bannerbannerbanner
Джозеф Антон. Мемуары

Салман Рушди
Джозеф Антон. Мемуары

Полная версия

Как всегда в период после окончания книги и до ее выхода из печати, его охватили сомнения. Временами она казалась ему вещью неуклюжей, или, используя выражение Генри Джеймса, “бессвязным и напыщенным чудовищем”[54]. В другие моменты он убеждался, что все у него получилось и из-под пера его вышло прекрасное произведение. Особенное беспокойство внушали ему аргентинская предыстория Розы Диамант и описание дьявольской метаморфозы Саладина Чамчи сначала в полицейском фургоне, а затем в больнице. Много сомнений возникало в связи с проработанностью главной сюжетной линии и сцен преображения персонажей. Но потом вдруг сомнения исчезли. Роман был написан, и он гордился своей работой.

В мае он на несколько дней слетал в Лиссабон. На протяжении двух-трех лет в конце 1980-x Уитлендский фонд – совместное детище британского издателя Джорджа Уайденфельда и американки Энн Гетти, которую, согласно “Нью-Йорк таймс”, “субсидировал” ее муж Гордон Гетти, – щедро финансировал писательские конференции в разных концах света, пока в 1989 году содружество между Гетти с Уайденфельдом не прекратилось, не выдержав, по сообщению все той же “Нью-Йорк таймс”, “пятнадцатимиллионных убытков”. Сколько-то из этих миллионов было потрачено на конференцию, проходившую в мае 1988 года во дворце Келуш. Больше первоклассных писателей, собравшихся в одном месте, он видел только на нью-йоркском конгрессе ПЕН-клуба в 1986 году. Здесь он встретил Сонтаг, Уолкотта, Табукки, Энценсбергера и много кого еще. Он прилетел из Лондона вместе с Мартином Эмисом и Иэном Макьюэном, на конференции они втроем провели “британскую” групповую дискуссию, по ходу которой итальянцы выражали недовольство тем, что британцы слишком много говорят о политике, тогда как литература – “это про связные последовательности слов”, а сэр Уайденфельд – критическими высказываниями в адрес Маргарет Тэтчер, которой он столь многим обязан. Пока автор “Шайтанских аятов” выступал со сцены, замечательный черногорский писатель Данило Киш, оказавшийся к тому же искусным карикатуристом, сделал с него набросок в фирменном блокноте конференции и вручил ему после окончания дискуссии. На нью-йоркском конгрессе ПЕН-клуба Данило, человек яркий и остроумный, отстаивал ту точку зрения, что государство тоже способно к творчеству. “На самом деле, – говорил он, – у него даже чувство юмора есть, сейчас я приведу вам пример такой государственной шутки”. Данило Киш жил в Париже, и в один прекрасный день ему туда пришло письмо от друга из Югославии. На первой странице письма стоял официальный штемпель: ЭТО ПИСЬМО НЕ БЫЛО ПОДВЕРГНУТО ЦЕНЗУРЕ. Видом Данило Киш напоминал Тома Бейкера в “Докторе Кто” и по-английски совсем не говорил. Сербохорватским, кроме него самого, никто из участников конференции не владел, так что дружили они посредством французского языка. Во время лиссабонской конференции Киш был уже тяжело болен – в 1989 году он скончался от рака легких, – болезнь затронула голосовые связки, отчего разговаривать ему было трудно. Карикатурный набросок, который теперь с любовью хранит изображенный на нем персонаж, в какой-то мере заменил им обмен репликами.

