В эти дни Анна сильнее обычного тосковала по дому, и хотя письма от родителей, приходили неизменно, раз в месяц, этого было мало, как бы не была роскошна и сытна жизнь в купеческом доме, чужая семья никогда не заменит свою. Казенный дом, оставался казенным домом, чужие люди не стали родными. Она и в прежние времена, не очень любила праздники, именно в праздники, наваливались все тяжелые мысли, от которых в будние дни ты по обыкновению отмахивался, скрываясь за ворохом проблем. Порой, лежа в своей келье без сна, переворачиваясь с бока на бок, на узкой по-девичьи кровати, она думала о будущем, и мысль, что ей суждено вот так, состариться в заботе о чужих детях, в чужом доме в чужой постели, пугала и страшила ее. Но судьбу не выбирают, и она решила воспользоваться отцовским советом, смириться и постараться быть счастливой с тем, что есть, находя приятное в каждом моменте, в каждой минуте, в мелочах, что окружали ее: в крепком кофе по утрам, в чашке чая после полудня, в интересной книге, в голубом весеннем небе, в злом морозе, кусающем щеки, хрусте снега под ногами – в самой жизни и в прелестях каждодневной рутины.
Подходил к концу декабрь. Как то воскресным вечером, в самый лютый мороз, когда все уже отчаялись дождаться хозяина к рождеству и по обыкновению чаёвничали в гостиной, подпирая руками подбородок, лениво перекидываясь короткими фразами, дверь с треском отворилась, и в дом, на ходу стуча сапогами, отряхивая шубу и впуская холод, вошел купец. Шуба его стояла колом, борода покрылась снегом и инеем, щеки горели от мороза, а в руках он держал бесконечное количество коробок, мешочков и свертков. Нина Терентьевна сцепив руки от радости и волнения, тотчас бросилась помогать мужу.
– Степанушка, родной! Зачем же ты поехал в такой холод, ты же околеть мог в пути, что же ты не остался на станции, обождать, глядишь дня через два мороз бы и спал. Вот так сюрприз, а мы уже тебя и не ждали. Родной! – причитала и радостно сокрушалась купчиха, вытирая, невольно выступившие слезы, слезы счастья.
– Вот глупая, чего теперь о том говорить, коли жив и невредим. Лучше помоги снять шубу. И неловким движение плеч, пытаясь скинуть с себя верхнюю одежду, заснеженные коробки, уронил с грохотом на пол.
– Кузьма! Куда запропастился, неси из брички еще коробки!
Дети радостно визжали от счастья, то подбегая к отцу, то к коробкам, крутились и вертелись волчком, не зная с чего начать.
– Татьяна, подкинь еще дровишек, да ставь самовар, да неси чего покрепче, не видишь, хозяин взмерз, да ужин на стол, да поживее, – весело покрикивал он, стряхивая с себя подтаявший снег.
– Неси первым водочки, чаем то разве согреешься, – перебила, несущую самовар Татьяну купчиха.
Дети словно, завороженные северным сиянием, не отрывали глаза от вороха холодных и переливающихся от влажного снега разноцветных коробок и кульков.
Увидев горящие глаза детей, вопреки порядку, Степан Михайлович разрешил распаковать подарки до срока. Какой прок в правилах, если их нельзя нарушить. В одно мгновение клочья бумаги и блестящей фольги разлетелись в разные стороны.
– Принесите вон ту маленькую коробочку, которая выпала из свертка, – велел он старшей дочери.
По всей видимости, в ней хранилось, что то ценное и важное. Он гордо вручил ее жене: – Открой-ка, открой-ка, женушка моя. – Крестьянское косноязычие не давало ему возможности выразить переполнявшие его чувства красочно, как бы он того желал, так что предпочитал он их показывать скорее делом, а не словом.
