Дядя Бодряй был бездомник, вдовец. Он каждый день и всю жизнь шлялся по чужим избам, и везде были ему рады.
– А?! – говорят. – Дядя Бодряй пожаловал. Милости просим, милости просим!
И дядя Бодряй, помолившись перед образом, с веселым радостным лицом, здоровый и румяный, всех ласково привечал, со всеми целовался, здоровался. Малых детей обдарить – кому грошовый пряник, кому деревянного коня.
И все ему рады, в особенности детвора. Дядя Бодряй ей слаще меду кажется. Как только он придет, так сейчас же все облепят его и начнут просить, канючить:
– Дядюшка Бодряй, расскажи сказочку!..
– Дядюшка Бодряй, расскажи побасеночку!
– Дядюшка Бодряй, расскажи что-нибудь божественно.
И в особенности им нравится это – божественно… Только дядя Бодряй не всегда расскажет. Иной раз придет из дальней деревни, Глушанки; верст двадцать отмашет и притомится, еле отдышится.
– Не почтовый я конь, – говорит, – и одна пара у меня ходилок-то. Двадцать верст отмахают – и приустанут, притомятся.
А в другой раз придет бодрый, да свежий и начнет сказы рассказывать. Вокруг него прицепятся, присядут ребятишки со всей деревни: одни влезут на колени, другие обнимут его за шею. И начнет дядя Бодряй рассказывать.
А за маленькими малышами, глядишь, бегут слушать дядю Бодряя и уже взрослые ребята; а за ними, гляди, плетутся, пробираются уже совсем взрослые мужички. Ведь всем занятно послушать краснобая – дядю Бодряя.
– Вот, – говорит, – не в котором царстве, не в котором государстве, жил-был один старче. И задумал старче спасаться… И просит, и молит он своего ангела-хранителя. Ангел, мол, хранитель мой! Скажи и укажи, что мне сделать, чтобы спасти душеньку и в царство небесное ее водворить?
– А рубашка у тебя есть? – спрашивает его ангел.
– Есть, – говорит старче.
– Своя? – спрашивает ангел.
– Своя, своя, – говорит старче.
– Ну, сними ее и отдай тому, у кого нет ее…
«Как же я отдам, – думает старче, – ведь голому-то, чай, зазорно ходить?»
Сам это думает, а рубашку все-таки снимает. Только, глядь-поглядь, не может он снять рубашки, к телу приросла… Уж он ее так и этак… Всю спину в кровь изодрал, а рубашки не может отодрать… приросла! – у каждого человека всегда так: своя рубашка к телу приросла. И если ее не отдерешь, то и не спасешься… Что ни делай – никак не спасешься. Хоть сто поклонов каждый день клади, хоть к соловецким угодникам ходи или в скиты печерские. Ничего не поделаешь… Таков уж предел положен.
– Чудно дело! – говорит один из слушавших его мужичков. – Как же это так? Как же это угодники-то Божьи спасались?..
– Для Бога, милый человек, – говорит дядя Бодряй, – все возможно. Для человека невозможно, а для Бога все возможно.
И так проходила или, вернее говоря, тихо катилась вся жизнь дяди Бодряя.
Была у него жена, баба суровая и злющая. Были и детки – целых трое. Умерла жена, и детки за нею пошли, три дочки, одна за другою.
Как потерял он вторую дочку, самую красивую и тихую, Машу, то он загрустил и пропадал из деревни целых три дня. Через три дня пришел, еще веселее и радостнее, чем был. И куда он исчезал, и куда он свое горе снес – никто об этом не узнал и никто не спросил его.
– Миру нужны мои сказы да побасенки, а не я сам, – говорил он. – А ты дай миру, милый ты человек, то, что ему нужно, или то, что он хочет!..
И опять покатилась его жизнь тихо, да радостно. Плетет он лапти себе, а больше другим, ребятишкам, плетет и поет, сидя на завалинке у братниной избы. Люди мимо идут, каждый с ним поздоровается так приветливо.
– Здравствуй, милый дядя Бодряй! Каково живется-можется?
И пройдут дальше.
– Здравствуй! Здравствуй! Милый человек, – скажет дядя Бодряй. – Живу, хлеб жую; Бога прославляю, всем добра желаю.