Перепалка во время “британской дискуссии” оказалась не более чем amuse-bouche[55]. Главным событием конференции стало жесткое противостояние между русскими писателями и теми, кто требовал признания в качестве представителей “Центральной Европы”, – в числе этих последних были Данило Киш, венгры Дьёрдь Конрад и Петер Эстерхази, живущий в Канаде чех Иозеф Шкворецкий и великие польские поэты Адам Загаевский и Чеслав Милош. Как раз наступила “гласность”, Советы впервые пустили на международный литературный форум не дурилок из писательского союза, а “настоящих” писателей вроде Татьяны Толстой. На конференцию приехали и ведущие писатели русской эмиграции во главе с Иосифом Бродским, таким образом, на ней произошло своего рода воссоединение русской литературы, событие очень трогательное (Бродский, например, отказался выступать на английском, потому что, по его словам, хотел быть русским среди русских). Все эти русские болезненно среагировали, когда центральноевропейские писатели, не разделявшие точку зрения своих итальянских коллег, будто дело литературы – связные последовательности слов, – когда эти писатели дружно принялись обличать гегемонские замашки России. Кое-кто из русских заявлял, что никогда и не слышал о какой-то там самостоятельной центральноевропейской культуре. Толстая добавила, что, если писателей так уж пугает Красная армия, у них всегда остается возможность последовать ее, Толстой, примеру, укрыться в мире собственного воображения и уж там наслаждаться ничем не ограниченной свободой. Предложенный ею выход оппонентам не понравился. Бродский постулировал в выражениях, прозвучавших пародией на фразеологию культурного империализма: Россия в данный момент занята своими внутренними проблемами, и когда она их разрешит, тем самым будут решены и все центральноевропейские проблемы. (Это был тот самый Бродский, который после фетвы присоединится к партии он-понимал-на-что-идет и он-это-сделал-намеренно.) Чеслав Милош, вскочив с места, начал горячо возражать Бродскому; в результате семьдесят с чем-то собравшихся в зале писателей стали свидетелями ожесточенного поединка двух гигантов, нобелевских лауреатов (и старинных друзей). Картина их поединка не оставляла сомнений, что на Востоке зреют великие перемены. Происходящее было похоже на предварительный просмотр падения коммунизма, на зрелище воплощения в жизнь диалектики истории, разыгранное перед лицом коллег со всего света двумя крупнейшими интеллектуалами региона, где она в жизнь воплощалась, – это представление на всю жизнь запечатлелось в памяти счастливцев-зрителей.

Если принять вслед за Гегелем, что история действительно развивается по законам диалектики, то в таком случае падение коммунизма и расцвет революционного ислама[56] демонстрируют принципиальную ущербность диалектического материализма, учения, полученного Карлом Марксом путем переработки идей Гегеля и Фихте и сводящего всю диалектику истории к борьбе классов. Взгляды собравшихся во дворце Келуш интеллектуалов из Центральной Европы и не имеющая ничего общего с ними, стремительно набирающая влияние философия радикального ислама – оба эти чуждых одно другому мировоззрения не оставляют камня на камне от марксистского положения о том, что экономика первична, что в основе любых исторических перемен лежат экономические конфликты, получающие выражение в классовой борьбе. В современном мире, где историческая диалектика выходит за тесные рамки противостояния между коммунизмом и капитализмом, культура тоже часто оказывается первичной. Центральноевропейская культура, противопоставив себя русскому засилью, способствовала разрушению Советского Союза. А то, что первичной бывает идеология, убедительно показал аятолла Хомейни с его присными. На авансцену истории выходила война между идеологией и культурой. Написанный им роман, на его голову, сделался одним из театров боевых действий.

Его пригласили в радиопрограмму “Пластинки на необитаемом острове”[57] – в Британии это честь почище любой литературной премии. Одной из восьми композиций из тех, что он взял с собой на воображаемый необитаемый остров, была газель на языке урду, написанная Фаизом Ахмедом Фаизом, близким другом его семьи, первым великим писателем, с каким ему довелось познакомиться, автором гражданской лирики – никто лучше его не написал в стихах о разделении страны на Индию и Пакистан – и ценимых многими стихотворений о любви. Фаиз научил его, что писатель должен в равной мере стремиться к публичности и приватности, умению быть арбитром общества и человеческого сердца. Другой выбранной им вещью стала та, что звучит под сурдинку на всем продолжении его нового романа, – песня “Сочувствие дьяволу” группы “Роллинг стоунз”.

