Принес Кардыган Книпа к себе в каморку, вытащил его из большой шубы, точно щеночка маленького, и поставил на кирпичный пол.
– Ну! вот мы и дома, касатик махонький! – сказал он и зажег сальный огарок. – Ты теперь немножко походи, ласточка, ножки разомни, а то они, чай, затекли у тебя.
Книп хотел пройтись, но едва не упал. Его шатало из стороны в сторону, голова кружилась и страшно болела; тут только заметил Кардыган, что у Книпа одна ножка короче другой.
– А!? Да ты ковыляшка! – удивился он. – Болезный ты мой!.. Эко горе! Господи!.. Кыш вы, чего прилезли! – закричал он на Шарика и на кота Серку.
Они оба тотчас же изъявили желание познакомиться с Книпом. Шарик обнюхал его, поставил ему передние лапы на плечи и, махая хвостом, лизнул его чуть не в самые губы; а кот Серко, большой, толстый и такой же большеголовый, как и сам Кардыган, весь изогнулся в дугу, поднял хвост торчком кверху и так усердно толкал и терся около Книпа, что тот едва держался на своих слабых ножонках, но в то же время, нервно смеясь сквозь слезы, нагнулся к коту и начал его ласкать. Он очень любил кошек.
– Ты, мое дитятко, прозяб, чай? – допрашивал Кардыган Книпа. – Може чайку хочешь? Я сейчас самоварчик поставлю. У меня, ведь, есть и самоварчик, и чашечки есть… Все есть у Кардыгана… Сейчас, духом сготовлю.
И Кардыган, действительно, все духом изготовил. Не торопясь, не спеша, но как-то удивительно толково и расторопно все он обрядил. Не прошло и полчаса, как перед его кроватью, которая состояла из трех досок на трех здоровых чурбаках, на маленьком столике забурлил и зашумел ярко-вычищенный самоварчик.
Книп с удовольствием выпил чайку из потрескавшейся и поломанной большой чашки без ручки. После страшной передряги, которая на него обрушилась, как снег на голову, он чувствовал себя почти вполне спокойным у ласкового Кардыгана, подле его друзей, которые спали тут же, на той же кровати, на которой он теперь сидел, при чем один друг, большеголовый Серко, мурлыкал сквозь сон на всю каморку так громко, добродушно и любовно.
Напоив гостя чаем, Кардыган устроил ему маленькую постель на старом ящике подле печки.
Книп ворочался на своей жесткой постельке и утешался только тем, что это ненадолго. Завтра же все переменится, все опять будет по-старому: он опять увидит и добрую няню и маму.
Он начал уже как будто засыпать впотьмах ночи, как будто голова его меньше кружилась и болела, и вдруг сквозь тихое похрапывание Кардыгана он услышал явственный резкий шорох – тут же у себя, за печкой. Шорох этот, точно тихое журчанье, разливался по всей комнате. Книп привстал, взглянул на стол и, несмотря на темноту, ясно увидел, что по этому столу что-то бегало, двигалось, возилось, что-то чернело на белой столешнице.
«Тараканы! Черные тараканы!» – подумал с ужасом Книп и сердце его опять сжалось. Он страшно боялся черных тараканов, а они также были друзьями Кардыгана и постоянными его нахлебниками.
На другой день, как ни упрашивал со слезами Книп Кардыгана пойти отыскивать маму и няню, Кардыган положительно отказался.
– Нельзя, болезный мой! Ни-ни, никак нельзя. А вот я отпрошусь отпустить меня на завтра, до полудня, и внесу за это штраф на заводе. Завтра мы пойдем и отыщем, непременно отыщем, и твою маму, и твою няню… А что, разве я не гожусь тебе в няни?.. Ха! ха! ха!.. Я вот тоже передник надену и голову платочком повяжу.
Книп невольно сквозь слезы улыбнулся, представляя себе громадную курчавую голову Кардыгана, повязанную платочком.
