В нем зрел роман, о котором ему ничего не было понятно. У него имелись готовые отрывки текста, персонажи и интуитивная уверенность, что, несмотря на пестрый разнобой фрагментов, все они относятся к одной книге. Форма и содержание ее виделись ему очень приблизительно. Книга будет большой – это из того, что он уже знал, – действие ее широко раскинется во времени и пространстве. В ней будут путешествия. Ему казалось, что так надо. Завершив роман “Стыд”, он исполнил первую часть своего глобального замысла: со знанием дела описал два мира, выходцем из которых был. Эти оставленные позади миры предстояло увязать с совсем другим миром, где теперь протекала его жизнь. Постепенно у него складывалось понимание, что не Индия и не Пакистан, не политика и не магический реализм будут впредь главной его темой, что до конца своих дней ему предстоит биться над разрешением огромной важности вопроса о том, каким образом достигается единство мира, причем не только о том, как Восток перетекает в Запад, а Запад – в Восток, но и как прошлое формирует настоящее, а настоящее изменяет наше представление о прошлом, как содержимое воображаемого мира – сновидения, художественное творчество, полет фантазии и, да-да, вера – просачивается сквозь мембрану, отделяющую этот мир от мира повседневности, от той “реальности”, в которой, как ошибочно считается, и существуют люди.
Оттого что наша планета становится меньше, сжимается на глазах, человеческие сообщества и культуры не обитают больше в изолированных отсеках, наглухо отгороженных от всех прочих. В наше время каждый из индивидуальных отсеков сообщается со всеми без исключения остальными, человек нынче может потерять работу из-за махинаций, совершенных на другом конце света валютными спекулянтами, чьи имена ему ничего не говорят и чьих лиц он никогда не увидит, или, как выражаются сторонники самоновейшей теории хаоса, взмах крыльев бабочки в Бразилии может вызвать торнадо в Техасе. В первоначальном варианте роман “Дети полуночи” открывался словами: “Почти все важное в нашей жизни случается в наше отсутствие”, и хотя потом он упрятал эту фразу в глубину текста, сочтя, что с ней зачин получается уж больно толстовским – писал он как-никак “Детей полуночи”, а не “Анну Каренину”, – заключенная в них мысль по-прежнему не давала ему покоя. Как рассказать о таком мире – о мире, где человек далеко не всегда волен распоряжаться собственной судьбой, где его участь зависит от выбора, сделанного не им, а неизвестно кем, от экономических передряг или от взрыва бомбы?
Он летел домой из Сиднея переполненный впечатлениями первых невероятных дней с Робин. Чтобы хоть как-то собраться, взять себя в руки, он достал маленький черный блокнот и заставил себя сосредоточиться на недопридуманной книге. На тот момент у него имелась кучка эмигрантов, или, пользуясь официальным языком британских властей, “иммигрантов”; путь каждого из них со старой родины на новую давал ему возможность задуматься над связями и разрывами между “здесь” и “там”, “тогда” и “теперь”, реальностью и мечтой. Уже прорисовывался образ Салахуддина Чамчавалы, в англизированном варианте звавшегося Саладин Чамча, у которого тяжело складывались отношения с отцом, и он пытался отстраниться от них, обританиваясь. Ему нравилась фамилия “Чамча” – в ее звучании слышались одновременно и бедолага Грегор Замза, превратившийся у Кафки в навозного жука, и Чичиков, гоголевский падальщик, скупщик мертвых душ. Нравилось ему и то, что с хиндустани она буквально переводилась как “ложка”, а в разговорной речи то же слово употреблялось в значении “прихлебатель”, “лизоблюд”. Чамча отказался от своих корней, сбежал от отца и от родной страны, отказался от индийскости ради английскости, которая ему так в полной мере и не далась, стал многоголосым актером, и все у него складывалось хорошо на радио и на озвучании телепрограмм, то есть там, где аудитория не видела его лица, каковое, несмотря на всё англофильство обладателя, “цветом не подходило для экранов цветного телевидения”.
