Бледнее смерти царица Нанджана стоит, стоит, качается, очи закрыла, зубы стиснула.
Хотела говорить, не могла. Слезы в три ручья брызнули.
– О! Нассан! Нассан! – через силу прошептала она. – Много горя по всей земле, много горя в царстве моем, но еще больше лжи, обманов и всякой гадости…
И упала Нанджана в руки Нассана и горько заплакала.
– О! Зачем я желала шапки-невидимки злой. Не знала я ничего, не ведала. Все мне раскрыла та шапка несчастная. Верила я моим раджам, правителям, визирям, нязирям. Знаю я теперь, все они плуты, обманщики, моего народа злые обидчики. Верила я народу моему, в простоте я сердечной ему верила… Злой народ, корыстник и выгодник… Все глупо и гадко на всей земле. Ах! Зачем надевала я шапку несчастную? Никакого бы зла я не ведала.
И начала свой Нанджана рассказ. И текла ее речь, как журчит ручеек свои жалобы горькие.
Говорит Нанджана: «Видела я, как седой старик торгует своей совестью, своих дочерей в чужое царство богатым купцам продает. Видела я, как сыновья богатые бедного отца из дома выгнали, и умер несчастный на улице: умер с голода, холода. Видела я, как брат брата в темной яме на цепи держал и по целым дням ему есть не давал. Видела я, как мачеха падчерице глаза выколола. Видела я, как судьи праведные торгуют своей совестью, берут, дерут со всякого, большого и малого. Но больше всего насмотрелась я на бедность горькую, голодную, убогую. При мне, у меня на глазах, трое деток с голоду померли, а мать больная совсем обезумела. Ах! Нассан! Нассан!.. Если бы ты мог видеть это горе жестокое, то все сердце у тебя повернулося, вся душа твоя настрадалась, выболела… Созвала, собрала я сколько могла, собрала всех голодных со всей земли. Завтра придут, приползут они, бедные… Завтра будет у меня всем им добрая трапеза… Ах, Нассан! Три ночи я не спала ни чуточки… Исстрадалось мое сердце бедное».
– Ляг же, усни, моя желанная, – говорит Нассан, – успокойся, моя ненаглядная… Ведь ты моя невеста сужена.
– Да, – тихо промолвила Нанджана и тихонько оттолкнула Нассана, повалилась на кровать шелковую, на перину пуховую. А Нассан целовал, миловал ее ручки-крошечки… И пошел он к себе в тихой радости.
А ушел он, Нанджана подумала: «Нет! Все мужчины не могут страдать, сострадать и глубоко, глубоко, всем сердцем любить несчастных убогих людей».
На этих мыслях она потянулась. Потянувшись, зевнула и тихо промолвила: «Завтра, завтра будет мне праздник, великий день».
Ни свет, ни заря занимается, чуть брезжут в окошках огоньки запоздалые. Все спит, почивает в громадном дворце, и ползут, бредут к нему люди убогие со всех сторон. Идут они с юга и с полночи, с востока и с запада. Весь двор дворцовый запрудили, наполнили, и нет им предела, конца: идут, ползут бедняки со всего царства Бирмиджанского.
Проснулась, встрепенулась царевна, всплеснула ручками. Сказ-приказ отдает скорехонько. Собирает она кухарей, поваров со всего города, велит стряпать им обед-трапезу. Раскрылись все кладовые дворцовые. Берут, тащат всяких припасов, запасов, стучат, рубят коренья, приправы, лепят тесто, валяют, пекут. Идет жарня, варня, дым коромыслом летит, чад, угар по низу стелется.
Все кухари, повара приготовили. Накрыли прислужники скатерти браные, весь двор дворцовый столами, скамьями уставили и видят, что мало места на дворцовом дворе. Понесли доски, скамьи на площади. Уставили все площади, и все мало места для бедняков, людей убогих.
Уселись бедные люди, пьют, едят, славят царевну Нанджану. А со всех сторон света все идут, ползут бедные, голодные, просят места. Идут с юга, с полночи, с востока и с запада, и нет им места в общей трапезе.
– Выносите все, – говорит царевна, – все, что для нас приготовили. Мы все сыты; накормим неимущих, голодных.
Вынесли повара, кухари царские кушанья, скормили их все, не насытили. Идут, ползут с юга и с севера, идут, бредут с востока и с запада. И нет конца народу голодному.
