Польза, польза – мой кумир!
М. Лермонтов
Когда молодежь повалила гурьбой на улицу, Наденька первая укатила в дожидавшихся ее одноместных дрожках.
Ластов очутился около Бредневой.
– Нам, кажется, по дороге… – начал он.
– Нет, не по дороге! – коротко отрезала она и пошла быстрее.
Он, смеясь, на столько же ускорил шаги.
– Да ведь вы не знаете, где я живу?
– Где бы ни жили – нам с вами никогда не по дороге.
– Вы злопамятны, – продолжал учитель. – Надежда Николаевна заметила очень основательно, что мне время нынче дорого: я даю именно столько уроков, чтобы не умереть с голоду. Не забудьте также, что я на другой же день одумался, просил вашего брата передать вам, что все-таки готов учить вас, но тут уже вы сами отказались.
– Отказалась, потому что не желаю получать милостыню. Я, поверьте мне, заплатила бы вам и более рубля за час, если бы только позволяли средства. Вы, г-н Ластов, должны войти в мое положение: живу я с матерью и братом; мать получает незначительную пенсию; брат и гроша еще заработать не может; главная забота о нашем пропитании лежит, следовательно, на мне. Окончив в прошлом году вместе с Липецкой гимназию, я принуждена была принять место бухгалтерского помощника в купеческой конторе. Там утро мое все занято. До обеда я даю уроки музыки. Таким образом, для себя, для собственных занятий я имею только вечер. А сколько успеешь сделать в вечер без посторонней помощи? Посещать лекции в академии могу я только урывками, сходки несколько чаще, но также не всегда. Мне нужен был опытный руководитель, который помог бы мне восполнить то на дому, что я упускала на лекциях. В первых курсах академии главную роль играют естественные науки. Я обратилась к вам как к капитальному натуралисту – вы отказались…
Учитель слушал экс-гимназистку с большим сочувствием.
– Вопрос теперь только в том, – сказал он, – есть ли в вас вообще призвание к медицине?
– Это покажет будущность.
– Нет, это необходимо знать уже заранее, чтобы не тратить попусту трудов. Извините: как вас по имени и отчеству?
– Авдотья Петровна.
– Вы, Авдотья Петровна, сколько я успел заметить, – флегматка и, вероятно, любите покой, комфорт?
– Люблю; что греха таить.
– Вот видите. А жизнь врача – вечная каторга, непрерывная возня с народом изнывающим, причудливым, с которым требуется ангельское терпение. Будете ли вы в гостях, приляжете ли дома у себя отдохнуть от дневной беготни – во всякое время дня и ночи вас могут отозвать к пациенту, и вы волей-неволей обязаны повиноваться, не прекословя дышать опять полною грудью в атмосфере морально и физически удушливой, часто заразительной. А не пойдете раз или своенравную воркотню больного не снесете хладнокровно – мигом лишитесь практики, а следовательно, и пропитания.
– Лев Ильич, вы немилосердны! Профессия врача всегда мне казалась такой благородной…
– Без сомнения, она весьма почтенна и представляет безграничное поле для постоянных самоотвержений. Но она требует и нрава кроткого, воли железной, нервов и мышц неутомимых. За неимением этих качеств врач или делается подлым шарлатаном (и сколько-то их на белом свете!) или подкапывает в самое короткое время собственное здоровье, ради здоровья других; а ведь всякому своя рубашка ближе к телу. Людей очень молодых, пылких и исполненных благородного стремления жертвовать всем для блага ближних, обязанности врача пленяют именно своей очевидной пользою; не испытав всех неудобств, неразрывно связанных с этими обязанностями, они вряд ли подозревают их. Вы бывали в Эрмитаже?
– Как же!
– И видали там морские виды Айвазовского?
– Видала.
– Не правда ли, как увлекательно хороши его бури? Вода, прозрачная, смарагдовая, что твой рейнвейн, плещет до небес; корабль, с разодранными в клочки парусами, опьянел и захлебывается; экипаж повис на снастях и мачтах, и волны, славные такие, хлещут им через головы. Глядишь, не налюбуешься великолепие и только! А попробуй вы сами переиспытать кораблекрушение, посидеть среди свиста и рева урагана, на расщепленной мачте, окачиваемые каждый миг с головы до ног ледяным рассолом – куда бы девалась для вас вся поэзия бури!
Бреднева поникла головою.