Противоположностью Чамче был… скажем так: падший ангел.
В 1982 году актер Амитабх Баччан, величайшая звезда бомбейского кинематографа, на съемках в Бангалоре неудачно выполнил трюк и заработал разрыв селезенки, едва не стоивший ему жизни. Несколько следующих месяцев отчеты о состоянии его здоровья публиковались на первых полосах газет, у входа в больницу, где он лежал, в ожидании новостей постоянно толпился сочувствующий люд, политики выстраивались в очередь к его палате. Пока он находился при смерти, страна затаила дыхание, а когда пошел на поправку, известие об этом произвело чуть ли не такой же эффект, как весть о воскресении Христа. В Южной Индии и до того бывали случаи, когда актеров, сыгравших индуистских богов в “мифологическом” кино, начинали почитать почти что наравне с божествами. Баччану, чтобы стать полубогом, даже не понадобилось полубога играть. А если представить, что такой полубог-полуактер, пережив страшную катастрофу, в тяжкую минуту воззвал к своему богу и не услышал от него ответа? Что из-за холодящего кровь молчания небес он сначала засомневался, а потом и вовсе утратил веру, служившую ему главной опорой в жизни? Испытав такое потрясение, он ведь наверняка начал терять рассудок? И в безумии устремился на другой конец света, забыв о том, что от себя ему не спрятаться нигде?
И как же назвать эту падшую звезду? Ответ пришел мгновенно, как если бы уже долго поджидал его, зависнув в нужной точке на высоте тридцати пяти тысяч футов над уровнем моря. Джибрил. Ангел Джабраил – “Джибрил Фаришта”[38]. Джибрил и Чамча: ангел, от которого отвернулся бог, и псевдоангличанин, бегущий от отца. Две потерянных души под бесконечным небом бездомного бытия – они станут главными героями книги. Это уже было кое-что.
Раз Джибрил ангел – то Чамча, наверное, демон? Или все не так просто и в ангеле бывает нечто демоническое, а демон может порой примерить нимб?
Что до путешествий, то их накапливалось в книге все больше. В ее ткань вплетались сюжеты, на первый взгляд абсолютно посторонние. Так, в феврале 1983 года некий человек по имени Сайад Виллаят Хусейн Шах объявил своим последователям из числа мусульман-шиитов, что Аллах-де по его молитве раздвинет воды Аравийского моря и они смогут совершить паломничество в священный для шиитов иракский город Кербелу, пройдя пешком по дну морскому. Тридцать восемь человек поверили ему и бросились вслед за ним в воду. Многие из них утонули, но интереснее здесь другое: те, кто остался в живых, вопреки всякой очевидности клялись и божились, что чудо таки произошло и они были тому свидетелями. Эта история больше года не выходила у него из головы. Поскольку ему не хотелось писать ни о Пакистане, ни о шиитах, в его фантазиях паломники превратились в индийских суннитов, а их предводителем стала девушка. Тут ему очень кстати вспомнился исполинский баньян, виденный однажды в Южной Индии неподалеку от Майсура; дерево это столь огромно, что в стволе его устроены хижины и пробиты колодцы, а крону населяют мириады бабочек. Так в его воображении возникла деревня Титлипур, то есть “Город Бабочек”, и появилась таинственная девушка, окруженная и облепленная бабочками. Коль скоро ее последователи были суннитами, целью их вместо Кербелы стала Мекка, но тема расступившихся морских вод по-прежнему занимала центральное место в рассказе об их паломничестве.