– Так! Так! – скажет прохожий. – Верно! Правильно! И пойдет дальше. И все ему кажется, что кто-то ласковое слово ему в душу заронил и по сердцу, любя, погладил.
– Дядя Бодряй! – говорит один мужичок. – Приходи к нам блины есть.
– Ладно! Милый человек, приду.
– Дядя Бодряй! – говорит другой мужичок. – У нас крестины. Мишутку крестим. Приходи, гостем будешь.
– Приду! Милый человек, спасибо на зове!
– Дядя Бодряй! – говорит третий мужичок. – Дочь Пашутку выдаю. Приходи пиво пить.
– Ладно, ладно, милый человек. Беспременно приду!
И ни одна свадьба, ни одни именины и крестины без Дяди Бодряя не бывают. Без него скучно и нерадостно, а он придет, румяный да ласковый, и точно всех озарит. И начнутся сказки да россказни, один другого краше да занятнее. То расскажет он, как кум Матвей к отцу Матвею ходил, помочь в нужде просил и как, наконец, отец Матвей помог куму Матвею в беде и как эта помощь, от долгого ожидания, показалась куму Матвею вдвое слаще.
– Так-то, милый человек, – прибавил дядя Бодряй, – сказано: терпи, казак, – атаманом будешь! Так оно и есть. У Господа Бога сроки долги. Не по нашему плечу, а все-таки надо терпеть, ибо всякому делу положен у Бога час и срок, и ничего не может произойти без этого положения. Вот, милый человек, чай, знаешь, как, примерно сказать, жисть в квашне скисает и поднимается, и растет. Вот так-то оно и везде, милый человек!
Год за годом проходит. Люди родятся, живут и помирают. Молодые стареются. Один дядя Бодряй не меняется. Только волоса его стали как будто чуточку седеть, а такой же крепкий, румяный и такой же запас у него сказок и пересказов. Целый непочатый кошель.
Только в последнее время стал он их меньше рассказывать, а больше слушать, что другие рассказывают.
– Для того, милый человек, – говорит, – нам два уха и один рот дан: больше слушать и меньше говорить.
И начали люди замечать, что дядя Бодряй стал в последнее время чаще пропадать, а куда – неизвестно. Уйдет он куда неведомо и пропадает и день, и два, и целую неделю. Вернется дядя Бодряй еще веселее и здоровее, чем был, и все ему, как родному, обрадуются. Все друг другу говорят:
– Дядя Бодряй пришел! Дядя Бодряй пришел!
И был в деревне Пустышке в те поры озорной и дурашный малый. И все его так и звали: озорник Прошка.
«Семь-ка, – думает Прошка, – дай-ка я узнаю, куда дядя Бодряй пропадат».
И стал он следить, выслеживать, куда дядю Бодряя нелегкая носит.
Один раз, дело было летом, вечером, подкараулил он, как дядя Бодряй отправился из деревни.
Вышел он из деревни в Памаевские луга и пошел прямо в Кузьминский лес, а лес тот тянулся в доброе старое время на многие добрые версты, и мужички говорили, что в том лесу есть благодатные уголки, только добраться до них нелегко.
Идет, идет дядя Бодряй, идет, калиновым подожком подпираючись, идет за ним дурашный Прошка, а за ними ночь и гроза надвигаются.
И дурашному Прошке вдруг стало жутко. «Куда, мол, – думает, – я в эку страсть пойду?» А дядя Бодряй обернулся и говорит:
– Иди, иди, милый человек, не бойся! Коли не будешь бояться, то никакой страх тебя не возьмет, а коли убоишься, то страх тут как тут, и накроет, и осенит, и осилит.
Прошка приободрился. «Я только, – думает, – до Семенова ключика провожу его, а там и удеру. Пущай один идет. Вишь, как гроза накатывает».
А в лесу темная ночь. Ни зги не видно.
И только что вошли они в Кузьминский лес, как вдруг: трах! – ударил гром и пошла кружить, вертеть буря, а дядя Бодряй говорит:
– Ничего! Ничего, милый человек… волос с головы твоей не падет без воли Господа… Не бойся!
А Прошка совсем струсил и испугался. Сам идет, дрожит; ноги еле переставляет и про себя скорехонько твердит: «Свят! Свят! Свят! Господь Саваоф!..»