Та, с благоговением взяла в руки подарок, быстро и по-женски ловко, освобождая его от упаковки. На свет явился бархатный бордовый футляр, глаза ее в предвкушении тотчас засверкали, и если потушить свет, то горели бы ничуть не хуже чем у черной кошки, что спала на печи. Радость осветила ее, она бросилась к мужу на шею, расцеловав его в обе щеки, а потом показала всем восхитительную бриллиантовую брошь. Купчика сразу сколола ею шаль, гордо вышагивая то туда, то сюда по гостиной.
Дочкам же достались две немецкие фарфоровые куклы, почти в человеческий рост. Одеты они были в кружевные платьица, и белые шелковые чепцы, и даже ноги и руки у них сгибались как у человека. Анна с завистью смотрела на это семейное счастье. Но большую зависть у нее вызывали те самые фарфоровые куклы. Как они были не похожи на ее куклы детства, из тряпочек и соломы, а то и вовсе из трех, связанных между собою, веток.
Грустные размышления прервал голос купца: – Анна, и тебе есть подарок, вот возьми сверток, – и он второпях протянул его ей.
Анна с опаской развернула упаковочную бумагу. Платок. Нежный, ласкающий кожу, невесомый, словно перышко, с черными пушистыми кистями и с выбитыми кроваво-красными маками. От радости и восхищения у Анны на мгновение перехватило дыхание. Никогда прежде и ни у кого, даже у самых богатых купчих она не видела платка такой красоты. Но мимолетное чувство радости остыло за секунду, словно жар, засыпали свежим снегом. Восхищение мгновенно сменилось страхом и тревогой. Так чувствовала себя серая шейка, плавая по узкой полынье, когда из леса явилась лисица.
– Спасибо вам, Степан Михайлович, право не стоило. Не по статусу такой подарок. Она хотела было вернуть подарок и бесстрашно взглянула ему в глаза, намереваясь дать отпор. Но то, что она увидела в них, остановило ее, и промолчав, Анна прижала платок к груди.
На рождество пили шампанское, ели пастилу и яблоки, подавали рождественского гуся, и много чего еще, всего и не счесть. Все были счастливы, кроме Анны. Тревога поселилась в ее душе, словно холод, пробравшийся в тот день через дверь, да так и оставшийся там.
Она и сама до конца не могла понять почему, купец ни словом, ни взглядом больше не тревожил ее спокойствие. Она сама начала искать его взгляда, пытаясь понять его замысел, но не находила более ни одного проявления его греховных намерений, ни подтверждения своих страхов. Все было как обычно, но от этого ей становилось только хуже. Порой ожидание страшнее самого дурного.
После рождества, решено было идти в театр, Анна осталась с детьми, а купец с купчихой одевшись во все самое нарядное вышли в «провинциальный свет». Казалось все идет своим чередом без изменений. Изменилась она, навеки потеряв покой.
Всю неделю, при каждой возможности, Анна, делая вид, что следит за детьми, кидала опасливые взгляды на купца, изо всех сил пытаясь понять его мысли. Прожив здесь почти два года, она только сейчас по-настоящему рассмотрела его. Светло-голубые холодные колючие глаза, выгоревшие на солнце брови, светлые с рыжиной волнистые волосы, чуть ниспадающие на лоб, густая борода, крепкая фигура, словно вытесанная из березняка и широкие крупные руки. Теперь она не считала его уродливым, но и красивым назвать его было нельзя. Кроме всего прочего, было в нем что-то пугающее, какая то разрушительная сила, что-то дикое и необузданное. Его жесткость, скрытая за маской добродетели, вселяла в Анну скорее страх, нежели приятный трепет, который должен вселять мужчина в сердце барышне ее возраста.
Однако чем пристальнее она всматривалась в его поведение, тем меньше находила подтверждений своих страхов. Казалось, он и вовсе перестал обращать на нее внимание. В итоге, Анна пришла к мысли, что все страхи не более чем плод ее воображение, учитывая ее впечатлительность. Недаром, даже в детстве, сказки со страшным сюжетом, пугали ее настолько, что и жар поднимался. А подарок, по всей видимости, всего лишь подарок, благодарность за те труды, которые она вкладывала в его детей.