Уходя, Кардыган купил Книпу полкриночки молока, пирог, калач и говяжьего студня, а возвратясь вечером, опять напоил его чаем.
На другой день они отправились вместе в часть, где узнали, что мама Книпа уехала за границу и что все ее имение опечатали и будут продавать за долги, которых она оставила гораздо больше, чем было у нее имения.
Книп со слезами вернулся опять с Кардыганом в его каморку.
– А ты не плачь, сердечный мой, не плачь! – утешал его Кардыган. – Ну, что за беда такая? Ну! будем жить вместе, век вековать – горе коротать. Не плачь, моя сиротиночка болезная!
Но Книп забился в угол за печкой и горько плакал там два часа. Наконец, выплакал горе и вышел. Шарик начал прыгать около него и радостно ворчать и лаять. Серко подбежал ласкаться. Но Книп не обращал на них внимания. Он уселся на скамейке перед столом и машинально начал разводить по столу небольшую лужу от кваса.
– Я вот что сделаю, – говорил он сквозь слезы Кардыгану, – я буду жить с тобой, и буду все молиться, все молиться… чтобы бог меня взял к себе… потому что здесь… здесь… у тебя жить очень нехорошо… Вонь… тараканы… А бог возьмет меня к себе… У него райский сад… там живут невинные ангельчики… Я буду играть с ними, и вместе с ними петь хвалу богу и делам его… Я знаю… я верю… я скоро… скоро… скоро умру.
Книп громко зарыдал и упал головой на стол.
– А ты не плачь! Послушай, моя малиновка, – сказал Кардыган, потрепывая своей широкой, мозолистой, обожженной лапой Книпа по плечу… – Я вот что тебе скажу… Хочешь ли работать?.. Я сведу тебя завтра на завод, поглядишь ты там, как мы стараемся, а потом мы пойдем с тобой к Федору Васильичу. Здесь живет, на пришпехте, переплетчик такой, хороший человек… Хошь и немец, а по-русски ладно говорит, и жена у него русская, Марья Андреевна. Вот куда я тебя, моя ласточка, пристрою…
На другой день повел он его на завод, в мастерские. Там Книпочка увидал разные чудеса, каких у себя дома никогда не видал. Там была чудовищная машина, которая сама громадные винты и болты выделывала. Двигалась она паром и так бойко вертелись в ней колеса, рычажки и валики, что некоторых нельзя было даже приметить.
– Вот, касатик, – толковал ему Кардыган, – вишь… премудрость… и все это смастерил человек. Теперь ты припомни это: весь, значит, мир, к примеру сказать, вертится словно машина, и в этом миру все ладно и все на своем месте, как в машине… Вот мы с тобой: я, например, этакая шестерня или валик, а ты крохотный, махонький, малюсенький винтик… Каждая вещь должна быть в миру на своем месте и кажинный человек свое дело сполнять должен так, чтобы всем, как есть всем, было лучше жить на сем свете… А ты захотел прямо в райские сады!.. Ах, ты, ковыляшечка любезная!.. Нет уж, пойдем к Федору Васильичу. Там у него тоже машина, только другая. Авось, там тебе и дело, и хлеб найдем.
Вот вечерком и сходили они к Федору Васильичу; там было несколько мальчиков, и между ними один хромой, такой же, как Книп.
И точно, взял к себе Книпа Федор Васильич, отвел ему маленький уголок и принялся Книп клеить, мастерить, книжки переплетать. Не прошло и полгода, не успел он оглянуться, как стал таким искусником, что далее сам Федор Васильич дивился.
– Ну! – говорит, – кабы у тебя была сила, то ты бы стал совсем мастером. Ловкий да догадливый, просто настоящий хозяин.
Об одном только горевал Федор Васильич: редкую книгу Книп не пересмотрел, а в особенности если попадется с картинками. Тут уж Книп обедать не пойдет, пока книгу всю не выглядит, всю вдоль и поперек, от корки до корки, благо сам же он и приделает к ней эти корки.