– Вы разбиваете лучшие мои мечты… Если бы вы только знали, Лев Ильич, как мне приелась бухгалтерия! Мертвая цифра да эти бесконечные вычисления…
– Авдотья Петровна! Вы жалуетесь на сухость бухгалтерии, да мало ли на свете суши? Вы думаете, мне интересно изо дня в день вдалбливать в неразвитых мальчуганов одни и те же научные азы? А чиновником быть, вы полагаете, весело? По одной заданной форме кропать бумаги да бумаги? Или, и того хуже, переписывать и подшивать листы, как то зачастую выпадает на долю молодым канцелярским, хотя бы и окончившим в университете высший курс наук? А каково, скажите, управлять заводом? С утра до вечера возиться с бестолковыми рабочими и ни с душой живого слова не перемолвить? Нет, если не сжиться со своей работой, не вдохнуть в нее жизни, то она и останется бездушной. Что же до вашей бухгалтерии, то она – занятие совершенно по вас: спокойное, безмятежное, требующее всегда напряженного внимания, нередко и умственного соображения, а главное – хлебное.
– Да пользы, Лев Ильич, пользы нет от нее!
– А вам сколько платят?
– Да нет же, я не хлопочу о своей выгоде, я говорю о пользе общественной.
– Общественной? Ах, Авдотья Петровна, оставьте покуда общество в стороне, достаточно с вас, право, забот ваших о благосостоянии матери и брата. Если бы только всякий из нас исполнял добросовестно выпавшие на его долю обязанности, поверьте, всем бы жилось хорошо. Общественная польза есть здание, на постройку которого каждый должен принести один только кирпич, но кирпич этот должен быть уже высшего сорта.
– Приходится открыться вам, Лев Ильич, – проговорила, заминаясь, Бреднева. – В гимназии я была всегда первой, и гимназический курс, сказать не хвалясь, знаю весьма-таки изрядно. Только математике нас учили спустя рукава. Взявшись за бухгалтерию, я чересчур понадеялась на себя; теперь запутала дело, наделала ошибок, не знаю еще, как выпутаюсь.
– Но как же вам доверили счетную часть, когда вы так слабы в ней?
– Один товарищ брата, сын купца, рекомендовал меня своему отцу… Да ведение книг я и без того знаю; только эти вычисления, пропорции сбивают меня.
– Так попросите брата растолковать вам пропорции; они в сущности очень просты.
– Ах, нет, Лев Ильич, бухгалтерия мне уж по горло, я все-таки брошу ее. Мне хочется чего-нибудь свежего, живого.
Ластов с сожалением пожал плечами.
– Дай вам Бог успеха на поприще медицины. Я, со своей стороны, не хочу быть вам помехой. Занятие естественными науками во всяком случае увеличит запас ваших знаний, разовьет вас. Прошу вас поэтому забыть прошлое и сделаться моей ученицей.
Бреднева быстро повернулась к нему всем лицом. При свете ближнего фонаря он увидел как в бесцветных глазах ее блеснул при этом луч удовлетворенного самолюбия.
– То есть как же так? – спросила она. – По рублю за час?
– По рублю.
– Вы, Лев Ильич, великодушничаете, но чтобы показать вам, что я не упряма, я не отказываюсь. Вот вам рука моя. Вы человек благородный, хотя… маленький консерватор.
Когда Бреднева сказала своему будущему наставнику свой адрес, то оказалось, что они живут друг от друга в какой-нибудь четверти часа ходьбы, хотя в начале разговора она и объявила, что им «не по дороге». Теперь они оба над этим посмеялись и на общем извозчике доехали до квартиры Бредневой, где по-дружески распростились.
Мы все учились понемногу
Чему-нибудь и как-нибудь!
А. Пушкин
В условленный день и час учитель явился на урок. Первый прием, сделанный ему, был далеко не любезен. Едва ступил он в переднюю, как косматая, средней величины собака, злобно рыча, бросилась к нему на грудь, стараясь допрыгнуть до его лица. Мать Бредневой, седая старушка с добродушной, незначительной физиономией, впустившая Ластова, совсем растерялась.
– Ах ты, Господи! Ксеркс, куш!
Но в это время нижняя челюсть Ксеркса очутилась уже в железных пальцах гостя, которые, как видно, сжимали ее не очень-то ласково, потому что бедное животное, извиваясь змеем, жалобно завизжало, напрасно силясь высвободить челюсть из неожиданных тисков.