Списав все на мнительность, она и вовсе успокоилась, дни сменяли ночи, а ночи дни, ничего не происходило, сердце погрузилось в привычную дрему, но все бывает до поры до времени.
Накал зимы потихоньку спадал, прошли крещенские морозы, отгремели февральские метели. За окном пришла весна.
Кузьма, по привычке, так натопил в конторе, что и дышать было нечем. В последнее время он много курил, в перетопленном и без того помещении, дым стоял такой, что глаза жгло. Он подошел к окну и открыл его настежь, вдыхая всей своей мощной грудью свежий и влажный весенний воздух. Пахло растаявшим снегом, грязью, влажным деревом, потом лошадей и навозом. Знакомый запах жизни. Он первый раз за все это время испытал хотя бы подобие счастья, хотя последнее время его раздражало буквально все. Вот и сейчас глядя сверху вниз на своего приказчика, выходившего из брички, он испытал знакомое чувство ярости и раздражение, так что захотелось со всей силой дать ему по морде, как только тот переступит порог.
– Степан Михайлович, так весенняя распутица, вот гужевой транспорт и застрял, никак не успеть нам до конца апреля, Ваше степенство. Тут хоть по сто рублей извозчику давай, грязь стоит такая, что по шею затянуть может, лошади тонут, Степан Михайлович, ничего сделать нельзя, ждать надобно, – проглатывая слова, запинаясь, и без конца сглатывая слюну, оправдывался приказчик, сидя аккурат, напротив купца.
Хотя Степан Михайлович и понимал, что тот говорит правду, но сдавать назад, вопреки здравому смыслу, не желал. Ярость, бушевавшая в нем все это время и не находившая выхода, рвалась наружу. Он словно паровой котел, вот-вот должен был взорваться от перегрева. Встав в нетерпении из-за стола, немного походив взад, вперед, он не нашел ничего лучше как вновь сесть за стол, и закурить.
– Тут до меня дошли слухи, – пытливо посмотрев на приказчика, он продолжил, – шерсти продали триста килограмм, а на складах не достает четыреста, что ты мне на это скажешь, а, голубчик? – Грудь Копылова тяжело вздымалась, пот с него лился градом, отчего весь воротник и волосы взмокли, будто после бани.
– Степан Михайлович, – чуть заикаясь, начал объяснять тот второпях. – Так вы ведь и сами знает, весы то куплены еще дцать лет назад. И уж год как верный вес не показывают, мы прошлой весной как отгружать начали, так данное печальное обстоятельство и вскрылось. Так что, Степан Михайлович, не моя в том вина, ей Богу, ваше степенство, не моя. Это надобно Большакова вызвать, он на складах ответственный. Вот вам крест, – и чуть ли не кланяясь в пол, подобострастно перекрестился.
Но сие театральное представление, на купца должного эффекта не возымело. В гневе, мало кто мог его остановить. И хотя он доподлинно знал, что приказчик со ста рублей, пять в карман кладет, но обычно ничего против этого не имел. Знал он и что сам не без греха, оттого и к другим относился со снисхождением. Он ведь и сам когда-то начинал с низов, знал он, что без таких поблажек, воз торговли и вовсе не тронется, но сегодня, все шло не так, мысли путались, а здравый смысл молчал. Бушевала только ярость.
После сказанных невпопад слов приказчика, глаза его будто кровью налились. Тот хотел было уже встать со стула да бежать куда глаза глядят, но купец, как треснет кулачищем по столу, да как заревет во все горло, будто медведь разбуженный: – Стоять!!!!! – У Копылова от этого со страху глаза и вовсе на лоб вылезли.
– Чтоб с весами или с чем там ты говоришь к завтрашнему утру разобрался и чтобы килограмм весил килограмм! – затем выждал паузу и уже спокойным, но не терпящим возражений голосом спросил: – Все ли тебе ясно, голубчик?
– Ясно Степан Михайлович, как же не ясно, все очень даже ясно, к завтрашнему утру все исправим, разрешите откланяться? – и, не дожидаясь разрешения, вылетел из конторы с такой скоростью, что даже трость с цилиндром забыл. А сила испуга была такова, что он за ними и до следующей недели не возвращался.