Поклонились низко царевне визири, нязири, поклонились раджи, князья и правители.
– Позволь сказать слово, царица премудрая. Истощишь ты казну свою царскую. Вся казна пойдет в бездну бездонную. Не накормишь ты люда голодного. Он, как песок морской, идет, плывет, со всех стран света стекается.
Выслушала царевна, задумалась, в покрывало, фату, златом тканную, завернулась, закуталась. Пошла скорей поступью во дворец, в палаты высокие, поманила она жениха-царевича. Поспешил, побежал за нею царевич Нассан.
– Слушай, царевич, – говорит Нанджана, – слушай, мой суженый. Болит, скорбит мое сердце несчастное, тоскует оно. Всем бедным, голодным помочь ему хочется. Сослужи мне еще службу верную, службу верную, службу последнюю. Ты достал мне ковер, достал шапку волшебную; добудь мне теперь скатерть-самобранку, кормилицу. Разверну я ее в столице моей, и накормит она весь мой бедный народ. На, возьми ты шапку постылую. Не хочу я ее, мне не надобно.
– С радостью все я исполню для тебя, моя ненаглядная, – говорит царевич Нассан.
И пошел он, велел оседлать коня сереброгривого. Сел на коня Нассан, захватил шапку-невидимку, захватил меч трехгранный дива Байраджума. Ночь на землю спускается, стелется, а царевич Нассан едет, спешит в леса Бирмиджанские, к Айракуму, дервишу премудрому. Три дня, три ночи дервиша он просил и в землю дервишу седому кланялся: «Научи, укажи, как достать скатерть-самобранку, скатерть волшебную?»
Тронулся просьбой дервиш Айракум; возговорил громким голосом:
«Сердце человека ищет великого, но нет великого на бренной земле. Сердце человека ищет блага, добра, но добро и зло борются, и нет блага чистого и великого на бренной земле. Поезжай ты в дебри Санджурские, на берег моря Индусского. Но прежде достань ты рыбу Бальджар и кровью той рыбы вымажь себя, чтобы не слыхать было от тебя духа человечьего. Достань ты змей-угрей и тогда бросайся смело в море-океан. Там на дне его живет страшный сердитый див Гараджи-Бакар. Иди во дворец его и скажи, что ты послан от брата его Арабан-Тайджи. И оставь ему в залог шапку-невидимку, шапку волшебную. А когда подойдешь ко дворцу, то увидишь: сторожат тот дворец два дельфина злобных; ты бросишь им змей-угрей, и пропустят они тебя в хрустальный дворец. Я сказал. Ступай!»
Поехал Нассан на берег моря Индусского. Добыл он рыбу Бальджар, кровью рыбьей намазался; добыл он змей-угрей. Приехал на берег моря, а море спокойное, тихое, чуть колышется, и садится в него солнце сонное, спать ложится, опускается, все покраснело от студеной воды.
– Прощай, – говорит Нассан, – конь сереброгривый мой. Не знаю, вернусь ли я к моей Нанджане, деве-красе, к моей Нанджане дорогой, ненасмотренной.
А конь заржал, замотал головой, ржет-поржет громким голосом.
И разбежался, размахнулся царевич Нассан, в тихое широкое море бросился и прямо на дно океана отправился. Кипит, шипит океан чудами морскими, гадами страшными, прямо на дно его царевич спускается, катится. Видит он чудо морское, громадный дворец; весь дворец и горит, и блестит жемчугом, хрусталем и камнями дорогими, самоцветными. И видит Нассан сквозь хрустальные стены дворца, как идет в нем веселый пир. Пьют, едят, потешаются все гады морские зеленые.
Хочет войти он в широкие двери дворца, а у дверей два страшных дельфина прикованы, прыгают, злятся на серебряных цепях, пастями зубатыми хамкают. Бросил им Нассан змей-угрей. Начали есть их дельфины, а Нассан вошел во дворец.
И идет он, идет по залам его, и нет конца залам хрустальным. Навалено в залах жемчугов, серебра и золота целые груды лежат. Все, что свалилось с земли в море-океан, все, что все реки в океан принесли, все в тех залах собрано.
Идет царевич Нассан, идет на пир дива Гараджи-Бакара, а пир, как буря морская, ревет, гудит. Пируют гады и чуды морские, сидят, пьют, едят, обжираются. На широком и длинном столе скатерть-самобранка разостлана, всякими кушаньями и винами уставлена. Но не едят этих кушаний морские чудища. Носят им морские звери-прислужники, тюлени, моржи, сивучи клыкастые, носят им тела утопленников разрублены; лежат они на блюдах-раковинах перламутровых.