Кардыган считал себя винтиком или даже шестерней в мировой машине. Если он в какой-нибудь день не работал на заводе, то вертелся как добрая шестерня среди других винтиков, которым и помогал этим.
Были на его попечении и старая тетка Матвеевна, и слепой Клим и много разных старух убогих и бедняков бездомных.
Но всего больше было детей, и вот среди этих малых отдыхал Кардыган.
Он играл с ними в лапту и в городки, устраивал им лодочки из старых башмаков, и каждое воскресенье целая ватага маленьких голов, «таракашек запечных» и «клопиков сердечных», окружала и теребила Кардыгана.
– Это диво! – говорили степенные люди. – Гляди-кось! Этакий верзила с детьми малыми болтается… Вот уж подлинно черт с младенцем связался!
Каждую весну и осень Кардыгану было хлопот не мало. Вода приносила прибрежным жителям и помощь, и горе. Как только показывались первые льдинки, наставал настоящий праздник для всех тех, у кого были свои лодочки или, просто, душегубки. Все они отправлялись ловить, что сносила река в море. Тут плыли бревна, жердняк; порой проносился, бог знает, откуда утащенный плотик; один раз приплыла даже двухспальная кровать. Но всего больше несло всяких чурбанов, бакланов и поленьев. Вот эти-то поленья и составляли главный предмет охоты, давая возможность запастись дровешками на осень и зиму.
Если река благодетельствовала поморянам, то самое море приносило им горе, в особенности тем, которые жили на самом берегу. Все они чуть не каждую ночь, при ветре с моря, дрожали за свою жизнь и за жизнь близких своих. Когда ревела буря и хлестал дождь в окошечки, то никто не ложился спать, а все поминутно выбегали смотреть – где море? не подошло ли оно уж близко, не пора ли спасаться?
Правду сказать, спасаться приходилось не часто. Проходило несколько лет: поморяне жили спокойно; но вдруг выдавался год «неблагополучный». Сердитое море прикатывало к самым лачужкам, смывало и уносило из них все, что могло унести, и даже самую лачужку, если она была плохо пришита к земле.
Сколько раздавалось стонов и проливалось слез в эти несчастные годы – и сказать нельзя!
Правда, можно бы было и не селиться здесь, возле моря; да беда в том, что земля-то здесь была дешевая, а от воды, авось, бог спасет!
Лачужки, что стояли на берегу, были в полуверсте от моря, и весь берег представлял топи, трясины, лужи и заливчики.
Один раз, ранним утром, Кардыган бродил по этому берегу, пробираясь по тропиночкам между трясинами и заливчиками. Вдруг он увидал – вдали чернеет что-то большое, как будто лодка. Он пошел к этому черному «чему-то», но ему пришлось исколесить чуть не две версты. Действительно, он увидал лодку, громадную лодку, которую зовут «морской лодкой» или ботиком.
Кардыган ухватил лодку за высокий нос своими геркулесовыми руками и поволок.
Несколько раз ему приходилось опускаться на землю возле лодки и сидеть, пыхтя и отдуваясь, минут 10—15, а иной раз так и целых полчаса. Только тогда, когда совсем уже рассвело, он дотащил лодку до дому.
Некоторые хотели непременно с Кардыгана магарыч стащить за богатую находку, но ошиблись в расчете. Кардыган нахлобучил шапку и ушел на завод.
К вечеру он вернулся и нашел у себя Книпа.
– Ты что, сердечный, пожаловал?
Но Книп сидел возле печки и горько плакал.
– Аль кто обидел тебя? А?
Книп ничего не отвечал.
Кардыган зажег свечку. Поласкал и Шарика, и Серку. Поставил самоварчик и стал Книпа чаем потчивать.