Гнев понемногу отпускал, бушевавшая ярость больше не клокотала в горле, хотя минуту назад он буквально давился ею. Но вот странность, легче на душе не стало, а на смену гневу, пришла горечь досады.
Вот уже который месяц его сжигала неизлечимая болезнь имя которой, да он и сам не знал как назвать эту болезнь, слишком неподходящем ему казалось слово «любовь». Особенно это слово не подходило ему. Как так случилось, что в то светлое июньское утро он не заметил опасность. Он хитрый и осторожный хищник, попал в плохо замаскированный кроличий капкан. Как и год назад он помнил первую их встречу, и тот эффект который она произвела на него, а точнее отсутствие такового. И даже сейчас сравнивая ее невзрачную внешность с пышным цветом красоты его нынешней любовницы, он едва сам себя понимал. Да их и сравнить было нельзя, как можно сравнить тонкий хрупкий полевой цветок с яркой алой розой.
Но потаенная красота, скрытая в ней, была сравнима разве что с предметом искусства, созданным вне времени и пространства, гением природы, знающим толк в вечном. Линии и цвета так сложны и так новы, что смотришь на них первый раз и думаешь, ну что за «ерунда», но не уходишь и взгляд не отрываешь. Лишь отлучился на миг и вот, тебя вновь к нему тянет. Опять и опять, и ты в плену, ходишь по кругу, насмотреться не можешь, впитываешь каждую линию, изгиб, оттенок и полутон и свет и тень, пока не оказываешься в полной его власти, завороженный совершенным тобой открытием. Красота эта сокровенна и почти интимна, и ты боишься ее спугнуть. Словом, сильнее огня той страсти он не испытывал никогда.
Когда-то животное чутье, врожденный интеллект, хитрость и безмерная жадность позволила ему пройти путь от шестнадцатилетнего оборванца, обитателя городских трущоб, грязных бедняцких кварталов, до богатейшего человека Сибири, с состоянием которому и Ротшильд бы позавидовал. Он безошибочно определял лучшее, в сотне ничего не стоящих вещей. За бесценок он ловко купил, проигранную в карты пьянчугой, золотоносную шахту, которая впоследствии, и принесла ему первые хорошие деньги. Торговал водкой в обход порядка, продавал пушнину, покупал шерсть в Монголии и Китае, втридорога продавая ее здесь, или вовсе, отправлял за рубеж по баснословной цене. Все, чего он касался, приносило деньги, и даже толком не разбираясь в искусстве, мог с точностью определить, что имеет цену, настоящую, а что дань моде и бесценок. Вот и сейчас будто гуляя по берегу с галькой, нашел алмаз, и как любой делец, желал его заполучить первым, схоронить, а потом когда придет время, хвастливо выставлять, всем на зависть. Но вопреки обыкновению, алмаз не шел к нему в руки, а без конца выскальзывал из пальцев, словно завороженный. Впервые в жизни, что-то, чего он желал, и к чему стремился, было ему не подвластно, и от этого бессилия, слепая ярость и досада одолевали его. Когда же за ужином, она сидела поодаль и вместе с тем так близко, ему и кусок в горло не лез. Семейная трапеза стала для него и наслаждением и пыткой. В любой момент, он с легкостью мог прекратить это, но не хотел.
Как то за обедам, купчиха начала сетовать, что цветок, который она каждый год садила на весну в одно и то же время, по обычаю, расцветавший в марте, в этом году и в начале апреля, едва наливался в бутон.
– Степан, отчего так бывает? Разве ж мы с Танюшей его переставляли? Нет. Разве плохо поливали? Снова нет. Отчего же так бывает? – спрашивала она.