– Что, голубчик, непривычно? – говорил учитель, трепля его свободною рукою по взъерошенному хребту. – Ну, ничего, ступай, будет, я думаю, с тебя.
Он разнял пальцы. Поджав хвост и тихо ворча, побежденный Ксеркс поспешил ретироваться за перегородку, отделявшую прихожую от кухни.
– Экая злая собачонка! Но она умна и верна, вот за что мы ее и держим, – извинилась г-жа Бреднева, все еще не оправившаяся от перепуга; потом взглянула приветливо-вопросительно на гостя: – Г-н Ластов?
– Так точно, – отвечал он. – А вы, если не ошибаюсь, матушка Авдотьи и Алексея Петровичей?
– Да-с, да-с. Но не причинила ли она вам боли, Боже сохрани?
– Нет, – улыбнулся Ластов, – ей, во всяком случае, было больнее, чем мне. Но мы будем еще добрыми друзьями. Дети ваши дома?
– Да, они только что за книжками. Не угодно ли войти?
Она повела учителя во внутренние покои; их было весьма немного: всего два. Первый, довольно просторный, был разгорожен во всю длину зеленой, штофной драпировкой, за которой должно было предполагать кровати. Меблировка, комфортабельная и полная, напоминала о лучших временах. Дверь во вторую комнату была притворена; старушка тихонько просунула в нее голову.
– Дуня, можно войти? Г-н Ластов пришел.
– Разумеется, можно, – ответил изнутри голос дочери. – Попросите его сюда.
Г-жа Бреднева толкнула дверь и пропустила вперед гостя. Комната эта по объему была вдвое меньше первой, с одним лишь окном, перед которым за рабочим столиком занимались при свете полуторарублевой шандоровской лампы гимназист и сестра его. После первых приветствий между наставником и питомцами старушка смиренно исчезла, взяв с собой и сына.
– Что вы тут поделывали? – осведомился Ластов, когда они с ученицей остались одни.
– А латынь подзубривали, – отвечала она, – исключения по третьему склонению:
Panis, piscis, crinis, finis,
Ignis, lapis, pulvis, cinis…
Спросите-ка меня что-нибудь, Лев Ильич? Вот Кюнер. Чтобы удовлетворить ее желанию, Ластов стал перелистывать поданную грамматику.
– Как же infinitivum futuri passivi от caedere?
– Это что такое?
– Глагол: caedo, cecidi, caesum, caedere.
– Мы еще не дошли до глаголов… – отговорилась в минорном тоне девушка. – Вы бы переспросили исключения по третьему…
– Извольте. Скажите мне исключения мужского рода на es?
– Мужского же на es
Суть palumbes и vepres
– А «лес»?
– «Лес»? – Бреднева стала в тупик. – В самом деле, ведь лес мужского рода, – проговорила она раздумчиво. – Отчего же его не привели тут?
– Оттого, – усмехнулся Ластов, – что он пишется не рез е s, а через п с.
Два розовых пятнышка выступили на бледных щеках ученицы; она принужденно улыбнулась.
– Ведь вот как иногда бываешь глупа! Точно обухом хватили. Русское слово, конечно, не может быть в исключениях латинского языка.
– А как ваши познания в естественных науках? По какой части естественных наук вы сильнее?
– Да по всем слабее! У нас ведь в женских учебных заведениях на естественную историю смотрят как на игрушку, на собрание фокусов. Вот другое дело – история неестественная! В той я действительно сильна; из нее у меня всегда стояли пятаки с плюсом. Вы, Лев Ильич, должны ознакомиться с познаниями вашей ученицы по всем отраслям знания. Задайте-ка мне вопрос из истории?
– Если желаете. Что было главным мотивом для крестовых походов?
– Да вы не так спрашиваете… Спросите какой-нибудь факт.
– Когда начались крестовые походы?
– Ну, уж какой легкий вопрос! Первый крестовый поход был от 1096-го до 1099-го, второй…
– Так; но до или после рождества Христова?
– Дайте подумать… Боже мой, как же я это забыла?
– Да из-за чего, собственно, состоялись крестовые походы? Ведь из-за гроба Христова?
Кровь бросилась в голову девушке.
– Какая я бестолковая! Вот вам наше женское воспитание! Все выучено как-нибудь, для урока только, без толку, без связи. В эту минуту я, кажется, не в состоянии даже сказать вам, кто прежде царствовал: Александр Македонский или Александр Великий?