И кажется ему, что кругом его не деревья, а какие-то лешие стоят или идут вместе с ними. «Дядя Бодряй! Дядя Бодряй!» – хочет он сказать, да голосу не хватает, горло перехватило.
А дядя Бодряй знай себе идет вперед и говорит так ласково, да приветливо:
– Иди-иди, милый человек. Ничего не бойся!
Шли, шли они, и стал примечать Прошка, что буря начала затихать и какой-то свет засквозил между деревьев.
Чем дальше идут они, тем ярче становится этот свет. И не может Прошка разобрать, что это. Месяц ли сияет или солнышко проглянуло?
И пришли они, наконец, на место красоты неописанной. Все деревья и кусты сияют и благоухают. Цветы кругом такие яркие да нарядные, что ни в сказке сказать, ни пером описать.
Раскрыл рот Прошка, стоит и любуется, глядит – не налюбуется.
– Что, – говорит Прошка, – так бы все и глядел. Никуда бы отсюда не ушел.
– Вот, милый человек, – говорит дядя Бодряй, – коли не побоишься да потрудишься, то и до места доброго дойдешь.
И спрашивает Прошка дядю Бодряя:
– Где же это такое хорошее место находится?
– Там, – говорит дядя Бодряй, – где все хорошо и нет земной скверны. От деревни Пустышки это место отстоит на многие, многие тыщи верст. Кто зол, тот ни в жизнь до этого места не дойдет, а кто добр да прост – так того сам Бог донесет.
– Как же это так? – спрашивает Прошка. Но только что успел это выговорить, как глядь-поглядь… нет хорошего места… сгинуло и пропало.
И сам Прошка лежит на земле, в Памаевских лугах. И как он попал в эти луга? – не может он этого понять… Вздремнул, должно быть, а когда вздремнул – ничего не знает, и не помнит, и не понимает.
И не мог Прошка помириться с тем, что он во сне только видел «хорошее место». Ходит он, бродит по Кузьминскому лесу и все думает да гадает: «Во сне или наяву видел он „хорошее место“.» И все ему чудятся слова дяди Бодряя: «Кто добр да прост, того сам Бог до этого места донесет».
А как же это узнать: добр он или нет? И не просто добр, а добр и прост.
Один раз, дело было к вечеру, зашел он далеко в Кузьминский лес и вдруг видит сквозь ветви: сидит дядя Бодряй на большом камне, а подле него на задних лапах сидит огромный медведь.
Струсил Прошка и к месту прирос. Стоит и глядит, рот разинув, а дядя Бодряй говорит ему:
– Ничего, милый человек, подойди, не бойся. Это мой старый приятель, Михаил Иваныч. Он не тронет. Подойди, милый человек.
Приободрился Прошка, подошел. Смотрит, у ног дяди Бодряя лиса сидит, такая пушистая, огнистая, а тут же, в траве, возится махонький зайчик.
Чудно показалось Прошке. «Как это лиса не задавит зайчика и как медведь не тронет лисы?» А дядя Бодряй говорит:
– Они не грызутся. Мирно живут. Так-то, милый человек. Бог велел всем быть добрыми, а пуще всех людям заповедал: пребывать в благе и любви. Коли человек добр, ибо добро исходит от Бога и от него входит в душу человека, а от человека идет во всякого зверя, и в травы, и в камни, по всему Божьему миру.
Ничего не сказал Прошка, а только посмотрел на Бодряя, а дядя Бодряй, такой румяный да ласковый, сидит, улыбается. И нагнулся он и подставил руки зайчику; а зайчик прямо прыг к нему на руки, и посадил его дядя Бодряй к себе на колени, а зайчик весь дрожит, трясется.
– Вот, – говорит дядя Бодряй, – вишь робкая, заячья душа. Всего его лихоманка треплет. Ну! Небось, небось! Труска ты, добрая, да тихая. – И погладил его дядя Бодряй и подставил свою руку зайчику, а зайчик начал лизать эту руку. – Вот, – говорит дядя Бодряй, – попробуй, как у него сердце стучит. Испугался косой: струсил, что твой Прошка.
И Прошка погладил легонько зайчика, а зайчик уши пригнул и покосился на него.