Степан Михайлович помолчал немного, помедлил, а потом сказал:
– Что ж, каждый зацветает в свое время, нужно набраться терпения и ждать, и результат с лихвой воздастся. – Его взгляд невольно устремился в сторону Анны, и встретился с ее черными как спелая смородина глазами. Он безошибочно прочитал в них и тревогу и смятение, будто попавшей в силки певчей птички. Смысл слов был понят ею верно. Прочел он в них и немой отказ, и это пришлось ему не по нраву. Он жил всегда по одному правилу, брал, что ему приглянулось, не заботясь о чувствах других, но ее неволить не хотел, и потому чувствовал себя как никогда растерянным, не зная как поступить, и в итоге решил: как поступит, так и будет верно.
Теперь вечерами, любуясь на ее прямую спину, когда с дочерью они в четыре руки весело играли на пианино, на то, как нежный локон ласкает ее ушко, на женственный изгиб бедер, на то, как грубая ткань пленит ее тело, как в такт музыки, она невольно наклоняет голову, будто грустный полевой колокольчик на тонком стебле под тяжестью утренней росы. Он задыхался от яростной страсти. В нем непримиримо боролись два противоположных желания – оберегать этот дивный цветок или сорвать, раздавить и растоптать. Исход, зависел от нее.
Промучившись еще месяц, он принял решение. В конце концов, она такая же женщина как и все, не хуже, но и не лучше других. И если другие не устояли перед соблазнами роскошной жизни, не устоит и она. Надо лишь обставить все соответствующим образом, поступить хоть и деликатно, но решительно.
Этой же весной, как только пройдет распутица, он увезет ее в Петербург или даже в Париж, покажет роскошную жизнь, которую она могла бы иметь, находясь у него на содержание, уж он скупиться не будет, осыплет ее нарядами и драгоценностями, шампанское будет литься рекой. Не устояли другие, не устоит и она, ведь все мы люди, все мы из плоти и крови.
Потом он с досадой вспомнил, что совсем скоро должен прибыть его деловой партнер, смекалистый и перспективный молодой дворянин, выбравший для себя тернистый путь промышленника. Купец поморщился от того что намерения свои придется отложить до лета, но в конце концов, он ждал так долго, так что пару месяцев еще подождет, а уж терпения ему не занимать. Он мог месяцами ждать благоприятное время для совершения сделки, доводить до разорения и полной нищеты того, на чьи блага позарился, словно хищник, охотясь на свою добычу, не зная сна и усталости, наблюдая за ней из засады, пока расстояние между ними не сокращалось до той степени, что лишь один прыжок разделял одного до сытного обеда, а другого до неминуемого конца. Оставшись довольным принятым решением, он в прекрасном настроении отправился домой, весело насвистывая простенькую фривольную песенку, услышанную вчера в кабаке.
Той весной, голова шла кругом, будто после хмельного. Оттаяв после долгой зимы, Анна чувствовала, словно она отряхнулась от долгой спячки, кровь с новой силой начала струиться под тонкой бледной кожей, окрашивая ее в нежно розовый цвет и наполняя жизнью. Так по весне оттаивает береза, а под тонкой белой корой, начинает струиться свежий прозрачный березовый сок. Сама себе она напоминала лошадку, застоявшуюся в стойле и уже год не видевшую сочной зеленой травы, хотелось промчаться по лугу, прыгать и лягаться, словом скинуть с себя сбрую и вырваться на волю. И хотя клетка была гораздо лучше прежней, все же оставалась клеткой. Как странно устроена мораль, – думала Анна, – если бы она сошлась с купцом дома, не было бы в том греха, ибо то, что происходит за закрытыми дверями, не подлежит осуждению, а вот ежели бы ее, встретили прогуливающейся в городе под руку, например, с привлекательным сыном кузнеца, то кривотолков было бы не избежать, она была бы покрыта позором, а то и вовсе изгнана с работы.