В середине пира сам див сидит, див Гайраджи-Бакар, огромными глазищами ворочает, по громадному пузу похлопывает, на всех глазищами поглядывает, точно хочет он вымолвить: «Все сожру, все поглощу, как мое море-океан ненасытное».
Ест-уплетает он пирожки из младенцев-утопленников, пальцами с крючками глазки у них выколупывает, сосет их, глотает, выхлюпывает; трещат, хрустят на зубах у него нежные косточки.
– Сядь! Садись! – кричит он Нассану. – Будешь гость дорогой. Сядь, поешь человеческого мяса прокислого, прокислого, проквашенного, маринованного. Сядь, поешь пирожков с младенчиками.
Но не сел за пир Нассан, а говорит он Гайраджи-Бакару:
– Послан я от брата твоего Арабана-Тайджи. Просит брат твой дать ему скатерть-самобранку твою, а тебе взамен посылает шапку волшебную.
И подал шапку-невидимку Нассан, подал злому диву Гайраджи. Посмотрел, понюхал ту шапку див и отдал скатерть-самобранку царевичу.
В одну минуточку исчезли все вина и кушанья. С шумом скатерть та свернулась, в трубочку сложилась, взял Нассан скатерть под мышку, пошел вон. А было в той скатерти 300000 и три локтя без одного вершка.
Вышел из дворца царевич Нассан, прямо на верх моря отправился. Но не успел он и трех верст проплыть, как летит-шумит за ним погоня могучая.
Узнал див по запаху, что была шапка в руках человечьих, узнал, что обманули его, и вскочил, погнался за Нассаном со всеми чудами, дивами, гадами и чудищами.
Шумит-бурлит море бурное; злая буря громом катится. Плывут-летят в волнах могучих все гады морские, чудища, вослед за Нассаном гонятся.
Шумит-бурлит море бурное, злая буря громом катится. Настигают Нассана морские гады, чудища, раскрыли пасти зубастые.
Шумит-бурлит море бурное; злая буря громом катится. Хватают за полы кафтана царевича чуды, гады морские, зубастые. Но отмахнулся трехгранным мечом царевич Нассан. Махнул раз – рассек переулочек, махнул два – рассек целу улицу, махнул три… и отстали, отцепились гады проклятые.
А в пучинах морских гудит, гремит, точно из пушечек бухают. То катится за Нассаном сам злой див Гайраджи-Бакар. Налетел, настиг, сцапал его лапищей костистой, вот-вот проглотит пастью зубастой, пастью бездонной. Но размахнулся Нассан трехгранным мечом, и прямо меч в пузо Гайраджи-Бакару угодил. Все чрево расступилось, разверзлось, и поплыли из чрева суда, корабли и лодочки, поплыли матросики-утопленники, а сам див полетел камнем вниз, на самое дно океана хлопнулся и пропал, исчез. Волны морские размыли его.
Расплескалось море, наверх Нассана вынесло, на бережок пологий отбросило, и в глубину волны морские отхлынули.
А на берегу сереброгривый конь прогуливается, ржет-поржет, в землю копытом постукивает. Увидал Нассана, заржал, к нему побежал. Вскочил на коня Нассан, весь мокрый-мокрешенек. И поскакал-полетел конь в царство Бирмиджанское.
А в царстве Бирмиджанском, в великом стольном городе, ждет не дождется царевна Нанджана своего жениха дорогого, суженого. Крепко верит она, что привезет он ей скатерть-самобранку волшебную. И созвала-собрала она бедных со всей земли.
Три дня и три ночи сходились все голодные, убогие, запрудили всю столицу Бирмиджанской земли, посели на площадях, рынках, на улицах и малых переулочках, ждут-пождут, когда их кормить будут, глядят-поглядят в дальню сторону, туда, куда уехал, пропал царевич Нассан.
На третий день взошло солнце ясное; а по дороге-то пыль летит, скачет-спешит сереброгривый конь, скачет-спешит свет царевич Нассан. Все голодные встрепенулись; встрепенувшись, поднялись, загуторили. Все кричат славу царевичу, и от криков радостных гул стоит над всей столицей Бирмиджанской земли.