– Так-то, милый человек, – сказал дядя Бодряй. – Живи в благе, и благо будет исходить от тебя в Божий мир.
И, сказав это, дядя Бодряй встал и пошел. И за ним следом пошел медведь, переваливаясь из стороны в сторону, а за ним шмыгнула лиса и зайчик ускакал скорехонько. Вытаращил глаза Прошка и долго смотрел в ту сторону, куда ушел дядя Бодряй, а за ним вся его компания.
И стал Прошка рассказывать всем, что он видел. И никто ему не верил, а все хохотали и потешались над ним.
– Это он у дяди Бодряя сказкам выучился, – говорили мужички.
– А ты ври, дурень, да знай меру! Чего зря врешь? – корил его Парамоныч, умный, разумный, старый старик. – Разве можно поверить, чтобы человек, да со зверем дружбу водил или чтобы лиса с зайцем рядом сидела, да не утерпела и его бы не съела. Это одни басни, да россказни!..
И вот все смеялись, потешались над дурнем малоумным Прошкой и все думали:
– А вот! Погоди! Дядя Бодряй сам придет. Мы его доподлинно допросим.
А дядя Бодряй сгинул да пропал. Лето уже к осени подошло, а дяди Бодряя нет как нет. И вдруг вместо дяди Бодряя пришла гостья, непрошеная и негаданная, лихая немочь. И стал народ помирать. Повалились мужики и бабы, как мухи осенью; а пуще всего ребятки махонькие.
Приуныли все люди Божии. Стали креститься, молиться, грехи замаливать. Замолкли песни гудошные. Перестали люди пить зелено вино, так что и дорога к кабаку травой заросла. Все носы повесили. На всех смерть глядит.
И вот, как раз среди этого печального жития, объявился дядя Бодряй.
– Что, – говорит, – братцы, носы повесили. Аль Бога забыли, аль Он вас забыл?..
И все подбодрились, храбрости набрались.
– А вы, милые люди, человеки, – говорит дядя Бодряй, – руки не покладайте и носов не опускайте. Коли пришла беда – отворяй ворота!.. Милости просим!.. Надо и ее весело принимать. Пожили не скучно и помрем весело!..
И начал дядя Бодряй всех подбодрять и утешать. С раннего утра до поздней ночи, а то и всю ночь напролет ходит он, бегает, своим калиновым подожком подпирается и во всякую избу, куда злая немочь пришла, он добрым словом да веселым сказом выгонит ее…
– Пошла, мол! Тут дух бодр и нет тебе места и пристанища.
И не больше как пять, шесть дней прошло, как все переменилось. Немочь стала ослабевать. Все приободрились. Всем стало приятно и весело. Молодые вставали с их постелей и выздоравливали. Пожилые принимались, перекрестясь, за работу. И только совсем старые старички да старушки помирали покойно, с твердой верой, что в «ином мире» им будет лучше. И ни один человек, ни одна Божья душа не подумала, не догадалась, что всю бодрость духа принес им дядя Бодряй.
Прошла зима, пришла весна. Дорожку к кабаку расчистили, и все пошло по-прежнему, по-привычному да по-давнишнему.
И дядя Бодряй опять стал пропадать по целым дням и однажды пропал надолго.
«Верно, опять ушел в хорошее место, да там и застрял!» – думает Прошка.
Пришла и прошла весна, прошло лето, за ним осень и зима, прошел целый год, а за ним другой, третий, прошли и десятки лет.
Нет дяди Бодряя.
Не стало Прошки. В самый рождественский сочельник Богу душу отдал.
Не стало и Кузьминского леса. Весь вырублен.
А дядя Бодряй все нейдет.
Пришло и прошло голодное время. Пришла опять злая немочь. Все опять носы повесили и некому их поднять. Нет дяди Бодряя.
Совсем опустился народ. Каждый год недород да недород. Все даже отощали, и все глядят во все стороны: нет ли где дяди Бодряя. Благо, можно смотреть во все стороны. Везде чисто да пусто, и кабак далеко виден. К нему ведет широкая дорога, вся елками уставлена.
А дяди Бодряя все нет!
Наконец один раз весной был ясный, погожий день, солнышко светит. Всюду тепло, хорошо. И вдруг неизвестно и неведомо откуда кричат: «нашли!»