Полдень. Расположившись подле импровизированного учительского стола, Анна неторопливо перебирала пальцами ткань на юбке, тогда как девочки, старательно, уткнувшись в тетради, выписывали буквы алфавита. Вид из окна, хотя не радовал, но уже вселял надежду, пока еще голый и грязный сад, скоро зацветет нежной черемухой, за черемухой тяжелые кисти сирени и воздушное облако яблонь. Из душных натопленных комнат они переместятся в сад. Мечты унесли ее в будущее, приятная истома разливалась по всему телу, она позволила себе расстегнуть, впивающейся в шею, жесткий ворот накрахмаленной рубахи. Анна так расслабилась, отдавшись весенней неге, что забылась и не услышала стук шагов сзади и предательский скрип половицы, как вдруг, чья то тяжелая большая рука с огрубевшими пальцами по-хозяйски, легла ей на плечи, интимно, скользнув к обнаженной шее.
От испуга она не смела пошевелиться, когда же девочки повернулись и радостно закричали: – Папа! – и побросав тетради, кинулись к отцу, тот тотчас убрал руку, незаметно скользнув вдоль ее спины. Он радостно и как ни в чем не бывало, начал поднимать дочерей на руки, а потом и обеих сразу, кружа их словно на карусели.
Было весело всем, кроме Анны, лицо ее было белее снега. Все ее сомнения теперь рассеялись, сердце билось как у кролика, только что попавшего в капкан.
В тот день за ужином, Анна была тише обычного, хотя в присутствии хозяев она и раньше была немногословна, сегодня она и двух слов не произнесла за весь вечер. От домочадцев не скрылась ни бледность ее лица, ни дрожащие руки, отчего Нина Терентьевна спросила, ни дурно ли ей, на что та лишь отрицательно покачала головой, так и не проронив ни слова.
– Через пару недель приедет мой деловой партнер из Петербурга. Покамест он остановится у нас, нужно подготовить комнату для гостей, человек он важный, дворянин, да еще и предприимчивый, в общем, встретить надобно будет его со всем уважением, от него много что зависит для дела, он меня должен свести с верными людьми, у меня, знаешь ли, голубушка, – обратился он к жене, хотя раньше никогда не обсуждал с ней дела, – какие горизонты открываются, доход прошлых лет копеечным покажется, – хвастливо заключил он, метнув взгляд в сторону Анны. Но та никак не отреагировала, тогда, как глаза купчихи лихорадочно горели жадным блеском.
Анна едва ли слышала о чем говорят за столом, поглощая еду не для того, чтобы утолить голод, а скорее чтобы не вызвать подозрения, в голове ее мысли крутились словно шестеренки машины, ища выход из незавидного положения, в котором она оказалась.
Как же она была изумлена, когда тем же вечером после ужина, она вновь, лицом к лицу, столкнулась с хозяином. Казалось, устав выжидать, он перешел в наступление, и теперь не успокоится пока не получит свое. От гостиной до ее комнаты шел длинный темный коридор, в тот вечер ей пришлось вернуться, потому что в смятении чувств она забыла свое шитье, в руках была лишь керосиновая лампа, тени причудливо плясали на стенах, образуя затейливые узоры, воображение щекотало и без того напряженные нервы.
Анна не сразу заметила, что не одна, темная фигура, скрытая от света свечи, притаилась подле двери, будто поджидая ее. Вдруг тень начала двигаться, Анна едва не выронила все из рук и тихонько вскрикнув, отпрянула назад, упершись спиной в стену. Желтый огонек тревожно задрожал, грозясь и вовсе предательски погаснуть, тени на стене зловеще извивались в такт биения ее сердца и дрожи в руках, то был воистину дьявольский танец страха.
– Анна, неужто ты меня боишься? – чуть хрипло спросил Степан Михайлович, приблизившись на полшага. Свет падал таким образом, что его большая фигура, выглядела угрожающе огромной. Темнота скрывала лицо, ей видны были лишь его горящие словно угли глаза. Разыгравшееся, подстегиваемое страхом, воображение, рисовало образ не человека, а черта из преисподней.
– Нет, не боюсь, просто задумалась, и не увидела вас, от того и напугалась, и ночь такая черная, разве с такой ночью тягаться маленькому свету, – скрывая дрожь, сказала Анна, с трудом приходя в себя и обретая самообладание.