Многие из громоздившихся один на другом фрагментов книги были посвящены “видимому, но незримому городу”, эмигрантскому Лондону эпохи Тэтчер. Реально существующие лондонские районы, где много эмигрантов из Азии – Саутхолл, расположенный на западе города, и Брик-Лейн, расположенный на востоке, – он с мешал с южнобережным Брикстоном и получил район Центрального Лондона под названием Брикхол. Там семейство, состоящее из ортодоксальных мусульман-родителей и мятежной дочери-подростка, содержало кафе “Шаандаар” – так он не слишком старательно замаскировал переводом названия на урду действительно имеющееся в Саутхолле “Бриллиант-Кафе”. В вымышленном Брикхоле кипели расовые страсти, грозившие в скором времени вылиться в уличные побоища.
А вот вам, пожалуйста, преображенная Кларисса, обзаведшаяся навеянным Ричардсоном именем Памела Лавлейс[39]. А вот аватара Робин, которая из покорительницы пустынь переквалифицировалась в альпинистку, а из христианки превратилась в еврейку Аллилуйю Коэн, или, иначе, Конус. А еще откуда ни возьмись появляется Кларисси-на бабушка Мэй Джуэлл, достойная пожилая леди, жившая у самого берега моря в городке Певенси-Бэй в графстве Суссекс. Каждому, кто был готов ее выслушать, она сообщала, что в юбб году норманнские ладьи проплыли ровнехонько через гостиную ее дома – за прошедшие с тех пор девять веков береговая линия, знаете ли, отодвинулась в море на целую милю. У бабушки Мэй в запасе имелось немало историй – она излагала их из раза в раз одними и теми же как святыня затверженными фразами – из времен своего англо-аргентинского прошлого, когда она жила в эстансии[40]Лас-Петакас в обществе рассеянного супруга-филателиста Чарльза “Дон Карлоса” Джуэлла, нескольких сот чрезвычайно горячих и гордых гаучо и огромного стада исключительно породистого аргентинского крупного рогатого скота.
Во времена, когда им принадлежала четвертая часть планеты, британцы растекались со своего промозглого северного островка и на просторе под необъятными небесами Индии и Африки вырастали в живописных романтиков с открытой душой, персонажей гораздо большего масштаба, чем могла вместить их родина. Но потом эпоха империй миновала, и британцы вынуждены были съежиться до своих прежних мелких, холодных, сереньких островных “я”. Бабушка Мэй, которая, сидя у себя в домике, похожем на башню береговой батареи, грезила безбрежными пампасами и призовыми быками, на манер единорогов припадавшими головой к ее коленам, была одним из таких персонажей, тем более интересным, что не совсем стандартным, ибо ее история разворачивалась в Аргентине, а не во владениях Британской империи. Он записал в блокнот имя, которое она будет носить в книге: Роза Диамант.
Он летел в небе над Индией и делал заметки в блокнот. Ему вспомнилось, как некий индийский политик рассуждал по телевизору про британского премьер-министра, но все не мог правильно выговорить ее фамилию. “Миссис Торчер[41], – произносил он раз за разом, – миссис Маргарет Торчер”. Получалось невыразимо смешно, несмотря на то – или, возможно, оттого — что Маргарет Тэтчер, разумеется, никакой мучительницей не была. В книге про Лондон времен миссис Т. наверняка могло найтись место – место посмешнее— для такого варианта ее имени.
“Сам по себе факт эмиграции, – записал он, – это перелом в основах существования эмигранта или группы эмигрантов, испытание, ставящее под вопрос всё связанное с его или их самосознанием, индивидуальностью, культурой и верой. Соответственно, роман об эмиграции должен представлять собой акт вопрошания, быть воплощением перелома, о котором в нем повествуется”.
Он записал: “Как в мир приходит новое?”
А потом записал: “Шайтанские аяты”.