Сострадательная улыбка появилась на губах учителя.
– А и то, постарайтесь-ка припомнить: кто из них жил раньше?
Бреднева глубокомысленно устремила взор в пространство. Вдруг она вздрогнула и закрылась руками.
– Ах, батюшки мои, да ведь это одно и то же лицо!
– Не падайте духом, – старался утешить ее Ластов. – Ничто не дается вдруг. Как возьметесь толково за дело, так все еще, даст Бог, пойдет на лад.
Gutta cavat lapidem non vi, sed saepe cadendo,
Homo venit doctus non vi, sed semper studendo.
[13].
– И этого не понимаю… – прошептала ученица.
– По-нашему это: капля по капле и камень долбит. Продолжайте свои занятия латынью у брата: латинский язык также содействует умственному развитию, займитесь, если успеете превозмочь себя, и математикой. Мы же с вами примемся сряду за естественные науки. В начале я намерен посвятить вас в органографию растений: она доступнее прочего. Уж скоро семь, – прибавил Ластов, глядя на часы. – Прикажете начинать?
– Сделайте милость, – проговорила, не взглядывая, пристыженная экс-гимазистка.
Началась лекция. Юный натуралист имел дар говорить плавно, удобопонятно, картинными сравнениями, и того более: он говорил с любовью к излагаемому предмету, почему речь его приобретала некоторый поэтический колорит. Для большей наглядности он описываемое им чертил на листе бумаги, причем выказал также заметный навык в рисовании. Известно, что ничто так не располагает слушателя к внимательности, как видимое сочувствие самого повествователя к своей теме. Бреднева слушала учителя с притаенным дыханием, боясь проронить слово. Лицо ее зарумянилось, глаза увлажились; отблеск вдохновенной лекции натуралиста-поэта упал на непривлекательные черты ее и сделал их почти миловидными.
В соседней комнате пробило восемь. Ластов прервал поток своего красноречия.
– На сегодня, пожалуй, будет? Девушка очнулась, как от волшебного сна.
– Как время-то пролетело! В самом деле, вы, вероятно, утомились. Но вы, конечно, напьетесь у нас чаю?
И, не дожидаясь ответа, она, с непривычною для нее торопливостью, вышла.
Ластов хорошенько потянулся, потом вскочил на ноги и, присвистывая, прошелся по комнате. Теперь только разглядел он убранство ее в подробности. Поперек комнаты, против окна, стояли зеленые ширмы. Ненароком заглянув за них, он увидел платяной шкаф, обвешанный со всех сторон разнообразными женскими доспехами, и кроватку, усыпанную снятым бельем. Над изголовьем висело три портрета в простых, черных рамках: Герцена, Добролюбова и Чернышевского. Учитель огляделся в комнате: по одной из продольных стен стояли массивный туалет со сломанной ножкой и два-три стула; по другой – незакрытое пианино, на котором валялась недоеденная корка черствого хлеба, и далее – этажерка с нотами и книгами. Ластов взял со стола лампу и присел у этажерки. На верхних двух полках были навалены непереплетенные, растрепанные и засаленные номера «Современника» и «Русского Слова» за два прошлые года. Ниже были расставлены в пестром беспорядке отдельные тома сочинений Бюхнера, Фохта, одна часть истории Маколея на английском языке, какой-то роман Жорж Занд, «The'orie des quatre mouvements» Фурье.
Вошла Бреднева с подносом, уставленным всевозможными чайными принадлежностями.
– У нас нет прислуги, – пояснила она. – А! Вы ревизуете мою библиотеку? Ну, что, каков выбор книг?
– Односторонен немножко.
– Да, я и сама сознаю, что многого еще недостает; но курочка по зернышку клюет. Я попрошу вас когда-нибудь разъяснить мне некоторые выражения, попадающиеся зачастую в серьезных сочинениях, как-то: «индукция», «дедукция», «субъективность» и «объективность», «индивидуальность», «эксплуатировать»… За исключением подобных слов мне все понятно. Любите вы, Лев Ильич, музыку?
– Еще бы. А вы хотите сыграть мне что-нибудь?
– Да, чтобы чай вам показался вкуснее.
– Предупреждаю, однако, что в ученой музыке я круглый невежда.
– Мы попотчуем вас оперной.
– Вот это дело.
Она села за инструмент и заиграла. Играла она бойко и с чувством. Окончив пьесу громовым аккордом, она приподнялась и медленно подошла к учителю.