Подъехал-подскакал царевич ко дворцу, а на крыльце дворца Нанджана царевна стоит, смотрит, привез ли царевич скатерть-самобранку волшебную.
И стоят вокруг нее визири, нязири, князья, раджи, правители, и стоит на дворе народ, стоят, гудят люди бедные.
Наклонился Нассан к ногам Нанджаны-красы, положил у ног скатерть-самобранку волшебную.
– Вот, – говорит, – тебе, краса, мой свадебный подарок кладу.
Берет Нанджана за руку царевича, берет, говорит визирям, нязирям, раджам, правителям:
– Вот вам жених мой, суженый. Расстилайте скорей, слуги верные, расстилайте скатерть-самобранку волшебную.
И бросились слуги-приспешники исполнять приказ царевны Нанджаны-красы. Расстилали они скатерть великую, расстилали по двору царскому, по площадям, рынкам большим, по всем улицам, улочкам. Посели за скатерть все голодные, и еще много места осталось свободного. Села и царевна Нанджана с царевичем, сели на царском дворце золотого крыльца.
И как сели за скатерть, уселись, покрылась вся скатерть, уставилась; появились на ней кушанья, похлебки, кулебяки, пироги, жареные бараны, свиньи, быки. Появились питье и яства сладкие, вина хмельные, заморские.
Пьют, едят гости голодные, славят царицу Нанджану с царевичем.
Пьют, едят не час, не два, и все им есть и пить хочется. Пьют, едят, через силу пьют, опиваются, объедаются, стонут и охают, на землю, как мухи, валятся.
Вскочила Нанджана, а за ней Нассан, а за ним все визири, нязири, раджи, князья и правители.
Смотрят, бегут, что такое с гостями их приключилося. Тот опился, тот объелся, тот на земле в предсмертных муках корчится.
– Убирайте! – кричит Нанджана. – Слуги верные, убирайте скорее скатерть-самобранку волшебную.
Бросились слуги, стали скатерть прибирать, свертывать, а им не дают, мешают гости пьяные. Все, как звери дикие, напились, нажрались, набузукались. Кричат, дерутся, валяются, рвут на куски скатерть-самобранку волшебную: всю изорвали, изорвали, раскидали по ветру лоскутья, куски. И не стало скатерти-самобранки волшебной.
Ужаснулась, побледнела Нанджана, пошатнулась; пошатнувшись, зарыдала, заплакала.
Взял, обнял ее царевич Нассан, увел в покои дворца.
– Нассан, – говорит она, – Нассан, дорогой мой суженый, жаль человека и зверя голодного, но хуже зверя дикого человек пьяный, обожравшийся. Ах, Нассан! Как же и чем помочь люду бедному? В злой нужде человек изнывает и мается, а дашь ему золото, напоишь, накормишь его, и станет он хуже зверя жадного… И все ему мало, все ему мало кажется…
И с того самого дня царевна Нанджана затуманилась. Придавила ее дума горькая. Не ест, не пьет, ту думу тяжелую крепко думает.
Пристает к ней Нассан, говорит-уговаривает:
– Ты встряхнись, встрепенись, звезда ль моя ясная. Очнись, прогони ты думу тяжелую. Каждому благо и счастье на долю дано. Надо уметь беречь его, им довольну быть.
Но говорит ему Нанджана-краса:
– Много горя на земном мире, царевич Нассан, много кровавого, лютого, смертного горя на нем. На что же то горе, на какой конец? Нет, нет на земле блага и счастья, нет и довольства им. Все горе, ложь и обман. Всякая доля цветет, расцветает цветочком алым, и отцветает тот цвет, как цветок полевой. Каждая радость горит светлым ярким огнем и, как звезда падучая, гаснет, глохнет и падает. Где же то слово великое, в котором страшная тайна скрыта лежит? Где же радость без горя ясным светом горит?
И думает-думает Нанджана думу крепкую, думу тяжелую, и незаметно в тихий сон вся погружается. Закрыла очи ясные, руки к груди приложены. Лежит пластом в шелковой постели, как мертвая.
Горюет Нассан, сокрушается, горюет народ, а с ним все визири, нязири, раджи, правители.
Спит царевна день, спит два, спит неделю целую. И думают все, уснула царица навеки, последним мертвым сном.
Плач и стон в столице великой Бирмиджанской земли, плач и стон по стогнам разносится, плач и стон стоит в воздухе.