Книг на самом деле могло получиться три. Или семь. Или ни одной. Он даже попытался написать историю жизни Розы Диамант, сделал из нее пьесу и предложил Уолтеру Донохью для постановки на только начинавшем оперяться Четвертом общественном телеканале, но, едва передав Уолтеру первый вариант текста, он затребовал его обратно, поскольку интуиция подсказывала ему, что сюжет и героиня понадобятся ему для романа, хотя он понятия не имел, каким боком их туда пристроить. Не исключено, что рассказ про “расступившиеся воды Аравийского моря” сильно выиграл бы в виде самостоятельного произведения, а эпизод с шайтанскими аятами выгоднее было бы подать отдельно.
Почему же тогда он с таким упорством упихивал все яйца в одну корзину? По прошествии времени приятно было думать, что ответ пришел ему в голову в небе над Бомбеем. Всё это, поймал он себя на мысли, пролетая над своим родным городом, сцены из жизни архангела Джабраила. Рассудок у него, как всегда, не ладил с подсознанием, навязывавшим ему ангелов и чудеса, заставлявшим найти им место в его картине мира. Итак, он пишет книгу об ангелах и демонах – но ведь отличить одних от других не всегда просто. Ангелы, бывает, совершают чудовищные вещи во имя священных вроде бы заветов – с другой стороны, очень даже можно посочувствовать Люциферу, мятежному ангелу, восставшему против отупляюще деспотических арфовых наигрышей Божьей воли и обреченному за это, по словам Даниеля Дефо, “бродяжничать и скитаться, не зная ни покоя, ни пристанища… не имея права дать отдых усталым стопам”. Бездомный изгнанник, этот Сатана наверняка покровительствует с небес всем бездомным, всем тем, кто был сорван с насиженного места и так никуда не пристал, кому отказано в утешительном для людей оседлых чувстве твердой земли под ногами. Итак, он пишет сцены из жизни архангела и архидемона, причем его личные симпатии скорее на стороне демона – ведь недаром Блейк в свое время сказал про Мильтона, что истинный поэт принадлежит к партии дьявола.
С чего будет начинаться книга, он понял только год спустя. В июне 1985 года авиалайнер “Царь Канишка”, выполнявший рейс номер 182 компании “Эйр Индия”, был взорван сикхскими террористами, боровшимися за то, чтобы выкроить из индийского штата Пенджаб свое независимое государство под названием Халистан. Лайнер упал в Атлантический океан южнее берегов Ирландии, среди 329 погибших в этом теракте (в основном граждан Индии и канадцев индийского происхождения) была его подруга детства Нилам Натх, она летела с детьми в Бомбей навестить родителей, Дж. В. Натха (“Дядюшку Иатха”) и Лилу, приходившихся ближайшими друзьями его родителям. Вскоре после того как до него дошло известие об этой катастрофе, он написал сцену, в которой Джибрил Фаришта и Саладин Чамча вываливаются из взорванного сикхскими террористами самолета, на котором они летели из Бомбея в Лондон. Джибрилу с Фариштой повезло больше, чем Нилам, – они невредимыми приземлились на пляж Певенси-Бэй неподалеку от дома Розы Диамант.
Книгу он писал четыре с лишним года. Впоследствии ему хотелось ответить на попытки свести весь его замысел к примитивному “оскорблению”: Оскорбить кого угодно я сумел бы и быстрее. Его противники не видели ничего удивительного в том, что серьезный писатель десятую часть своей жизни потратил на создание топорного оскорбительного памфлета. А все потому, что они отказывались признавать в нем серьезного писателя. Дабы создать почву для нападок на него и на его произведение, они рисовали автора негодяем, подлым вероотступником, который сметает все на своем пути в погоне за славой и богатством, беспринципным авантюристом, изготовившим дешевую литературную поделку и ради собственной выгоды “подвергающим ислам нападкам”. Такой смысл несла часто повторяемая в его адрес фраза: Он сделал это намеренно.