– Теперь вам известны все мои достоинства и недостатки. От вас будет зависеть развить первые, искоренить последние.
Ластов пристально взглянул ей в глаза.
– Все? – спросил он.
– Все.
– И вы не рассердитесь? Я присоветую вам как старший брат.
Легкое беспокойство выразилось в апатичных чертах девушки.
– Все равно, говорите.
– У вас есть некоторые достоинства вашего пола: есть неподдельное чувство, как показала сейчас ваша игра. Отчего бы вам не быть в полном смысле слова женщиной, не быть хоть немножко кокеткой?
– Что вы, Лев Ильич! При моем уродливом лице да кокетничать – ведь это значит сделать себя посмешищем людей.
– Кто вас уверил, что вы уродливы? Лицо у вас обыкновенное, каких на свете очень и очень много, а при тщательном уходе может и понравиться мужчине. Притом же я советую вам не кокетничать, а быть кокеткой, то есть заняться более собой, своей наружностью. Вы… как бы это выразить поделикатней?
– Ничего, говорите.
– Мы слишком небрежны… неряшливы. Бреднева потупила глаза.
– Да в чем же, Лев Ильич?
– Я заглянул как-то за ширмы – и решился дать вам совет быть более женщиной.
Девушка заметно сконфузилась и не знала, куда повернуть свое раскрасневшееся лицо. С минуту длилось неловкое молчание. Ластов взялся за шляпу.
– Когда прикажете явиться на следующий урок?
– Да через неделю…
– Не редко ли будет? Этак мы не скоро подвинемся вперед.
– Но мне нельзя, Лев Ильич…
– Время вам не позволяет?
– Не то… Мои денежные ресурсы…
– О, что до этого, то, пожалуйста, не заботьтесь. У вас есть охота учиться, а прилежным ученикам я всегда сбавляю половину платы. С вас, значит, это составит по полтине за час.
Ученица подняла к нему лицо, с которого светилась непритворная благодарность.
– Вы уж не позволительно добры! Но я не смею отказаться. Приходите, если можете, в четверг.
– Могу.
– Вы захватите с собой и учебников?
– Учебников, живых растений, микроскоп. До свидания.
– До приятного! Для меня, по крайней мере, оно будет, наверное, приятным.
Я целый час болотом занялся…
Лишь незабудок сочных бирюза
Кругом глядит умильно мне в глаза,
Да оживляет бедный мир болотный
Порханье белой бабочки залетной…
А. Майков
«Милостивый Государь Господин магистр in spe[14]!
Сколько по Вашему расчету дней в месяце: 30 или 40? К тому же теперь у нас февраль, где их не более 29-ти. Впрочем, цель этой записки вовсе не та, чтобы укорить Вас в забывчивости: не воображайте, пожалуйста, что по Вас соскучились. Дело в том, что к нам будут сегодня Куницыны с компанией, которых Вы, вероятно, давно уже не имели удовольствия видеть (хотя доза этого удовольствия и будет гомеопатическая). Сверх того – и это главное – у меня имеется для Вас одна старая знакомка (но премолоденькая, прехорошенькая! Куда лучше Вашей Бредневой), которой бы, Бог знает как, хотелось поглядеть на Вас. Все пристает с расспросами: „Да и ходит ли он к вам? Да когда ж он наконец будет?“ Надеюсь, domine Urse[15] (имя Leo Вам вовсе не к лицу), что хоть ради этой особы Вы вылезете из своей берлоги.
P.S. Приходите пораньше».
Такого содержания письмецо было вручено Ластову гимназическим сторожем при выходе учителя со звонком из класса. Подписи не было. Но и по женскому почерку, как и по содержанию послания, он ни на минуту не задумался, от кого оно. Сначала он поморщился и, видимо, колебался, идти ли ему или нет; в восьмом же часу вечера он звонил в колокольчик у Липецких.
Отворила ему цветущая, полная девушка с большими, навыкате, бархатными очами и слегка, но мило вздернутым носиком, в народном костюме бернских швейцарок.
– Ach, Herr Lastow! – радостно вспыхнула она, чуть не уронив из рук свечи.
И по лицу Ластова пробежал луч удовольствия, но вслед затем брови его сдвинулись.
– Marie… вы здесь? Из Интерлакена да в Петербурге? – спросил он по-немецки.