Он несколько раз навещал смертельно больного Брюса Чатвина. Болезнь, среди прочего, подтачивала понемногу его мозг. Раньше он отказывался даже просто произносить слова “СПИД” и “ВИЧ”, а теперь с упорством маньяка твердил, что нашел верное лекарство. Он рассказывал, как звонил богатым друзьям, “Ага-хану, например”, и просил у них деньги на исследования, при этом ожидал финансового участия и от коллег-писателей. “Специалисты” из оксфордской больницы Джона Рэдклиффа были якобы “в восторге” и не сомневались, что он “на верном пути”. Параллельно Брюс вообразил, что книги его продавались “умопомрачительными тиражами” и он поэтому невероятно разбогател. Однажды он позвонил и похвастался, что прикупил полотно Шагала. У Брюса это была не единственная экстравагантная покупка. Его жене Элизабет приходилось тайком возвращать его приобретения, объясняя при этом, что муж не в себе. В конце концов его отец был вынужден через суд закрепить за собой исключительное право распоряжаться деньгами сына, что вызвало прискорбную размолвку в семье. У Брюса вскоре тоже должна была выйти книга, его последний роман “Уц”. Как-то раз он сказал по телефону: “Если нас обоих выдвинут на “Букера”, надо будет объявить, что премию мы поделим. Выиграю я – обязательно поделюсь с тобой, и ты, в случае чего, поступишь так же”. В прежние времена Букеровская премия вызывала у него только насмешки.

 

В заказанной ему газетой “Нью-Йорк таймс” рецензии на “Дорогую Мили”, сказку Вильгельма Грима, вышедшую с иллюстрациями Мориса Сендака, он не преминул выразить восхищение большинством работ художника, однако не мог не отметить некоторую вторичность данных иллюстраций по отношению к более ранним произведениям великого мастера. После этого Сендак сказал в интервью, что обиднее рецензии не было в его жизни и что он “ненавидит” того, кто ее написал. (Впоследствии он написал еще две рецензии для британской “Обсервер” и в обеих констатировал, что рецензируемое произведение менее прекрасно, чем прежние произведения того же писателя, и добился тем самым, что авторы “Русского дома” и “Фокуса-покуса”, Джон Ле Карре и Курт Воннегут, с которыми он поддерживал до того вполне теплые отношения, объявили его своим врагом. Вот чем чревато сочинение книжных рецензий. Если книга тебе нравится, автор воспринимает похвалы как нечто само собой разумеющееся, а если не нравится, вы с ним становитесь врагами. С тех пор он решил больше рецензий не писать. Пусть, кому надо, ищут других дураков.)

В день, когда ему принесли сброшюрованные сигнальные оттиски “Шайтанских аятов”, к нему домой на Сент-Питерс-стрит зашла журналистка еженедельника “Индиа тудей” Мадху Джайн, которую он считал свои другом. Увидев толстый том в темно-синем переплете, прочитав написанное крупными красными буквами название, она прямо-таки загорелась и выпросила один экземпляр, чтобы почитать во время отпуска, который они с мужем планировали провести в Англии. А прочитав книгу, она спросила разрешения взять у него интервью и напечатать в “Индиа тудей” отрывок из романа. Он снова уступил. Та публикация, до сих пор считает он, и послужила спичкой, от которой разгорелся пожар. Как и следовало ожидать, в журнале особо отметили “противоречивость” книги, озаглавили редакционную статью о ней “Недвусмысленная атака на религиозный фундаментализм”, что явилось первым из бесчисленных случаев некорректной трактовки содержания романа, а другим заголовком сделали якобы сказанные им слова “Я пишу о фанатизме”, чем еще больше извратили суть его книги. Заканчивалась редакционная статья предложением «“Шайтанские аяты” наверняка вызовут лавину протестов…” – неприкрытым призывом к этим самым протестам оно, собственно, и служило. Статья попалась на глаза депутату индийского парламента, консервативному мусульманину Сайеду Шахабуддину, и тот разразился в ответ “открытым письмом”, озаглавленным “Тобой руководил шайтанский умысел, мистер Рушди”, и с этого все пошло. Самый простой и действенный способ разнести в пух и прах книгу – демонизировать ее автора, превратить его в подлую тварь, движимую низменными мотивами и зловредными намерениями. Так явился в мир “Шайтан Рушди”, которого станут носить по улицам городов воспламененные святой ненавистью демонстранты, – чучело в кое-как скроенном смокинге, удавленника с вывалившимся красным языком; существо это, как и настоящий Рушди, родилось в Индии. Его гонители исходили при этом из ложного утверждения, будто любой автор книги, поставивший в заглавие слово “шайтанский”, сам автоматически оказывается шайтаном. Это ложное утверждение, как и все подобные ему, так вольготно расплодившиеся в Век Информации (или дезинформации), стало истинным благодаря бесчисленным повторениям. Оболгите человека один раз – и вам мало кто поверит. Повторите ложь миллион раз – и верить перестанут тому человеку, против которого ложь направлена.