Разумеется, намеренно, а как иначе? Часто люди просто так, с бухты-барахты пишут тексты длиной в четверть миллиона слов? Все зависит от того, как выразился бы на его месте Билл Клинтон, что именно понимать под “этим”. Как ни странно, после двух романов, прочно завязанных на общественной истории Индостана, новая книга виделась ему вещью гораздо более личной, в ней он впервые попытался описать и проанализировать собственный опыт эмиграции, связанную с эмиграцией трансформацию своего “я”. Ему казалось, что политики в третьей книге значительно меньше, чем в предыдущих. Что касается экскурса в историю возникновения ислама, то роль Пророка в книге ничуть не умаляется и речь о нем ведется в весьма уважительном тоне. Он подан именно так, как сам всегда требовал – человеком (“Посланником”), а не воплощением божества (вроде “Сына Божьего” у христиан). Он предстает в книге человеком своего времени, этим временем сформированным, лидером, который, хотя и подвергается искушениям, способен их преодолеть. “Что ты собой представляешь как идея?” – вопрошает роман у молодой религии, изначально исходя из посыла, что идея не гибкая и не способная к компромиссу, как правило, терпит поражение, но затем признавая возможность для подобного рода идей в редких случаях выстоять и в корне переменить мир. Пророк в какой-то момент пошел было на компромисс, но потом решительно его отверг; проповеданная им негибкая идея вошла в силу и повернула ход истории.
Когда его впервые обвинили в оскорблении ислама, он искренне не понял, в чем дело. Он всего-то написал художественное произведение, в котором коснулся темы божественного откровения – да, с атеистических позиций, но при этом вполне тактично. С какой стати считать это оскорблением?
В следующие несколько лет торжества злобной розни он, как и все остальные, получил исчерпывающий ответ на свое недоумение.
Пророка в книге зовут не Мухаммадом, живет он не в Мекке, и основанная им религия называется не исламом, хотя, возможно, и похоже. К тому же фигурирует этот Пророк исключительно в сновидениях персонажа, обезумевшего после утраты веры. С точки зрения автора, перечисленные несовпадения только подчеркивают, что всё написанное им – чистой воды писательская фантазия. Противники же утверждали, что это он так неумело маскируется. “Он прячется, – говорили они, – за художественным вымыслом”. Можно подумать, вымысел – это покрывало или настенный гобелен, и всякого, по наивности за ним укрывшегося, легко проткнуть шпагой, как Полония.
Работа над романом была в самом разгаре, когда он получил приглашение провести несколько семинаров для студентов Американского университета в Каире. Деньги университет обещал небольшие, но зато предлагал, если ему будет интересно, организовать экскурсию по Нилу в компании с одним из ведущих египтологов. Ближе познакомиться с Древним Египтом было его давней мечтой, и вот наконец представился случай. “Идеально было бы приехать сразу, как только закончу книгу”, – не откладывая, ответил он. Книга была закончена, называлась она “Шайтанские аяты”, и поездка в Египет стала для него невозможной – ему пришлось смириться, что он так никогда не увидит ни пирамид, ни Мемфиса, ни Луксора, ни Фив, ни Абу-Симбела. И это была лишь одна из уготованных ему потерь.
В январе 1986 года работа у него не ладилась. Получив приглашение в Нью-Йорк на эпохальное писательское сборище – 48-й конгресс Международного ПЕН-клуба, он обрадовался уважительному поводу оторваться от письменного стола. Конгресс был затеян с размахом. Тогдашний президент Американского ПЕН-центра Норман Мейлер, употребив весь свой запас обаяния и все свое умение убеждать, собрал внушительную сумму денег и сумел привезти на Манхэттен больше полусотни лучших писателей со всего мира, чтобы они в компании сотни отборных американских авторов порассуждали на возвышенную тему “Творчество писателя и творчество государства”, а также в свое удовольствие поели-попили в самых изысканных и неожиданных местах – вроде Грейси-Мэншна[42] или Дендерского храма в музее “Метрополитан”[43].