Стонет, плачет народ, тяжко горюет царевич Нассан. Сидит у постели Нанджаны-красы, а кругом их стоят раджи и визири, нязири, князья и правители, а кругом их стража почетная полукругом, опершись на копья, угрюмо стоит.
Проходит неделя, прошел еще один день, и на девятый вечер проснулась, потянулась Нанджана-краса. Бросился к ней царевич Нассан, бросились раджи, князья, правители, но, не открывая очей, поднялась Нанджана над постелью шелковой, поднялась сама на воздух. И в изумлении остановились все.
Тихо и внятно всем она ясно промолвила:
Страданье ведет состраданье,
Состраданье ведет любовь,
Любовь ведет единение…
И, проговорив всем эти слова, она снова тихо опустилась на постель шелковую, и душа ее отлетела в выси небесные, в вечную жизнь.
Бегут недели и месяцы. Лежит Нанджана, не двинется, не шелохнется, словно из слоновой кости выточенная. Сидит у ее постели Нассан, бледный, худой, как тень блуждающая. Ездил он к разным дервишам, факирам, узнавал он, чем поднять, пробудить, воскресить свет Нанджану-красу, радость, невесту его ненаглядную. Ничего не сказали ему дервиши, факиры и маги-волшебники. Только все они в один голос промолвили: «Такова воля Брамы великого».
Собрались визири, нязири, князья, раджи, правители, собрались, объявили народу тяжкую весть: умерла царица Нанджана прекрасная, скончалась царица Бирмиджанской земли. А народ давно уже ждал эту тяжелую весть, давно уже царевну свою он оплакивал.
И вот собрался-поднялся народ, все собрались хоронить их царицу Нанджану прекрасную.
Воздвигли великий костер среди великой столицы Бирмиджанской земли. Каждый бедный принес на тот костер свою лучинку и щепочку. Оделись все в траур, в одежду белую. Затрубили трубы печальные, поют, трубят они песню грустную, песню прощальную: «Не стало, не стало царицы Нанджаны-красы! Плачьте, бедные, плачьте, убогие, плачьте, жены и девы Бирмиджанской земли! Плачьте, дети и старцы древние!»
И плачут, идут, несут тело царицы, тело Нанджаны-красы, а за телом идет царевич Нассан. Идет он, идет и шатается, от горя великого не может смотреть. Клонит к земле его горе тяжелое, горе гнетущее. Идут визири, нязири, князья, раджи, правители. Идет, плачет и весь народ, печально играют-трубят трубы громкие.
Пришли, проиграли трубы в последний раз. Поднимают тело на великий костер, тело Нанджаны, царевны-красы. Плачет и стонет Бирмиджанский народ.
Подошли брамины-священники, зажгли, запалили великий костер. Разгорелось пламя кипучее, запылал огонь лютым полымем. Поднялся огонь к небу светлому. Тут очнулся от тяжкого горя Нассан. Подошел к костру разожженному. Вынул он свой трехгранный меч и пронзил им грудь белую, пронзил сердце несчастное.
Алым ключом кровь из сердца кипучего брызнула, полилась она на лютый огонь; зашипел, затрещал огонь, охватил он тело Нассана-царевича, и поднялся он к небу великому. И поднялись вместе с ним души Нассана и Нанджаны-красы, Нанджаны, царевны Бирмиджанской земли.
Жил-был блин – рассыпчатый, крупитчатый, поджаренный, подпеченный.
Родился он на сковороде, на самом пылу.
Масло на сковороде кипело, шипело, прыгало, брызгало во все стороны.
– То-то раздолье!.. А ты что – глупая сковорода?! Сковворрррода!.. Ее жарят, а она лежит себе, не шелохнется… Чумичка, чернавка противная!
– Ну! – сказала сковорода. – Коли не было бы меня, чумички, так тебе не на чем бы было прыгать. Но погоди! Погоди!.. Вот на тебя тесто положат.
– Не смеют!..
Но оно только успело выговорить: «Не сме…», как вдруг: шлеп! И на него вывалили целую большую ложку кислого, прекислого теста…
Батюшки! Как оно обозлилось! Закричало, заворчало, забрызгало.
– Куда лезешь, кислятина!!!
Но кислятина преспокойно расползлась по всей сковороде, как будто ни в чем не бывало.
– Вот видишь! – сказала сковорода. – Я на огне, ты на мне, а тесто на тебе!