По прошествии времени приходит желание простить. Перечитывая много лет спустя, в более спокойные времена ту публикацию в “Индиа тудей”, он видел, что текст статьи гораздо беспристрастнее ее заголовка и гораздо взвешеннее, чем последнее ее предложение. Те, кому хотелось почувствовать себя оскорбленными, в любом случае нашли бы повод оскорбиться. Желающие воспламениться праведным гневом раздобыли бы себе огня. Возможно, более всего журнал навредил ему тем, что в нарушение профессиональных традиций и негласных запретов напечатал отрывок из романа и сопроводительную статью за девять дней до выхода книги в свет, когда ни один ее экземпляр еще не добрался до Индии. Это дало свободу действия Саиду Шахабуддину и его коллеге, такому же оппозиционному депутату парламента Хуршиду Алам Хану. Они были вольны говорить о книге все, что взбредет в голову, и никто не мог им возразить, поскольку никто ее не читал. Единственный, впрочем, человек в Индии, прочитавший сигнальный экземпляр, журналист Хушвант Сингх, на страницах “Иллюстрейтед уикли оф Индиа” призвал, кабы чего не вышло, запретить “Шайтанские аяты”. Таким образом, он стал первым в примкнувшей к запретителям международной кучке литераторов. Хушвант Сингх потом утверждал, что к нему обращалось за советом издательство “Вайкинг” и что он предупредил редакторов и автора о возможных последствиях публикации романа. Не факт, что он кого-то предупреждал. А если и предупреждал, то так, что никто его не услышал.

Для него стало неприятным сюрпризом, что на личности переходили не только мусульмане. В новорожденной газете “Индепендент” некий Марк Лоусон цитировал, не называя имени, его соученика по Кембриджу, объявившего автора “Шайтанских аятов” “надутым типом”, который, что типично для “выпускника привилегированной школы”, не желал разговаривать с респондентом Лоусона, поскольку “считал себя самым умным и образованным”. То есть какой-то безымянный однокурсник вменял ему в вину годы прозябания в Рагби! Другому “близкому товарищу”, также анонимному, было понятно, отчего он порой производил впечатление человека “угрюмого и заносчивого”: все потому, что он был “шизофреником” и “не дружил с головой”; он поправлял людей, неправильно произносивших его имя! – и, что кошмарнее всего, однажды уехал на такси, которое Лоусон заказал для себя, оставив бедного журналиста стоять на тротуаре. И таких мелочных гадостей было еще очень много, в самых разных газетах. “Многие его близкие друзья признают, что человек он малоприятный, – писал Брайан Эпплярд в “Санди таймс”. – Рушди чрезвычайно эгоистичен”. (И что это за “близкие друзья”, которые отзываются так о своем друге? А те самые, анонимные, которых так ловко раскапывают журналисты.) В “нормальной жизни” все это было бы неприятно, однако не заслуживало бы особого внимания. Но в разыгравшемся вскоре смертельном противостоянии успешные попытки выставить его дурным человеком нанесли ему немалый урон.

Лорду Байрону чрезвычайно не нравились сочинения поэта-лауреата Роберта Саути, поэтому он язвительно высмеивал их в печати. Саути ответил Байрону тем, что причислил его к “сатанинской школе”, а поэзию его назвал “сатанинскими стихами”.