Один из самых молодых участников конгресса, он был исполнен благоговения перед теми, с кем очутился в одной компании. Бродский, Грасс, Оз, Шойинка, Варгас Льоса, Беллоу, Карвер, Доктороу, Моррисон, Саид, Стайрон, Апдайк, Воннегут, Бартельми, сам Мейлер – все эти великие читали свои произведения и спорили друг с другом в отелях “Эссекс-Хаус” и “Сент-Моритц”, возвышающихся у южного торца Центрального парка. Как-то раз фотограф Том Виктор попросил его попозировать в конном экипаже, на каких катают по парку туристов; забравшись в экипаж, он обнаружил там Сьюзен Сонтаг и Чеслава Милоша. В обычной ситуации он за словом в карман не лез, но за время той прогулки с трудом выдавил из себя всего несколько фраз.
Атмосфера на конгрессе была наэлектризована с самого первого дня. Норман Мейлер вызвал ропот большинства членов ПЕН-клуба тем, что пригласил выступить на церемонии открытия в Нью-Йоркской публичной библиотеке госсекретаря Джорджа Шульца. Южноафриканские писатели Надин Гордимер, Дж. М. Кутзее и Сифо Сепалма встретили появление чиновника громкими криками протеста и обвинениями в поддержке апартеида. Другие участники конгресса, в их числе Э. Л. Доктороу, Грейс Пейли, Элизабет Хардвик и Джон Ирвинг, высказывали недовольство тем, что администрация Рейгана, как выразился Доктороу, “превращает конгресс писателей в свою трибуну”.
Синтия Озик распространяла петицию, осуждавшую бывшего австрийского канцлера и участника конгресса еврея Бруно Крайского за то, что он встречался с Каддафи. (Защитники Крайского указывали, что в годы, когда он возглавляя правительство, Австрия приняла больше советских евреев, чем любая другая страна.) Во время одного из “круглых столов” Озик обрушилась на него с нападками, но Крайский очень изящно урегулировал ситуацию, и в результате инцидент был быстро исчерпан.
Многие участницы громко и небезосновательно недоумевали, почему в рабочих группах конгресса так мало женщин. Сонтаг и Гордимер, в рабочие группы входившие, общего возмущения не поддержали. Сонтаг даже высказала соображение, что “литература – это не работодатель, предоставляющий для всех равные возможности”. Довод Сонтаг настроения недовольных не улучшил. Как, собственно, и сделанное им замечание, что, мол, худо-бедно несколько женщин в рабочие группы включены, тогда как он один представляет в них Южную Азию, то есть, иначе говоря, шестую часть человечества.
В Нью-Йорке тех дней придавали литературе большое значение, дискуссии между писателями широко освещались в прессе и, судя по всему, кого-то интересовали и за пределами узкого книжного мирка. Джон Апдайк пропел целую хвалебную песнь синим американским почтовым ящикам, повседневным символам свободного обмена мнениями и идеями, чем немало озадачил аудиторию, состоявшую преимущественно из иностранцев. Дональд Бартельми большую часть времени был пьян, а Эдвард Саид – исключительно дружелюбен. На приеме в Дендерском храме Росарио Мурильо, поэтесса и спутница жизни никарагуанского президента Даниеля Ортеги, стоя у стен египетского святилища в плотном кольце невероятно красивых, устрашающего вида сандинистов в темных очках, пригласила молодого индийского писателя (участника британской кампании солидарности с Никарагуа) приехать своими глазами посмотреть на войну с контрас.
На одном заседании ему выпало поучаствовать в перепалке между признанными литературными тяжеловесами Солом Беллоу и Гюнтером Грассом. Он сидел рядом с немецким прозаиком, которым всегда искренне восхищался; когда Беллоу, тоже один из любимейших его авторов, свернул в выступлении к излюбленным своим рассуждениям о том, как рост материального благосостояния в стране губительно сказался на духовной жизни американцев, Грасс вышел к микрофону и возразил, что многие из них запросто проваливаются сквозь прорехи в американской мечте, и предложил показать Беллоу настоящую американскую нищету, например в Южном Бронксе. Беллоу, недовольный, резко ему возразил. Когда Грасс вернулся на место, его прямо-таки трясло от злости.