Книп подсел к Кардыгану, потрогал чашку, побарабанил по столу.
– Кардыган! – сказал он.
– Что, мой родненький?
– Скучно мне, Кардыган!
– Скучно тебе? Что ты, Христос с тобой.
Книп опять заплакал, припал на стол и плакал горько, навзрыд.
– Ах, ты, болезная ковыляшечка! Глянько-сь, горе какое!.. Заскучал!.. Или кто тебя обидел?
– Никто… никто… меня не обижает… Только жить мне скучно. – И Книп еще сильнее зарыдал.
Кардыган разинул рот и пристально посмотрел на Книпа..
– Вон, – прошептал он, – горестный какой! Помилуй, господи?.. Как же так?! Отчего тебе скучно, сиротинка моя?! Никто не обижает, работа есть… Подико-сь сюда, сядь со мной рядком, потолкуем ладком…
Он усадил Книпа подле себя и обнял его…
– А я те вот про себя расскажу… Потерял в мамку мою, и было мне, малышу, очень скучно и горестно… Родился я далеко отсюда, в сибирской сторонке. Пешком до Питера дошел. Здесь на чужой чужбине много горя принял… И понял я, наконец, уразумел, что наградил меня господь силищей затем, чтобы я другим, немощным и убогим, помогал. И как стал я им помогать, то куда как мне весело стало!.. Прежде я все о себе думал, а теперь давным-давно совсем перестал о себе думать… как есть совсем. – Понял, касаточка моя?! Уразумел?.. Коли ты будешь думать только о том, чтобы твоей душеньке было весело в мире сем, то будет тебе всегда скучно. Нет, моя цыпушка, ты думай только о том, чтобы всем и каждому было весело жить, тогда и тебе будет весело. Так-то родненький.
Книп глубоко задумался.
Он остался ночевать у Кардыгана. Не спалось ему ночью. Но не тараканы мешали ему спать: думал он глубокую думу, и только на рассвете заснул со слезами радости, совершенно спокойный и довольный, заснул с твердой верой, что он будет стараться изо всех сил, чтобы всем окружающим его было весело жить.
Прошел год. Настала снова осень – тоскливое, ненастное время, и принесла она горе горемычным поморянам.
Ветер дул с моря, злился и крепчал с каждым днем и часом. Вода поднималась мутная, грозная, сердитая. Она хлестала волнами, пенилась, шумела. В ней слышался и звериный рев, и шипение ехидного змея.
Вся детвора поднялась с восходом солнца и с криком и визгом высыпала на улицу. Все пищали и голосили, заглушая рев моря. Всех обдавало пеной и брызгами, всем было весело. А старшие возились, укладывались и горевали… Те, у кого были лодочки и душегубки, подъехали на них чуть не к самым лачужкам и грузили в них весь свой скарб. У каждого было свое горе и свои хлопоты.
Лодочек было немного; большинство наваливало на себя ношу через силу и тащило к ближним или дальним соседям, до которых вода не добралась еще.
Но не прошло и часа, как волны ворвались во дворы и нижние этажи. Крик и возня усилились. Все бросали с плачем все, что осталось и, захватив детей, бежали к соседям. Но вскоре и бежать стало некуда.
Море теперь угрожало со всех сторон. Оно грозило уже не лачугам, не имению – оно добиралось до самих поморян. В крайней лачужке к заливчику жила вдова, прачка Матрена. У ней было пятеро ребят, мал мала меньше. Вода уже потопила самую лачугу, и плескала по полу. Все ребятки собрались вокруг мамы и уселись на постели. Мама плакала и молилась богу. А вода поднималась все выше и выше. Спасения неоткуда было ждать. Бедная Матрена совсем уже собралась умереть. Она плотно обхватила, прижала к себе дорогих ребяточек, а одного, меньшого Ванюшку, посадила к себе на шею.