Британское издание “Шайтанских аятов” поступило в продажу в понедельник 26 сентября 1988 года, и теперь, оглядываясь назад, он даже испытывал ностальгию по тому краткому промежутку времени, когда ничто еще не предвещало беды, когда публикация романа воспринималась исключительно как событие литературной жизни и когда обсуждение его шло на языке литературной критики. Был ли он, как выразилась Виктория Глендиннинг на страницах лондонской “Таймс”, “лучше “Детей полуночи”, поскольку получился более сдержанным, но сдержанным исключительно в том смысле, в каком можно говорить о сдержанности Ниагарского водопада”? Или, по словам Анджелы Картер из “Гардиан”, представлял собой “эпос, в котором понаделали дырок, чтобы сквозь них виден был… многолюдный, словоохотливый, местами уморительно смешной и невероятно современный роман”? Или же его можно было сравнить, как это сделала в “Индепендент” Клэр Томалин, с “заевшим колесом”, а то и назвать вслед за книжным обозревателем газеты “Обсервер” Гермионой Ли романом, “пикирующим в сторону полной нечитабельности”? И насколько, интересно, велик был в случае с “Шайтанскими аятами” пресловутый “Клуб 15-й страницы”, куда попадают читатели, названной страницы так и не преодолевшие?

Очень скоро язык литературной критики стало не слышно за какофонией иных дискурсов – политического, религиозного, социологического, постколониального; на этом фоне любая попытка обсудить художественные достоинства романа выглядела чуть ли не пустой и легкомысленной. Место той книги, которую он написал – про эмиграцию и трансформацию личности, – заняла совсем другая, никогда не существовавшая, книга, в которой Рушди отзывается о Пророке и о его сподвижниках как о “подонках и бездельниках” (он этого не делает, однако позволяет вымышленным преследователям вымышленного Пророка использовать в его адрес бранные слова), Рушди называет жен Пророка шлюхами (он их так не называет, но при этом шлюхи в борделе вымышленного города Джахилия берут себе имена жен Порока на радость похотливым клиентам; о самих же женах четко сказано, что они хранят целомудрие в стенах гарема), Рушди злоупотребляет словом fuck (это да, что есть то есть). Именно на эту книгу-химеру обрушился гнев мусульманского мира, после чего желающих поговорить о книге настоящей почти не осталось, да и те чаще норовили посостязаться в резкости оценок с Гермионой Ли.

На вопросы друзей, как ему помочь, он отвечал: “Защитите мой текст”. Нападки на роман носили вполне конкретный характер, а защита тем временем строилась исходя из самых общих соображений с опорой на великий принцип свободы слова. Он очень рассчитывал на более конкретную защиту, хотел, чтобы роман его отстаивали как высококачественное литературное произведение, в том же духе, в каком шла когда-то борьба за другие гонимые книги, вроде “Любовника леди Чаттерлей”, “Улисса” и “Лолиты”, – ведь враги его обрушились не на роман в целом и не на свободу слова как таковую, а на вполне определенный набор слов и предложений (литература, как напомнили ему итальянские коллеги во дворце Келуш, это (про) связные последовательности слов), на его намерения, добросовестность и профессиональную пригодность как писателя, этот набор составившего. Он сделал это ради денег. Он сделал это ради славы. Его подговорили на это евреи. Если бы не измывательства над исламом, никто бы и не купил его неудобочитаемое сочинение. Такова была суть претензий к его книге, которые на долгие годы лишили “Шайтанские аяты” приличествующей роману жизни, сделали из него нечто мелкое и уродливое: оскорбление. В том, что роман об ангельских и дьявольских превращениях превратился в демонизированную версию самого себя, ему виделся своеобразный сюрреалистический комизм, его даже подмывало мрачно сострить в свой адрес. (Вскоре любители черного юмора уже вовсю упражнялись в остроумии на его счет. Вы слышали, Рушди новый роман написал? Называется “Жирный ублюдок Будда’?) Но в сложившейся вокруг него обстановке любая юмористическая ремарка прозвучала бы диссонансом, беззаботность оказалась бы полностью неуместной. Поскольку книга его была низведена до оскорбления, к нему самому пристало клеймо обидчика, причем не только в глазах мусульман. Если судить по результатам опросов, проводившихся в связи с “делом Рушди”, подавляющее большинство британцев полагали, что ему необходимо извиниться за свою “оскорбительную” книгу. Убедить публику в обратном было непросто.

