и соглашаться. Как говорится, не будить лихо, пока то тихо. А то проснется, и успокаивай его потом… сковородкой по темечку.
Я поправила коромысло, что давило на плечо. Ведра качнулись. Это со стороны смотреть созерцательно, как девица по воду идет, точно лебедушка плывет. А на деле, чтобы так пройти, силы нужно немало приложить. Вот только начнешь сгибаться под тяжкостью, сразу какой-нибудь помощник отыщется, которого потом, чтобы отвадить, вдвое больше сил приложить придется. Так что ходила я, делая вид, что ничуть не в тяжесть мне и водицы наносить, и дров натаскать…
– Да, хороший, – согласилась я, мысленно пожелав этому красному, леший его подери, молодцу скакать отсюда побыстрее.
– Какой сарафан у тебя, красавица, – между тем продолжил всадник, окинув мою фигуру взглядом и задержав тот особливо долго на груди.
– Благодарю, добрый человек, – отозвалась я, вспоминая слова покойной матушки-ведуньи: не проклинать никого сгоряча, а выждать хотя бы лучину.
За это время злость, сердце томящая, должна улетучиться. А если нет – то хотя бы руки не будут трястись и сотворить чародейский знак выйдет точно, да и прицелиться опять же время будет.
Вот я и ждала, считая про себя дюжины.
– А коса у тебя – точно ворона крыло. В нее бы ленту алую. Да жемчуга на шею лебяжью. У меня как раз есть такие. Хочешь? – поинтересовался детина, почесывая бороду.
В той, кудрявой да кучерявой, могли, кажется, застрять не только крошки, но птички, что ими питаются. Мне не нравились ни борода всадника, ни он сам, ни тем более его предложения.
Хотелось ответить, что я бы сама могла уложить этого наглеца. Да не в кровать, а в домовину, но, выдохнув, усмирила гнев и ответила как подобает милой девице, коей меня в деревне и считали:
– Нет, спасибо.
– А ты бы хорошо смотрелась в этом ожерелье. Особливо на нагом теле, да в ночи, – продолжил детина вместо того, чтобы понятливо развернуть своего коня и поехать прочь. – Золото, каменья драгоценные на коже твоей сверкать будут… А наутро, если меня уважишь, все твоим будет. А, голуба?
– Нет. – Я покрепче перехватила коромысло, уже понимая: добрым словом все не закончится. Только добрым ударом меж глаз.
– Да ладно тебе, девка. Чего кочевряжишься-то? – скривился, как выяснилось, ни разу не добрый молодец. – Да со мной, Янеком Златомечом, любая рада была бы. Нашлась тоже мне недотрога…
– Вот и не трогай меня, – наплевав на подсчет дюжин, ответила я.
– А я, может, хочу и буду! И трогать, и мять. Так что садись на моего коня по-хорошему. А то закину поперек седла по-плохому.
– Предпочитаю по-ведьмовскому! – выпалила я.
И тут же ведра о землю ударили. Разлилась водица по земле. А я на одном дыхании произнесла:
– Ветра студеные, морозы трескучие, придите, прилетите, слова мои в стрелы каленые превратите. Чтобы вошли они в гриву да в копыта. И от них конь бы взбеленился, воле моей подчинился. Дорогой дальнею бы умчался и не ворочался. Слово мое крепко и к делу лепко!
И силушки в наговор вложила, что по моим венам текла. Не пожалела ее. От души в слова влила.
И тут же конь прянул ушами, шумно фыркнул и начал от лужи, что растеклась под его ногами, как от крови пятиться. А потом заржал дурным голосом.
Яцек его усмирить попытался, узду натянул. Да куда там. Взбесилась животина. А когда я ее еще и коромыслом по крупу легонько приветила, и вовсе сорвалась стрелой. Всадник только и успел, что в поводья вцепиться да выдохнуть:
– Ах ты ж ведь-ма-ма про-кля-тая-я-я!
Хотелось поправить, что не проклятая, а проклинающая, но не стала. Дурака учить – только портить. Глянула вслед недобру молодцу, как вьется пыль столбом под копытами коня его… Залюбовалась. Хорошо идет. В смысле едет. К шее скакуна прижался. Упасть боится. Шлем опять же блестит, кольчуга бренчит, брань по полю летит…
А затем вздохнула, подняла ведра и опять к колодцу пошла. Благо улица пустая была: вся деревня на лугу, сено косят, свидетелей близко не было. А те, что далеко… Ну увидели, как остановился всадник. Спросил что-то. Да как потом опрометью помчался… Наверняка на гонца подумают, что дорогу выспрашивал.
С такими мыслями я и дошла до ворота, набрала водицы да домой отправилась. На этот раз безо всяких коней и молодцев. А как пришла, воду в корчагу налила и принялась тесто месить, по дому хлопотать. А там и вечер, отец с охоты вернулся. Он бы и вовсе в лес перебрался бирюком, если бы не я.
После того как матушка померла, лишь ради меня в деревне остался. Посчитал, что негоже молодой девице одной с отцом в лесу, без людей-то. А меж тем на него многие вдовицы да одинокие заглядывались. Завидный жених: дом справный, мужик сам работящий, первач не пьет, опять же охотник добычливый. А характером – незлобивый. Только один недостаток – я. Ну так падчерицу и извести можно, как заявила одна из тех, кто на него в деревне глаз положил.