«До него, мол, не скоро доберется вода, до моего Ванюшки… Пущай меня сперва затопит»…
И в то самое время, когда вода уже подходила к самой кровати, когда все, бледные и дрожащие притихли, вдруг среди рева бури раздался страшный стук в окно, стекла посыпались, лачужка задрожала, и в окне появился нос морского ботика, – который битком был набит разными горемыками, ребятками и детворой.
Всех их привез Кардыган. Живо усадил он в ботик и полумертвую Матрену с Ванюшей, и ее ребяток и повел лодку дальше.
Целый час маялся Кардыган, спасая тех, которых он усадил в свой морской бот. Он был весь мокрый. Холодный ветер ревел и обдавал его дождем и сыростью, волны обливали его с ног до головы; брызги моря летели ему в лицо. Море стонало и злилось; оно злилось потому, что Кардыган отнимал у него верную его добычу.
Кардыган вел свою лодку и с ужасом чувствовал, что сил у него уж немного осталось, что ноги и руки его дрожат, ослабели.
Можно было бы и ему самому спастись в свой ковчег; но куда же он влезет, такая громадина! Пожалуй, и весь ботик пойдет ко дну. Он и не чувствовал, как ноги его незаметно погружались, увязали в почве. Хотел он вытащить одну, не пускает, «засосало проклятое болото»! Хотел вытащить другую – еще хуже.
И понял Кардыганушка, что нет спасения; что если бы он зацепился и приналег на край бота, то бот зачерпнул бы воды и потонул бы наверно. Понял Кардыган, что море победило, что не одолеть ему, не осилить; что его час пришел. Собрал он последние силы, оттолкнул бот, и море захлестнуло, затопило его…
Долго ботик носило по волнам, но он плыл по реке выше и выше и, наконец, пристал к берегу. Все спаслись, вылезли, мокрые, холодные, но по крайней мере спасли свои душеньки…
С тех пор прошло много, много лет. Книп снова стал князем Никанором Дмитриевичем Гогржайским-Несеяловым. Он получил богатое наследство от дяди и часть поместий от матери. Он стал толстеньким, коротеньким человеком на коротенькой ножке и женился на богатой красавице.
Когда он вышел из училища, где воспитывался с разными графами и князьями, то непременно хотел быть таким же добрым, как Кардыган и так же помогать бедным. Он радовался, что стал опять богат, и думал все свое богатство обратить на помощь бедным поморянам. Но все эти добрые намерения как-то не выгорали, так что Книп, наконец, был рад и тому, что ему удалось учредить большое «Общество для вспоможения бедным поморянам». Общество это существует и до сих пор, а когда они перестанут быть бедными – этого никто не может сказать.
О Кардыгане он вспоминает редко. Но когда приведется ему рассказывать на своих великолепных вечерах о «спасительном Кардыгане», то он не может говорить о нем без слез. Только обыкновенно гости не верят его рассказам.
– Ну, батюшка мой, – говорят они, – вы нам сказки рассказываете про сказочного богатыря, про Илью Муромца.
– Где же вы нынче найдете таких людей? – говорят другие, – нынче свет не таков.
И тут начинаются длинные споры о вреде и пользе таких людей, о любви к ближнему, о том, о другом, о пятом, о десятом. И наконец, часу во втором или в третьем, наспорившись досыта, наужинавшись тоже досыта, все разъезжаются по домам, вполне довольные и собой, и судьбой, и тем, что вечер не пропал даром: наговорились всласть!
За далекими синими морями-океанами, за высокими снежными горами-великанами, там, где небо в землю упирается и солнце за край земли на ночь прячется, жила-была прекрасная царевна Нанджана.
Одна-одиношенька царила она над громадным царством Бирмиджанским, одна осталась она сиротой от отца и матери, одна сидела на древнем престоле из червонного золота, дорогими разноцветными камнями изукрашенного, алмазами, бриллиантами усыпанного.