И тем не менее первые несколько недель после появления на свет осенью 1988 года книга оставалась “просто романом”, а он – самим собой. На приеме, устроенном британским отделением издательства “Вайкинг” в честь авторов, чьи книги вышли в свет той осенью, он познакомился с Робертсоном Дэвисом[58] и Элмором Леонардом[59] и весь вечер проговорил с величественными старцами, отойдя с ними в сторонку от толпы. Элмор Леонард, среди прочего, рассказал историю, как, едва оправившись после смерти жены, начал размышлять, что бы такого предпринять, дабы найти себе новую спутницу жизни; занятый этими мыслями, он выглянул из окна своего дома в Блумфилде, поселке на окраине Детройта, и увидел внизу женщину. Ее звали Кристина, по профессии она была садовником и регулярно приезжала в Блумфилд ухаживать за садом Леонарда. Не прошло и года, как они с Кристиной поженились. “Я не знал, где искать себе жену, – закончил Элмор Леонард свой рассказ, – а нашел ее у себя под окнами поливающей мои клумбы”.

 

Он объехал всю Британию, встречаясь с читателями – выступал перед ними с чтением отрывков из романа, надписывал им книги. Слетал в Торонто, где выступил на Международном литературном фестивале в Гавани. Вместе с романами Питера Кэри, Брюса Чатвина, Марины Уорнер, Дэвида Лоджа и Пенелопы Фитцджеральд “Шайтанские аяты” попали в шорт-лист “Букера”. (Из-за этого он не звонил Брюсу Чатвину, боялся возобновления разговора о дележе премии.) Единственным облачком на ясном горизонте маячил Сайед Шахабуддин; депутат индийского парламента требовал принять меры против “кощунственной” книги, которую он, по его словам, не читал, поскольку, мол, “чтобы знать, что сливают в сточную канаву, не обязательно в нее залезать”. До поры до времени можно было запросто не обращать внимания на это облачко и радоваться публикации романа (хотя, если уж совсем честно, каждый раз, когда у него выходила книга, ему страшно хотелось спрятаться за креслом или под столом). Но в четверг 6 октября 1988 года безобидное доселе облако заслонило собою солнце. В этот день на долю его приятеля Салмана Хайдара, заместителя высокого комиссара Индии в Лондоне, выпала неприятная обязанность сделать ему официальный звонок и от имени индийского правительства уведомить, что отныне в Индии “Шайтанские аяты” находятся под запретом.

Вопреки широко декларируемому секулярному характеру индийского государства, начиная с середины семидесятых – со времен Индиры и Санджая Ганди – правительству страны нередко приходится уступать давлению разных религиозных групп, особенно тех, что могут распорядиться голосами большого числа избирателей. В 1988 году, незадолго до ноябрьских выборов, слабое правительство Раджива Ганди трусливо поддалось на угрозы двух оппозиционных парламентариев-мусульман, которые даже не располагали возможностью “добавить” Индийскому национальному конгрессу мусульманских голосов. Квалифицированная экспертиза книги не проводилась, даже видимости судебной процедуры соблюдено не было.

Удивительным образом запрет провели по линии министерства финансов – ввоз книги на индийскую территорию якобы противоречил статье и Закона о таможенных пошлинах. Министерство финансов при этом разродилось пояснением, что, мол, запрет романа “не связан с его литературными и художественными достоинствами”. Хоть на том спасибо, думал он.

Каким же простодушным, наивным, даже близоруким он был, если запрет стал для него полной неожиданностью. В следующие за тем годы нападки на свободу творчества в Индии заметно участились, их не избежали даже выдающиеся художники вроде живописца Макбула Фида Хусейна, прозаика Рохинтона Мистри, режиссера и сценариста Дипы Мехта. Но в далеком 1988 году еще можно было верить, что Индия – свободная страна, уважающая и охраняющая право художника на самовыражение. Вот он в это и верил. По другую сторону границы, в Пакистане, книги запрещали то и дело, но в Индии такие запреты казались немыслимыми. Джавахарлал Неру писал в 1929 году: “Правительство располагает грозной и опасной властью – правом решать, что людям можно читать, а что нельзя… В Индии этим правом явно станут злоупотреблять”. Эти слова молодого Неру были обращены против книжной цензуры, которую завела в Индии колониальная администрация. Тяжело сознавать, что они не утратили актуальности шесть десятков лет спустя в независимой Индии.