“Скажите ему что-нибудь”, – велел создатель “Жестяного барабана” представителю одной шестой человечества. “Это вы мне?” – “Вам. Скажите что-нибудь”.
Подойдя к микрофону, он спросил Беллоу, почему многие американские писатели уклоняются – или, выражаясь сильнее, “отрекаются” – от задачи писать об огромном политическом влиянии Соединенных Штатов в современном мире. Беллоу вскинул голову и изрек величественно: “У нас нет задач. У нас только вдохновение”.
В 1986 году литературе действительно придавалось большое значение. На излете “холодной войны” было важно и интересно послушать восточноевропейских писателей – Данило Киша, Чеслава Милоша, Дьёрдя Конрада, Рышарда Капущинского, – противопоставлявших свои представления о будущем упершемуся в тупик советскому режиму. Омар Кабесас, тогдашний заместитель министра внутренних дел Никарагуа, автор воспоминаний о своем участии в партизанской войне, и палестинский поэт Махмуд Дарвиш делились мыслями, которые мало от кого в Америке услышишь; американские писатели вроде Роберта Стоуна и Курта Воннегута высказывали конкретную критику в адрес властей США, тогда как другие, близкие по складу к Беллоу и Апдайку, пытались заглянуть в глубь американской души. В конце концов конгресс запомнился не легкомысленной своей составляющей, а, напротив, тем, что на нем происходило серьезного. Да, в 1986 году писателям еще вполне естественно было претендовать на звание, по словам Шелли, “непризнанных законодателей мира”, верить, будто литературное творчество способно выступать противовесом государственной власти, видеть в литературе благородную, наднациональную и надкультурную силу, которая может, как прекрасно выразился Беллоу, “еще немножко приоткрыть Вселенную”. По прошествии двадцати лет в оболваненном и напуганном мире ремесленникам пера труднее будет заявлять столь высокие претензии. Труднее, но от этого, наверно, не менее важно.
Дома в Лондоне он вспомнил о приглашении в Никарагуа. Может, правда, пришло ему в голову, полезно было бы отвлечься от мелких литературных неудач и поехать туда, чтобы потом рассказать о людях, преодолевающих реальные трудности. В июле он улетел в Манагуа, а через несколько недель вернулся под столь глубоким впечатлением от увиденного, что не мог ни думать, ни говорить ни о чем другом и любого, кто попадал ему под руку, изводил рассказами про Никарагуа. Существовал единственный способ избавиться от этого навязчивого состояния – и вот в каком-то исступлении он засел за работу и через три недели выдал девяностостраничный текст. По объему вышло ни то ни се – для книги слишком коротко, для статьи слишком длинно. В конечном итоге в переписанном и дополненном виде из рукописи получилась небольшая книжка “Улыбка ягуара”. Он снабдил готовую вещь посвящением Робин Дэвидсон (они тогда еще были скорее вместе, чем врозь) и дал ей прочесть. “Я так понимаю, романа мне уже не видать”, – сказала она, увидев посвящение, после чего обоим расхотелось продолжать разговор.
Его литературный агент Дебора Роджерс интереса к новой книге не проявила, зато Сонни Мехта в срочном порядке выпустила “Улыбку ягуара” в британском “Пикадоре”, а Элизабет Сифтон вскоре вслед за тем – в американском “Вайкинге”. Ведущему ток-шоу на одной из радиостанций в Сан-Франциско, в котором он участвовал во время рекламного турне по Соединенным Штатам, не понравилось, что в книге осуждаются американская экономическая блокада Никарагуа и поддержка администрацией Рейгана противников правительства сандинистов. Ведущий спросил писателя: “Мистер Рушди, в какой мере вы являетесь коммунистической марионеткой?” Своим удивленным смехом – дело было в прямом эфире – он вывел хозяина студии из себя, как не вывел бы никакими словами, если бы они у него нашлись.