Но масло ее не слушало. Оно кричало, ворчало.
– Прочь, прочь, глупый блин… Сейчас тебя снимут, снимут! Прочь, прочь, прочь!
– Как бы не сняли, – сказала сковорода, – видишь, какое скорое, да не спорое.
Но действительно, подошли, подсунули ножик под блин и подняли его.
– Что, что, что, что?! – закричало, обрадовавшись, масло. Но не успело оно хорошенько расчтокаться, как вдруг – шлеп!.. Тот же блин, да другой беленькой сторонкой, так-таки, прямехонько, на самую серединку…
Ну, тут уж масло совсем обозлилось, просто вышло из себя и все в блин ушло. Уж оно там кипятилось, ярилось, возилось, инда весь блин горой вздуло и стал весь блин комом.
– Ну, – сказала кухарка Матрешка, – первый блин всегда комом.
Взяла она его, раба Божьего, со сковороды, без всякой церемонии, просто руками – и прямо в рот… Туда ему и дорога! Не долго жил, мало нагрешил.
Испекла Матрешка другой блин, да на таракана наступила.
– Наше место свято! Пожалуй, подавятся господа, будет мне беда!
Скорехонько со сковороды стащила – и прямо в рот… Туда ему и дорога!
Испекла третий блин, да кошка Машка, блудница-канашка, за снетками на стол вскочила.
– Брысь, подлая!
Стала ее выгонять, хлестать… глядь! А блин совсем сгорел, черней угля стал… Скорехонько со сковороды стащила – и прямо в рот… Туда ему и дорога!
Испекла четвертый блин, да кум Матвей пришел. Юлил, лебезил, всяки мины подводил. Болтал, болтал, лясы да балясы распускал. Ушел… глядь! А на сковородке один уголь пригорел.
– Ах, чтобы ему прямо со сковородки, да поперек глотки!.. Чистила, чистила, насилу уголь отодрала.
Пятый блин стала печь – оказалась в масленке течь… Туда, сюда.
– Батюшки! Матушки! Все масло на плиту убежит… Давно, поди, надо масленку переменить, да на огонь-то не ставить. Вишь треснула, поганая!..
Перелила наконец маслице в кастрюлечку. Все ладнехонько обрядила, только пятый блин спалила.
– Ах ты!.. Непутный! Чтоб тебя огнем спалило.
Однако все-таки остатки в рот упрятала… Туда им и дорога.
Шестой блин испекла, наконец, как быть должно!.. Больно уж хорош вышел! Пухлый, румяный, крупитчатый, рассыпчатый, что твой кум Матвей… Не утерпела, пятый горький блин им заела. Туда ему и дорога!
Седьмой блин вышел еще лучше.
– Эх, что, мол, эта и за кухарка Матрешка. Молодец баба блины печь!
И в награждение без хлопот, прямо его в рот. Туда ему и дорога!..
Пекла, пекла, пекла – индо живот вспучило. Глядь, поглядь! Хвать, похвать! А в чашке-то уж дно видно.
– Ах ты пакость!.. Гля-кось: все тесто спалила!.. Оказия!.. Нешто побежать к соседям – тестица попросить.
Платочком накрылась, чашечку захватила. Побегла. Просила, просила… нигде не дают.
– Ах вы непутящие! А пуще всего Стешка… У! че-ерт баба!..
Сцепились, бранились, ругались, расплевались, разошлись. Как быть должно!
Пришла назад. Тошнехонько! Платочка с головы не сняла – в кабак побегла. Две косушки пропустила, от сердца отлегло. Развеселая такая домой пришла, песню петь зачала.
Уж как кум куму до крайности любил,
Для кумы он во Китай-город сходил…
Сидит, поет и ухом не ведет. Море по колено. Приходят господа.
– Что, Матрешка, где блины?
А Матрешка:
Он купил куме китаечки,
Положил куму на лавочку…
Стали Матрешку бранить, ругать, пьяницей называть.
– Да нешто, говорит, сегодня не маслена?.. И в маслену-то отдыха нет… Господи! Жисть-то горемычная!..– и разревелась.
Разумеется, обозлились, затопали, закричали и вон Матрешку прогнали. Туда ей и дорога!..
Это присказка, не сказка, погоди сказка будет впереди.