Чтобы быть свободным, надо относиться к свободе как чему-то само собой разумеющемуся. Следующий шаг – принять за данность, что художественные произведения создаются без заднего умысла. Он лично всегда считал себя вправе самостоятельно решать, что и как ему писать, рассчитывая на как минимум добросовестную интерпретацию своих книг; при этом он со всей ясностью понимал, что страны, где писатели таких прав лишены, неизбежно скатываются – если до сих пор не скатились – к авторитаризму и тирании. В несвободных странах запрещенных писателей не только лишают слова, а еще и шельмуют. За исключением периода “чрезвычайного положения” 1974–1977 годов, введенного Индирой Ганди в ответ на обвинения в махинациях с голосами избирателей, в Индии всегда господствовала презумпция интеллектуальной свободы и уважения к творчеству. Он очень гордился такой открытостью своей родины и любил похвастаться ею перед западными знакомыми. Окруженная со всех сторон несвободными государствами – Пакистаном, Китаем, Бирмой, – Индия тем не менее оставалась открытой демократией, страной небезупречной и даже, наверно, полной вопиющих недостатков, однако при всем при том свободной.

Со времени успеха “Детей полуночи” все его творчество встречало в Индии неизменно теплый прием, чем он весьма гордился, и тем болезненнее ударил по нему запрет на ввоз в страну “Шайтанских аятов”. Пораженный этим ударом, он написал Радживу Ганди, внуку Джавахарлала Неру, открытое письмо, показавшееся многим излишне агрессивным. В письме он оспаривал обоснованность профилактического, как его официально определили, запрета книги: “Власти усмотрели вероятность того, что содержание отдельных страниц может быть превратно понято и вызвать злоупотребления, предположительно, со стороны религиозных фанатиков и им подобных. Указ о запрете книги был издан ради предотвращения таких злоупотреблений. То есть мою книгу никто не объявлял кощунственной или оскорбительной, а запрещена она, так сказать, ради ее же блага!.. Выходит, любого ни в чем не повинного человека можно признать потенциальной жертвой грабителей или насильников и защитить от них, поместив за решетку. Свободному обществу, мистер Ганди, не подобает поступать так со своими членами”. Ну и понятно: писателю не подобает делать выговор премьер-министру. Вести себя так заносчиво и с таким апломбом… Индийская пресса называла запрет “Шайтанских аятов” “мещанской перестраховкой”, примером “стеснения интеллектуальной свободы” – и при этом советовала автору тщательнее выбирать выражения.

Но он выражений не выбирал. “Какой Индией вы предпочли бы править? Построенной на принципах свободы или на репрессиях? Большинство людей во всем мире станут судить об этом по вашей реакции на запрет «Шайтанских аятов»”. Явно по недомыслию он обвинил Раджива Ганди в следовании законам вендетты: “Я допускаю, что в запрете моего четвертого романа вы усмотрели запоздавшее возмездие за то, как я обошелся с вашей матерью в своей третьей книге. Но уверены ли вы, что доброе имя Индиры Ганди переживет славу “Детей полуночи”?” Да, заносчивости в его словах хоть отбавляй. А также злости, обиды и, разумеется, апломба. Ладно, никто этого и не отрицает. Писал он премьеру, защищая от грубого политического произвола самое дорогое в его жизни – литературу. Возможно, не обошлось в письме без толики интеллектуального высокомерия. Но практической цели его защита не преследовала, он не рассчитывал, что, прочтя письмо, адресат передумает и примет нужное ему решение. Он пытался застолбить за культурой господствующую высоту и завершил послание высокопарной апелляцией к потомкам, к тем, чьего мнения не узнает ни Раджив Ганди, ни он сам: “Вам, господин премьер-министр, принадлежит настоящее, но грядущие века принадлежат искусству”.

Письмо было опубликовано в воскресенье g октября 1988 года одновременно в разных странах. А уже на следующий день в редакцию “Вайкинга” поступила первая угроза убийства. Через день после публикации письма было отменено его выступление в Кембридже – организаторам мероприятия тоже угрожали. Тучи у него над головой начинали сгущаться.