– Да, в Петербурге… Признайтесь, вы не ожидали? Хотелось посмотреть, как вы живете-можете…
– Но где фрейлейн Липецкая изловила вас?
– Да уж изловила! Как вы, г. Ластов, возмужали, похорошели! Эти бакенбарды…
– А вы, Мари, по-прежнему очаровательны.
– Насмешник!
– Серьезно.
Он сбросил ей на руки шинель и вошел в изящно убранный зал, освещенный матовой, колоссальных размеров лампой. Навстречу ему вышла, самодовольно улыбаясь, с протянутой рукою Наденька.
– Ага! Приманка-то – хорошенькая знакомка – подействовала, и ведь в ту же минуту, точно шпанская мушка. Хотела бы я знать, когда бы вы вспомнили нас без этой мушки?
– Я, право, все собирался зайти…
– Сочиняйте больше! Знаем мы вашего брата, ученого: вам бы только книг да микроскоп, а другие хоть смертью помирай – и ухом не поведете. Ну, да Бог вас простит. Садитесь, расскажите что-нибудь. Скоро вы защищаете диссертацию? Уж не взыщите, а мы тоже будем на диспуте и оппонировать будем. Не страшно вам? Ну, а сходка наша вам как понравилась? С тех пор и глаз не показали. Видно, не пришлась по вкусу?
Студентка была в духе: слова так и лились у нее. Не дождавшись ответа, она спохватилась:
– Да где же Мари? Holla, Marie, kommen Sie mal her[16].
Швейцарка тут же явилась на зов и остановилась в дверях.
– Чего прикажете?
– Да вы высматривали в щелку?
– Нет, фрейлейн… я… я была тут за лампой.
– За лампой? Вот как! Слышите, г. Ластов, вы – лампа? Ну, что ж, моя милая, подойдите ближе, полюбуйтесь на вашу лампу.
Наденька говорила это легким, шутливым тоном, невинно наслаждаясь замешательством служанки.
– Да я и отсюда вижу их.
– Вы не близоруки? Ха, ха! Полноте, не жеманьтесь.
Она подошла к швейцарке, повела сопротивлявшуюся за руку к дивану и принудила ее сесть рядом с учителем.
– Вот так. Теперь расскажите своей лампе обстоятельно, что побудило вас бросить Швейцарию?
– Да, любезная Мари, меня это серьезно интересует, – попросил со своей стороны и Ластов.
– Близких родных у меня нет… Хлеб у нас зарабатывать трудно… Один знакомый мне энгадинец имеет здесь кондитерское заведение: в Энгадине все занимаются этим делом… В России многие сделали свое счастье… Я достала адрес энгадинца, связала свои пожитки и поехала…
Так повествовала отрывочными фразами швейцарка, исподлобья, пугливым, но пылким взором окидывая по временам Ластова.
– Коротко и ясно, – сказала Наденька. – Но вы не рассказали еще, как попали ко мне. Проходя мимо кондитерской, я в окно увидела ее за прилавком и, разумеется, поспешила войти, поздороваться с нею. Она, казалось, еще более моего обрадовалась и первым вопросом ее было: «А вы не замужем за г. Ластовым?» Я расхохоталась и обозвала ее сумасшедшей. «Но, он, – говорит, – бывает у вас?» Вот что значит истинная-то любовь! Можете поздравить себя, г. Ластов, с победой. «Бывает, – говорю, – да только как красное солнышко». – «Так возьмите, – говорит, – меня к себе?» – «Дурочка! – говорю. – В качестве чего же я возьму вас к себе?» – «Да горничной, кухаркой, чем хотите; я, говорит, и стряпать умею». Преуморительная. Особой для себя кухарки я, конечно, не держу, но горничную я отпустила на днях и предложила Мари занять ее место. Так-то вот она у меня, а все благодаря вам, своей лампе.
Мари, не собравшаяся еще с духом, начала, краснея, заминаясь, оправдываться, когда речь ее была прервана появлением отца Наденьки, Николая Николаевича Липецкого, осанистого старика с владимирской ленточкой в петличке домашнего сюртука.
Кивнув головою гостю ровно на столько, сколько предписано российским кодексом десяти тысяч церемоний отечественным нашим мандаринам, он снисходительно протянул ему левую руку.
– Кажется, видел вас уже у себя? Если не совсем ошибаюсь: г-н..?
– Лев Ильич Ластов, – предупредила учителя студентка. – Был шафером у Лизы. Впрочем, он явился не к вам, папа, а ко мне.