Жил был Царь-Блин с Царицей-Масленицей. Царь был жирный, Царица – масленая. И ели они целый день и целый год и каждый год блины. Вместо чаю утром блины, завтракали блинами, обедали блинами, ужинали блинами, спали на блинах и покрывались блинами.
Как только встанут, умоются, Богу помолятся – так несут, тащат им слуги верные блинов, блинов, блинов – красных, белых, пшеничных, гречневых, кислых, пресных, сдобных, молочных, татарских, бухарских, монгольских.
Сидят друг против дружки Царь с Царицей и все едят, едят, едят – едят и улыбаются, друг на дружку любуются. А масло так и течет у них по губам.
– Ах, – говорит Царь-Блин, – если б ты, Царица-Красавица, стала бы вдруг блином?
– Ну, так что ж? – спрашивает Царица.
– А так бы взял бы тебя, да и съел.
Царица улыбнулась, и у нее на глазах масло выступило.
– Ну, а потом что?
– Потом ничего! Нашел бы другую царицу и тоже бы съел.
Царица оттолкнула от себя блин и поморщилась.
– Какой он горький да пресный, – сказала она.
– А это оттого, – сказал Царь, – что кухарка Марфушка не умеет печь блины. Надо другую кухарку искать. Позвать, – говорит, – сюда кухарку Марфушку.
И только успел сказать, – побежали, покатили, понеслись слуги, спешники, приспешники, скороходы, скоролеты, к ногам крылышки для скорости привязаны, – катят, летят, сломя голову.
Прикатили, прилетели, схватили кухарку Марфушку – и как была замасленная, засаленная – сейчас, сию минуточку фьють!.. Представили перед жирные очи Царя-Блина.
– Какой ты нам блин подала, такая, сякая, эдакая! – допрашивает строго-настрого Царь-Блин Марфушку. – У матушки Царицы во рту горько стало…
Кухарка Марфушка бух Царю в ноги.
– Взмилуйся, Царь-Осударь! Не прикажи голову рубить. Вели правду говорить.
– Говори! – повелел Царь-Блин.
– Масла нет!.. Вот что, – говорит Марфушка. – Известно дело. Коли ежели без масла, то тут всякий блин пригорит, загорчится… Опять и масло не так чтобы… Горьковато маленько.
Разгневался Царь не на шутку.
– Позвать, – кричит, – сырника-масляника!..
И как только сказал, сейчас побежали, полетели, понеслись спешники, вершники, скороходы, скоролеты, к ножкам для скорости крылышки привязаны. Летят, спешат, схватили сырника-масляника, представили перед Царя-Блина.
Упал сырник-масляник на коленки.
– Как ты смеешь, такой разэтакой, к нашему Царскому столу прогорклое масло отпускать?..
– Не виновен, Царь-Осударь. Для твоего Царского Величества угождал, масло сберегал… В прежни времена, надо так сказать, везли молоко без счету – и все царским молочком питались… Делали из него, делали и сыры, и масло, и даже дома строили, и все как сыр в масле катались… А ноне не то… Не то время пришло. Ноне везде разоренье, плохи времена пришли. Не отпущает коровник молока, да и на поди!..
– Как!.. Как!.. Как он смеет! – разгневался Царь-Блин. – Позвать мне его сейчас сюда!..
И не успел сказать, как сейчас же побежали, полетели, понеслись вершники, приспешники, скороходы, скоролеты, для скорости к ножкам крылышки привязаны-Схватили, спалили… тащат, ведут коровника Мартына Лысого… Представили…
Бух Мартын Лысый прямо Царю в ноги…
– Батюшка, Царь-Осударь. Прикажи слово молвить… Не те ноне времена!.. Вот что!.. Прежде гоняй коровушек куда хошь… Ты их и в Дунькин клин, и на Степанов луг, и в Харламовы межи, и в Матренину плешку… А ноне нет… Ни! ни! никуда не пущают… Всюду сейчас к мировому – и штраф, потому что ноне Закон!.. И опять совсем нет ноне лугов. Вот что!.. Никаких нет лугов…
– Как нет лугов!.. Что ж смотрит сам земляник-коренник. Позвать, – говорит, – ко мне самого земляника-коренника!
И сейчас опять бегут, летят вершники, приспешники, скороходы, скоролеты, ищут везде земляника-коренника. Ищут по долам, по лугам, по закутам; спешат, ищут по полям, по лесам, по овинам, гумнам. В силу, в силу нашли… На печи лежит, тряпицу сосет… Схватили, притащили.