В 1988 году букеровское жюри легко определилось с победителем. Его председатель Майкл Фут, член парламента и бывший лидер Лейбористской партии, верный почитатель Хэзлитта[60] и Свифта, был обеими руками за “Шайтанские аяты”. Остальные четверо арбитров бесповоротно подпали под обаяние прекраснейшего романа Питера Кэри “Оскар и Люсинда”. Так что обсуждение и голосование не заняли много времени. За три года до того члены жюри зашли в тупик и никак не могли решить, чему отдать предпочтение – великолепному и очень смешному плутовскому роману Кэри “Враждебная громадина” или “Доброму террористу”, превосходному роману Дорис Лессинг про Ирландскую республиканскую армию. В результате премия досталась компромиссному кандидату Кери Хьюму, его наградили за эпическую вещь про маори под названием “Народ кости”. На следующий день после букеровской церемонии автор “Шайтанских аятов” сказал за ужином Питеру Кэри, что по справедливости премию должен был получить именно Питер. Тот же принялся рассказывать о романе, который только-только начал писать. В Англию Кэри прилетел не только ради “Букера”, но и чтобы вживую познакомится с местом действия некоторых эпизодов будущей книги. Австралийца, в частности, интересовал некий пляж в Девоне, и индийский коллега предложил его туда отвезти. Они провели пять удивительных дней в путешествии в вымышленный городок Хеннакомб, куда Кэри впоследствии поселит в романе маленького Оскара Хопкинса с его суровым отцом Теофилусом и где эти персонажи будут жить так же, как жили в середине девятнадцатого века их всамделишные прообразы, поэт Эдмунд Госс и его отец Филипп, такой же, как Теофилус, натуралист, вдовец и член Плимутского братства[61]. Отыскав тот самый пляж, на который с прибрежного утеса вела лестница в четыреста ступеней, они собирали на нем красивые ракушки и особенные, розово-серые, обкатанные волнами камешки. Потом сытно отобедали в пабе теплым пивом и мясом под бурой подливой. Говорили они весь день только о любви. Он в то время еще оставался с Робин, австралийкой и, соответственно, соотечественницей Кэри, а Питер только недавно женился на режиссере Сиднейского театра Элисон Саммерс и был поэтому полон страсти и восторгов. В Лондон они вернулись близкими друзьями. Он вскоре порвал с Робин, а Питер чуть спустя со скандалом развелся со своей Элисон; но даже если любовь умерла, это не означает, что ее вовсе не было. Когда объявили решение букеровского жюри, он стремительно пересек зал ратуши лондонского Сити, обнял Питера, поздравил и прошептал ему на ухо не без некоторой досады, что, мол, мораль сей истории такова: писателю А. не следовало помогать писателю Б., поскольку, благодаря полученной от писателя А. помощи, писатель Б. обскакал писателя А. в гонке за “Букером”.

54“Бессвязным и напыщенным чудовищем” американский писатель Генри Джеймс (1843–1916) назвал в предисловии к своему роману “Трагическая муза” (1890) “Войну и мир” Л. Толстого.
55Закуска (фр.).
56Термин “революционный ислам” получил широкое распространение после выхода в 2003 г. автобиографической книги L'islam revolutionnaire международного террориста Ильича Рамиреса Санчеса (род. в 1949 г.), с 1994 г. отбывающего пожизненное заключение во французской тюрьме.
57Desert Island Discs, одна из старейших в Англии радиопрограмм (идет с января 1942 г.), по ходу ее, среди прочего, проигрываются восемь музыкальных композиций, которые приглашенный гость “хотел бы иметь с собой, окажись он на необитаемом острове”.
58Робертсон Дэвис (1913–1995) – известнейший канадский литератор – прозаик, драматург, критик.
59Элмор Леонард (род. в 1925 г.) – американский писатель, автор вестернов, детективов и триллеров.
60Уильям Хэзлитт (1778–1830) – классик английской эссеистики, популяризатор Шекспира, биограф Наполеона и т. д.
61Консервативная протестантская группа.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48 
Рейтинг@Mail.ru