И сияла она ярче солнца красного, и слава о красе ее шла во все земли ближние и дальние, за моря-океаны синие, за горы-великаны высокие, по всему свету Божьему, по самый край всей земли. И заслышав об этой красоте невиданной, ехали, спешили витязи, царевичи, молодые, прекрасные, сватали, просили руки царевны-красавицы. Но ни один царевич не пленил собой светлых очей царевны Нанджаны, ни один не тронул своей красой и любовью сердце холодной красавицы.
– Скучно, холодно! – твердила она своей мамке-кормилице, и сидела она грустная, задумчивая на престоле червонного золота, а кругом ее толпились слуги, правители. Слушала она, что говорили ей эти правители, князья, раджи и визири, слушала чутким сердцем и светлым умом, давала она мудрые решения, и лились с ее престола благость и милость во все земли, ближние и дальние, во все края необозримого царства Бирмиджанского.
– Чего ж тебе надо?! Чего недостает, моя красавица? – допрашивала ее мамка-кормилица. – Кругом тебя богатства и груды золота. Поют тебе прислужницы песни сладкие. Цветут в твоих садах цветы нарядные; зреют на деревьях высоких плоды наливные, золотые, сахарные. Журчат, шепчут фонтаны шумливые, тешат глаза, поют, хвалят твою красоту, доброту сердечную… Чего ж недостает тебе, мое золото?!
Но об этом-то и думала, гадала день и ночь царевна Нанджана и не могла придумать, решить, разгадать… И всюду: в тени рощ и садов зеленых, среди полян и лугов, цветами усеянных, среди песен и звуков сладостных, в водах, на земле и в небесах сияющих, – чудилась ей могучая, глубокая, неразрешимая тайна.
Напрасно пытала она великих мудрецов и премудрых дервишей. Напрасно всходила на пагоды, башни высокие, спускалась в подземные храмы глубокие. Безмолвны были храмы и пагоды, безмолвно сидели, сложив руки, бронзовые идолы, истуканы немые, уродливые… Тайна висела в вечернем сумраке, сияла в небе дневном, слышалась в безмолвии ночном, в лепете моря широкого сказывалась.
А все правители, раджи, князья, визири, нязири говорили, шептали промеж себя:
– Жениха надо царевне младой – наследника престолу великому…
Среди всех царевичей, королевичей, витязей славных, удалых был один красавец жених, царевич Джурманский Нассан. Упорно он сватал царевну уже третий год. Живал в славной столице Синджур Бирмиджанского царства по целым неделям и месяцам, чуть не годам. Все думал, мечтал, чем ему преклонить и пленить сердце чудной, холодной красавицы девы, царицы Бирмиджанской земли. Был он строен, высок, был он храбр и удал. На белом коне впереди дружин шел на врагов, бил, рубил, побеждал. Бился один на один с силачами-великанами, колдунами и злыми дивами. Всех побеждал, покорял красавец Нассан. И не мог покорить только капризное сердце девы, красавицы Нанджаны.
– Чем тебя пленить, ненаглядная? – пытал он ее. – Скажи, прикажи! Идти ли на дно океана, в недра земли – в огонь и в воду пойду за тебя. Промолви лишь слово надежды, звезда моя ясная. Изныло, высохло сердце, истомилась душа… Плачет, рыдает в неволе злой, изнывает, сокрушается, просит тебя.
– Я подумаю, – промолвила царевна и пошла в опочивальню, разделась, легла и кликнула мамку свою.
Пришла, прибежала мамка-кормилица.
– Что велишь, царица-красавица?
– Расскажи мне сказку. Тяжко ноет сердце мое. Нигде нет покоя, отрады ему. Может быть, сказка займет, успокоит меня и забудусь я тихим младенческим сном под тихий шум речи твоей.
– Изволь, моя радость, изволь, мое дитятко милое.
И села мамка на табуретик низенький атласный и начала свою речь в душной ночи, под тихий лепет фонтана, под тихие трели переливов арфы, что играла сама невидимкой.