Бух Царю в ноги.
– Говори, такой разэтакой, отчего нет лугов?
– Лугов-те!.. Да, нету-ти!..
– Как нету!.. Коли нет, так ты насей травы, и будут луга… А то ты только на печи лежишь и тряпку сосешь…
– Ладно, – говорит земляник. – Для че не засеять, засеять можно!..
– То-то можно! А то ты до сих пор, болван, не догадался.
– Н-нет, – говорит земляник и теребит изо всех сил у себя в затылке. – Я домекал… Во как домекал!.. Да землицы-то нетути! Вот оно што!.. Землица-то вся по пустырям пошла… Ишь ты клином сошлась… Землица-то!.. Право слово, Осударь!
– Как землицы нет! – вскричал Царь-Блин и в ужасе вскочил со своего трона, который весь был из самых отборных сахарных блинчиков.
– Как землицы нет! – обратился он к своим князьям, боярам и думным дьякам.
На колени пали князья, бояре и думные дьяки, поклонились до земли.
– Нет, – говорят, – землицы. Нет ее, матушки! Царь-Осударь, ваше блинное величество.
– Как же вы от меня до сих пор скрывали это?
– Да нешто они скажут! – говорит укоризненно, земляник-коренник. – Они все скроют…
– Врешь ты! Врешь, сиволапо земляно чучело! – закричал на него Лысый Мартын. – Я прямо батюшке Царю доложил, что лугов, мол, мало, что лугов совсем нет…
– Эка, доложил! – перебивает его сырник-масляник. – Доложите вы! Маслицем помажете, сметанны крысы! Я батюшке Осударю так-таки прямо представил: нет, мол, молочка, батюшка Осударь, молочко подобралось все.
Но тут кухарка Марфушка впуталась, вступилась.
– Ах вы, брехуны, толоконники! – накинулась она на сырника и коровника. – Да нешто не на меня батюшка Царь осерчал, разве не мне, горемычной, довелось батюшке Царю горьчавый блинок поднести… Ах, чтоб вам на масленой всем бы подавиться первым блином!.. Черти!..
– Да чего ж ты раньше молчала! – накинулся на нее коровник.
– Ты, сметанник, что молчал?! У тебя где язык-то бесстыжий был?! Разве это мое, кухарское, дело батюшку царя беспокоить: об масле ему докладывать!..
– А ты нешто масла не жрешь?! Тебе отпустят пуд, а ты его на Сенной продашь… Вы, небось, с молочником и молоко, и масло все травите… В вас, точно в озеро… Вали! вали!..
Но тут уж коровник и кухарка накинулись на него оба. Одна визжит, другой гудит. Ругались, ругались, расплевались.
А князья, бояре и думные дьяки было их разнимать принялись, да сами разодрались. Начали друг дружку корить, попрекать, слово за слово, шире да дальше, да как припустят.
– Стой! Смирно! – крикнул Царь-Блин, и все в ту же минуту наземь повалились, Царю в ножки поклонились. – Сказывайте вы все, такие разэтакие, куда наша земля девалась?!
Все на коленях стоят, пришипились, молчат.
– Эй ты, земляник-коренник! Говори: куда наша земля девалась?
А земляник-коренник в уголочке стоял, чтобы, значит, боярам драться не мешать.
Подошел он к Царю, для порядку спину почесал, поклонился низехонько.
– Башкирам, – говорит, – батюшка Царь, всю землю роздали! Вот что!
– Как башкирам, каким башкирам!!.
Но тут князь Шугай живо подскочил, Царю в ножки ударился.
– Врет он! Врет беспутный! Не верь ему, батюшка Царь. Никто твоей земли не раздавал… Сама она вся раздалась. Горой ее вспучило, болотами размучило – и вся расползлась… Прямо к башкирам. А башкиры народ жаднущий. Все сожрет, слопает, и всего ему мало!
– Ишь ты, ловкий какой! – говорит земляник. – Каки-таки чудеса расписывать? А-яй!.. Лов-ко-й!!
Помолчал, подумал Царь-Блин.
– Ладно! – говорит. – Мы поглядим, куда наша земля девалась. К каким таким башкирам пошла?.. Эй! Позвать сюда нашего перваго банщика-истопника.
И только успел вымолвить, как сейчас скороходы, скоролеты, для скорости к ножкам крылышки подвязаны… Бегут, летят – тащат банщика-истопника.