В голове промелькнуло воспоминание как давно, в те дни, когда она еще жила в своем родном городе, возвращаясь поздно от Лаптевых, ей преградил дорогу, огромный злобный пес. Он скалился зубами, а его горящие глаза были точь в точь словно угли. Почуяв ее страх, он стал напористо теснить ее, отрезая от дороги, уводя подальше от домов. Но чутье подсказало ей, что чем сильнее страх, тем слабее и беззащитнее она перед опасностью. Как только она взяла себя в руки, и дала отпор, схватив первую попавшуюся палку, и устрашающе потрясла ею, рассекая воздух, пес сразу поджал уши, попятился, заскулил, а потом и вовсе убежал.
Так и теперь, по наитию, Анна почувствовала, что единственное оружие, которое сейчас ей подвластно, это смелость.
Степан Михайлович тихонько рассмеялся, глядя на всю эту напускную браваду и уже мягче сказал: – Не хотел напугать тебя, Аннушка. Разве ж я смогу тебя обидеть, – сказал он, приближаясь еще на полшага, – только не тебя, – с этими словами он ласково провел ладонью по ее лицу, скользя вдоль подбородка. Контраст между его устрашающим видом и нежностью в голосе, хотя и смутил ее, но едва ли смог обмануть.
– Мне пора, Ваше степенство, час поздний, я совсем из сил выбилась, сегодня занимались грамматикой, а грамматика деткам, знаете ли как тяжело дается. Так что с вашего позволения, и доброй Вам ночи, – и ловко вывернувшись из его рук, не дожидаясь ответа быстрым шагом, скрылась за дверью своей спальни.
Степан Михайлович постоял еще минуту, прислушиваясь к тишине за дверью, потом ухмыльнулся сам себе в ночи и тяжелой походкой удалился.
В ту ночь, Анна не только закрыла дверь на засов, но и подперла стулом, а лежа в постели, твердо решила, завтра же попросить расчет и с первым экипажем отправиться домой.
Но у жизни были свои планы. На следующее утро пришло письмо:
«Милая наша Аннушка, любимая наша доченька. Как ты там поживаешь?
Матушка каждый день о тебе вспоминает, и поутру когда встает, и за обедом, и когда свечу на ночь зажигает, и в каждой мысли и в каждом слово о тебе доченька, о тебе.
Я тут немного приболел, но ты Аннушка, понапрасну, не беспокойся за нас, приходил лекарь, выписал лекарство, и мне сразу полегчало, правда из гимназии пришлось уйти, но это не беда, нам с матушкой на жизнь хватит, вот курочек по осени продадим, так что голодными не останемся, а ты у нас пристроена, так что беды в том не будет.
Каждый день Лаптеву за протекцию, а Кузнецова за заботу благодарим, и в жизни и в молитвах вспоминаем, ты же знаешь, время сейчас тяжелое, смутное, место доброе и не найти, тем более для девушки хотя и образованной, но бедной.
Будь милая моя покладистой, да прилежной, помни что смирение, лучшее из добродетелей. Знаю как тяжело тебе милая доченька моя, но мы с маменькой стареем, скоро от нас и вовсе проку не будет, ты одна у нас останешься, надеяться тебе не на кого, кто же о тебе позаботиться, если не семья купеческая, а так ты и не одинока, и в тепле, и в сытости, и в безопасности, в доме уважаемом, при деле благородном, под защитой хозяйской.
Знаю милая, нрав твой прямой, да непокорный, только помни, правдою, доченька, сыт не будешь, да и крыши из нее над головой не сколотишь.
В общем, береги себя милая наша доченька, молимся за тебя с маменькой, Благослови тебя Господь».
Твои любящие отец и мать.