Но самые яркие впечатления за все время рекламного турне остались у него от общения с Бьянкой Джаггер, никарагуанкой по рождению, которая интервьюировала его для журнала “Интервью”. При упоминании любого сколько-нибудь видного никарагуанского деятеля, не важно, левой или правой ориентации, Бьянка обыденным тоном, чуть рассеянно говорила: “Да-да, знаю такого, мы с ним какое-то время встречались”. Ее реакция точно характеризовала Никарагуа, маленькую страну с очень малочисленной элитой. Представители враждующих сторон, члены этой самой элиты, вместе ходили в школу, были знакомы с семьями друг друга, а иногда даже, как в случае расколотого надвое клана Чаморро, происходили из одной семьи; и конечно все когда-то друг с другом встречались. Рассказ Бьянки обо всем этом (так и не написанный) был несравненно интереснее – и уж точно богаче интимными подробностями, – чем то, что написал он.
После выхода в свет “Улыбки ягуара” он вернулся к доставлявшему ему столько хлопот роману и обнаружил, что многих смущавших его прежде затруднений больше не существует. Обычно он писал книги подряд, последовательно продвигаясь от начала к финалу, но на сей раз изменил этому правилу. Вставные эпизоды – рассказ про жителей одной деревни, решивших пешком перейти море, про имама, который сначала возглавил революцию, а потом ее сожрал, и наделавшая впоследствии столько шума череда снов в песчаном городе Джахилия (этим словом по-арабски называются времена “невежества”, предшествовавшие возникновению ислама) – были написаны сначала, и он долго не мог придумать, как вплести их в главный, обрамляющий все отступления сюжет, повествование о Саладине и Джибриле. Однако пауза пошла ему на пользу, и он засел за работу.
Сорок лет – это серьезно. В сорок мужчина вступает в пору зрелости, к нему приходит ощущение собственной основательности, весомости, силы. В тридцатый свой день рождения он числил себя неудачником и был отчаянно несчастен. А теперь, в сороковой, солнечным июньским днем дома у Брюса Чатвина в лесистых окрестностях Оксфорда его окружали литературные друзья – Анджела Картер, Нуруддин Фарах, редактор журнала “Гранта”[44] Билл Бьюфорд, его редактор в “Джонатан Кейп” (тогда еще независимом издательстве, не проглоченном “Рэндом хаус”) Лиз Колдер и сам Брюс. Он был счастлив. Жизнь вроде бы складывалась наилучшим образом, полным ходом шла работа над самым его смелым – как с композиционной, так и с интеллектуально-содержательной точки зрения – замыслом, последние препятствия в этой работе были наконец преодолены. Будущее представлялось исключительно светлым.
Вскоре после него свою сороковую годовщину – она же “сороковой день рождения Салима” – отмечало Индийское государство. В связи с датой его подруга и одна из гостей на юбилее, телевизионный продюсер Джейн Уэлсли, предложила ему сделать для Четвертого канала полнометражный документальный фильм “о положении в стране”. Он не собирался снимать никого, ну или почти никого, из общественных и политических деятелей; для того чтобы создать портрет сорокалетней страны, поразмышлять об “индийской идее”, ему нужны были глаза и голоса сорокалетних же индийцев, не обязательно детей полуночи, хотя бы просто родившихся в год обретения независимости. По ходу съемок он совершил самое продолжительное свое индийское путешествие, дольше была только их с Клариссой поездка более чем десятилетней давности. Второе путешествие насытило его не меньше первого. Он снова впитывал и впитывал в себя истории, изливавшиеся из индийского рога изобилия. Дай мне их больше, чем я смогу вместить, повторял он про себя, дай мне умереть от пресыщения.