– Нашли дядю Бодряя!
Весь народ кричит, голосит, и все бегом бегут на горку, которая прежде в Кузьминском лесу была, а теперь совсем голая стоит. Взошли на горку, а на горке чистая полянка, и лежит среди этой полянки дядя Бодряй, только не живой, а мертвый. Вся голова его – седая, а лицо такое же, как было, только румянца нет. Белей оно воску белого; а на губах та же, что и прежде, веселая улыбка играет. И лежит он как живой и точно… вот, вот!.. сейчас зашевелит он губами, раскроет рот и начнет сказки да побасенки рассказывать. А кругом его камни большущие лежат. И откуда и как они очутились тут, никто не знает.
И вот все собрались, весь народ. Все глядят на тело дяди Бодряя. Бабы то здесь, то там начинают голосить голосянку, реветь, причитать…
И слышит народ, что внизу горки какой-то переполох; кричат: «ведут! ведут!»
И точно «ведут на горку старика старого Парамоныча». Ему уже сотня лет с хвостиком.
Сгорбился он, съежился, и ведут его под руки.
Привели деда Парамоныча. Остановился он перед телом дяди Бодряя и говорит:
– Был добрый человек, жил добрый человек, и все мы были живы: бодры и добры. В нем жила сила духа… и все мы теперь поклонимся этой силе.
И дряхлый старик Парамоныч опустился на колени и поклонился до земли праху дяди Бодряя, а за ним весь народ поклонился в землю. А за народом поклонились все травы, кусты и деревья, все птицы и звери и даже все бездушные камни припали к земле, и никто теперь ни у кого не спрашивал:
– Как это возможно!..
Ибо все знали и видели, что это возможно и что все преклоняется перед силою духа…
Эх, кабы нам да дядю Бодряя!..
Ты знаешь, что все деревья страшные сони.
Как только в тихий, ясный день их пригреет солнышком, они тотчас же все раскиснут и заснут. А уж ночью – и говорить нечего! Тогда они спят как убитые во всю ивановскую.
И как же им не спать?! Ведь каждое дерево крепко-накрепко привязано корнями к земле и ни за что на свете не упадет.
Только ветер может разбудить деревья. Как только он налетит на них – все они тотчас же проснутся, и все листки их начнут шептаться, как будто они вовсе не спали. Такой ветер даже косматую ель разбудит, а известно уж, что нет такой сони на свете, как растрепанная, косматая, замухрастая ель. Как начнет ветерок махать ее ветками, она поневоле проснется, а вместе с нею проснется и все, что живет на ней.
Ты, верно, знаешь, слыхал, что на таких елях живут клесты, – и вот об одном таком клесте я хочу рассказать тебе теперь.
Был он с большой головой и огромным носом крючком. Когда он был еще очень маленький, то и этот нос был также маленький, хорошенький крючочек. Клёст поедал им все, что приносили ему папа и мама, все, начиная от какого-нибудь крошечного червячонка до крепкой еловой шишки, из которой он выбирал орешки и щелкал их лучше всякой купчихи или купеческой дочки.
Кругом его был старый, прекрасный еловый лес, была лесная глушь, и вот среди этой глуши он вырос.
Лучшей няней для него было солнце. Когда оно с нежностью пригревало травки, кусты и деревья, то грело заодно, по пути, и его, маленького клёстика с большой головой. Притом грело оно его с такой лаской и любовью, что у него, наверное, выступили бы слезы на глазах. Но ты, конечно, знаешь, что клесты и все птички не могут плакать, просто потому, что у них нет платочков, чтобы утирать слезы. Они даже носики свои утирают просто об землю или об травку. И вот эту травку молодую, зеленую, сочную, бархатную очень любил наш клестик; но, разумеется, он любил ее теребить, когда был еще очень маленький, а затем, когда нос его стал подрастать и сделался крепким крючком, он долбил им деревья, ломал сучки, гнул ветки, одним словом, делал множество разных гимнастических штук с целью укрепить свой клюв.