Горькая правда жизни легла на сердце тяжелым камнем. Стало быть, домой дороги нет. Анна не могла и не хотела тревожить родителей, как рассказать им об опасностях, которые скрываются под сенью благопристойного купеческого дома, какие демоны обитают в добродетельной семье. Как бы не была тяжела эта ноша, другому ее не передашь. Ах, если бы в ней было чуть больше дерзости, уверенности в себе и внутренней свободы. Она чувствовала себя словно птица с подрезанными крыльями. К чему нужны крылья, если на них нельзя летать. С самого детства ей внушали чувство долга, терпения и смирения, так что спустя годы Анна совсем позабыла, кем была раньше. Теперь она была соткана сплошь из одних лишь правил и долга. Ведь бывают же люди, находясь и в гораздо бедственнее положении, в лаптях, а то и вовсе с босыми ногами, едут за новой жизнью, не боясь, ищут свой путь, отчего же у нее нет сил поступить так же. Столько лет, она пыталась быть хорошей дочерью, смиренной компаньонкой, тихой гувернанткой, что теперь уже и не помнила ту девочку, что летала в мечтах и готова была свернуть горы, дойти хоть до края света. Жизнь отшлифовала ее, как вода камень, сделала маленькой и гладкой, словно галька, верно чтобы другим в руке было удобно держать. Вот только какая скала мечтает стать галькой? Столько лет она прятала свои желания в глубине души, чувствуя себя недостойной даже малого. Взять хотя бы Танюшку, даже она, пожалуй, была счастливее и свободнее, прежде всего свободнее внутри, хотя и находясь по статусу ниже. Годы послушания парализовали ее волю, она и помыслить не могла, ослушаться родителей, купца, старушку, чьей компаньонкой она была так долго, доставить им хлопот, сверх тех, которые доставляли им сам факт ее существования. Растворяясь в нуждах других людей, она и забыла, что ее собственные желания чего-то да значат. Спрятав их на глубине души, она закрыла за ними дверь, на большой амбарный замок, а ключ схоронила. Она так боялась всех огорчить, что готова была терпеть любые тяготы, лишь бы не разочаровать или не причинить им боль, во что бы то ни стало оправдать надежды, которые они на нее возлагали.
Словом, она так часто поступала, как того хотят другие, так что и забыла, каково это поступать так как хочет она. А разучившись, слушать свои желания перестала понимать, чего она хочет.
Анна знала, несмотря на борьбу между долгом и желаниями она и теперь поступит так как того требуют обстоятельства, а скорее так, как того требуют от нее другие. Что толку быть трижды правым, если тебя никто не слышит.
Пять лет назад он был в этих краях. Как мало времени прошло и как много изменилось в его жизни, он словно смотрел на себя со стороны, благо русские дороги так длины, что за время путешествие можно проанализировать не только всю свою жизнь, но и распланировать все свое будущее. Впрочем, он был рад маленькой, но передышке, время, ушедшее на дорогу из Петербурга в N-ск, как раз то, что ему было необходимо, чтобы все обдумать.
Тот визит запомнился ему и тем, что сразу после его возвращения умерла его матушка. В тот день все изменилось. Необремененный ни финансовыми, ни какими либо другими заботами, уроки жизни, он вынужден был постигать экстерном. Приказчик, которому безоговорочно верила его мать, погубил все, что не смог украсть. Удивительно, как эта властная и проницательная женщина, не доверявшая ему, своему родному сыну и рубля, слепо доверяла такому плуту и прохвосту как их приказчик. И хотя он скорбел всей душой, как и должно скорбеть сыну по своей матери, но все же испытывал чувство вины, осознавая, что в потаенных уголках своей души, он испытывает также чувство глубочайшего облегчения, словно он все это время нес, непосильную ношу на своих плечах, ношу неоправданных надежд своей матери. Она не была жестока, и никогда он не слышал от нее грубого слова в свой адрес, однако же, никогда не забывала указать его недостатки, неизменно рассуждая о пользе критике и о вреде похвалы. Ее педантичность душила и угнетала, а уж в хорошем настроении он ее и не видел. В итоге в последние годы их общение свелось лишь к сухим приветствиям, коротких разговорах о погоде, природе и ее здоровью.
Однако когда ее не стало, все то, от чего он бежал, обрушилось на него с удвоенной силой, одиночество, поместье, долги. За год он повзрослел так, как не повзрослел за все двадцать пять.