В давнее время, когда не было на свете ни Шивы, ни Вишну, ни Брамы, жил на земле прекрасный царевич Азраил, и был он раз на охоте и погнался за зайчиком малым, но зайчик был не простой, с золотой шкуркой, с атласными ушками. Бойко бежал зайчик, и гнал коня за ним Азраил; долго гнался, заморил коня. А конь был белый, как снег Альвагиры, быстроногий, летучий; вдруг захрапел он, пал и умер. Оглянулся Азраил… Нет кругом никого, ни свиты, ни охотников. Один он в дикой, глухой пустыне, и зайчик исчез, зайчик непростой, с золотой шкуркой, с атласными ушками. Посмотрел прямо Азраил и видит: движутся, идут три страшных чудища, три злых дива прямо к нему, идут, промеж себя спорят, рассуждают. И говорит один див: «Вон смертный человек; спросим у него, и что он скажет, так и быть тому нерушимо». Подходят дивы; тьма идет перед ними. Пламя летит от их дыхания.
– Скажи, царевич, – говорит один див, – реши спор наш. Мы три брата: див Байраджум, див Арабан-Тайджи и див Ларма-Такум. Достались нам по наследству три чудных вещи: ковер-самолет, шапка-невидимка и скатерть-самобранка. Скажи, кому из нас владеть этими вещами…
– А есть разве, няня, такие вещи на свете? – спрашивает Нанджана.
И скатилось с ее тела атласное одеяло. Душно, жарко ей в ночном ароматном воздухе пахучей южной ночи.
– Есть, красавица моя, – говорит няня, – я слыхала сама, что есть, но кто же знает, где они лежат!
– Мне кажется, няня, что если б у меня был ковер-самолет, я облетела бы весь мир… и нашла бы то, что мне надо.
– Может быть, ясная звездочка, – говорит мамка, зевая, и продолжает сказку: – Азраил смотрит на див и говорит им: стреляйте все трое из лука, и кто дальше стрельнет, тот пусть и владеет и ковром-самолетом, и шапкой-невидимкой, и скатертью-самобранкой…
– Няня, поди спать, – говорит Нанджана, – я и так усну, может быть. Ступай!
И ушла няня, но не спится царевне Нанджане. Бродят в ночном сумраке тени, бродят, волнуют ее думы и мысли, и что-то тихо, тайно творится в тихом безмолвии душной полуденной ночи.
«Я достану, непременно достану ковер-самолет, – мечтает царевна, – я улечу с душного юга на далекий север. Там, в хладных льдах его, может быть, услышу я тайное слово, что мучит и сердце, и бедную душу мою. Я полечу на бледный запад, туда, где солнце, напоив землю своим жаром и растеряв все лучи, идет отдыхать до нового утра. Я полечу на восток и увижу, как после ночного сна встает ясное солнце и будит заснувшую землю. Я полечу на самый жаркий юг, на средний пояс земли; может быть, там, под светлыми лучами зодиака, откроется мне разгадка всего, чем живет и дышит целый громадный мир».
И всю ночь не может сомкнуть глаз Нанджана. Бродят, ползут в ночном сумраке трепетные тени ночи и рассеиваются, уходят, как предрассветный сумрак. Зажглась уже яркая заря на востоке. Идет, спешит солнце, бегут, летят прочь ночные тени. И выкатилось, заблистало солнце яркими лучами. Встает Нанджана. Накинула легкий кисейный халат, просунула ножки в крохотные серебряные туфельки, все бриллиантами усыпанные. Встала, умылась в фонтане и вышла в роскошный сад, а в саду птицы поют, заливаются… И ходит в нем сумрачный, задумчивый царевич Нассан… Всю ночь бродит и думает горькую думу, чем ему пленить, победить сердце девы души, холодной красавицы, царицы Бирмиджанской земли.