Он любил тихие летние вечера, когда солнышко ложится спать, зардевшись, как красная девушка, и его румянец стыдливо разливается по всему небу. Ему нравилось слушать, как лениво перекликались птички, мирно засыпая на ветках; ему нравился пахучий, смолистый, свободный воздух лесов. Но всего больше ему нравились зеленые еловые шишки. Расщипать крепкую, ароматную шишку, добраться до ее сочной, сладкой, смолистой мякоти и вкусных орешков – для него было истинное наслаждение.
Родился он на севере, в лесной тайге, где зимой царит и трещит злющий-презлющий мороз.
И вот от этого мороза все клесты перелетают на зиму туда, где потеплее. Клёстик улетел вместе с другими.
А весной все птицы вернулись в старый, родной лес, туда, где прошло детство клестика. Там ему было все знакомо – и старые, замухрастые ели, и молодые зеленые елочки. Все ему приветливо кланялись, как старому другу, и он всем кланялся, и свистел, и кричал, и чирикал изо всех сил своих маленьких легких. Солнышко светило так радостно и весело; оно грело и землю, и травку, и кусты, и деревья, так что те принялись взапуски расти, цвести, зеленеть. И сколько цветов запестрело на зеленых лужайках! Сперва выглянули подснежники, за ними втихомолочку распустились скромные фиалочки. Но на севере они ничем не пахнут – из скромности. Они думают, что пахнуть на весь свет, чтобы все нюхали, кто хочет и кто не хочет, неприлично. Затем расцвели всякие весенние цветочки; разумеется, все расцветали по старшинству. Ведь у цветов строго соблюдается, чтобы ни один, который ниже по чину, не мог расцвести раньше другого, который старше его.
И вот, когда все расцвело и зазеленело, когда солнце просто прыгало от радости по всем лужайкам, цветам и деревьям, когда все птицы, большие и маленькие, запели и засвистали на все лады, тогда у нашего клестика сердце чуть не выпрыгнуло из груди. Он, как жар-птица, блестел и сиял на солнце. Он чувствовал, что все это хорошо, очень хорошо, а все чего-то недоставало ему. Он ждал чего-то, а чего – и сам не знал: какого-то праздника, какой-то радости, от которой сердце его заранее трепетало и замирало. И вот, вдруг, в тени большой развесистой ели, сквозь ее сучки, перед ним мелькнула на солнце маленькая серая птичка.
– Это она! – подумал он радостно.
– Это она! – сказало ему сердце.
Это его радость, его жизнь. Это то, чего недоставало ему и чем дорога была ему самая жизнь.
Он хотел свистнуть нежно, жалобно, но горло его сжалось, как и маленькое сердце. Он подлетел к птичке; у нее был такой же нос крючком, как и у него, на ней было такое же серо-зеленоватое платье, какое он носил еще очень маленьким. В ней было что-то детское, но родное, милое, и он тихо-тихо проговорил дрожащим голосом:
– Милая моя, родная!
Птичка чирикнула так кротко, нежно, сердечно, что у клеста все сердце перевернулось от радости. Он пригнул голову и пропел нежную, жалобную нотку, а вслед затем запел. Да! Он запел старую песню, которую поют весной все те клесты, у которых молодая жизнь играет в молодом сердце, он пел ту весеннюю песню, которая вечно останется молодой, потому что не может состариться. И все птицы слушали его, всем хотелось петь, радоваться и любить все и всех.
В ответ на эту песню серая птичка опять нежно, грустно чирикнула и села подле клеста на ветку.
Он весь встрепенулся. Он не знал, не чувствовал, где он сидит; он видел только одну ее – ее, маленькую, родную, серо-зеленую птичку, и опять проговорил тихо и нежно:
– Милая моя, родная!
И они поцеловались.
Ему показалось, что все цветы и листики целуются, что все птицы смотрят на них, что солнце целует землю, и она становится теплой, радостной под его поцелуями. И вот не прошло и двух-трех дней, не успели они оглянуться, как уж были обвенчаны, разумеется, обвенчаны по-своему. На свадьбу к нашей парочке слетелись все старые и молодые клесты; все пищали, свистели, судили и рядили на весь лес.
– Хорошая парочка! – говорили седые клесты.
– Славная парочка! – рассуждали старые клестихи. И все с ожесточением долбили еловые шишки. А сам молодой был просто на седьмом небе, если только есть седьмое небо. Он пел и сиял от восторга.