– Помню, помню, – промолвил г. Липецкий, пропуская мимо ушей последнее замечание дочери. – Весьма приятно возобновить знакомство. А вы-то по какому праву здесь? – вскинулся он внезапно с юпитерскою осанкой на швейцарку, торопливо приподнявшуюся при его приходе с дивана, но с испуга так и оставшуюся на том же месте.
Мари оторопела и, зардевшись как маков цвет, перебирала складки платья.
– Я., я… – лепетала она.
– Вы, кажется, забываете, какое место вы занимаете в моем доме?
– Это я усадила ее, – выручила девушку молодая госпожа ее, – она сама ни за что бы не решилась. Но я все-таки не вижу причины, папа, почему бы ей и не сидеть подобно нам? Кажись, такой же человек?
Сановник насупился, но вслед затем принудил себя к улыбке и потрепал подбородок дочери.
– Кипяток, кипяток! Как раз обожжешься. Ты, мой друг, думала, что я говорю серьезно? Я очень хорошо понимаю, что того… с гуманной точки зрения, и низший слуга наш имеет равное с нами право на существование и, прислуживая нам, оказывает нам, так сказать, еще в некотором роде честь и снисхождение. Вы, г. Ластов, разумеется, также из людей современных? Свобода личности, я вам скажу, великое дело! Вот и Надежда Николаевна паша может делать что ей угодно; мы полагаемся вполне на ее природный такт.
– А не отпускаете никуда без ливрейной тени? – сказала с иронией студентка.
– А, моя милая, без этого невозможно. Да и тут я, собственно говоря делаю только уступку светским требованиям твоей maman. Да вы то что ж прилипли к полу? – повернулся он опять круто, с ледяною вежливостью, к горничной, о которой было забыл в разгаре панегирика свободе личности. – Лампа в передней у вас зажжена?
– Я только собиралась зажечь, когда…
– Так потрудитесь окончить свое дело, а там мы еще поговорим с вами. Ну-с, скоро ли?
Мари со смирением оставила зал.
– С людьми необходима того-с… известная пунктуальность, – пояснил г. Липецкий, – чтобы не зазнавались. Вы понимаете? Как гуманно мое с ними обращение, явствует уж из того, что этой горничной я говорю даже: вы. Привыкла, ну, и пускай. В каждом человеке, по-моему, надо уважать личность.
– Что к это, однако, Куницыны? – заметила Наденька.
– А они также хотели быть? – спросил отец.
– Да, обещались. Но вы, папа, пожалуйста, убирайтесь тогда к себе, да и маменьки не присылайте: все как-то свободнее.
– Ах, ты, моя республиканка! Тут в передней раздался звонок.
– Ну, они. Quand on parle du loup…[17] Прощайте, nana, отправляйтесь. Вы, Лев Ильич, помните сказку про золотого гуся?
– Помню. Это где один держится за другого, а передний за гуся?
– Именно. Тут Куницын гусь; за ним вереницей тянутся Моничка, Диоскуров и Пробкина. Примечайте.
Ожидаемые вошли в комнату.
Куницын, розовый, но уже заметно измятый юноша, с вытянутыми в обоюдоострую иглу усиками над самонадеянно вздернутой губой и со стеклышком в правом глазу, с развязною небрежностью поцеловал руку Наденьки, которую та, однако, с негодованием отдернула, потом хлопнул Ластова приятельски по плечу.
– Что ж ты, братец, не явился на крестины нашего первородного? Вот, я тебе скажу, крикун-то! Sapristi[18]! Зажимай себе только уши. Наверное, вторым Тамберликом будет. И что за умница! По команде кашу с ложки ест: un, deux, trois[19]!
Madame Куницына, или попросту Моничка, востроносая, маленькая брюнетка, и Пробкина, пухленькая, разряженная светская кукла, звонко чмокнулись с молодой дочерью дома. Диоскуров, юный воин в аксельбантах, фамильярно потряс ей руку.
– Ну, что? – был ее первый вопрос ему. – Свели вы, по обещанию, денщика своего в театр?
– И не спрашивайте? – махнул он рукой. – Сам не рад был, что свел.
– Что так?
– Да взял я его, натурально, в кресла. Рядом с ним, как на грех, сел генерал. Филат мой и туда, и сюда, вертелся, как черт на юру, почесывался, пальцами, как говорится, обходился вместо платка. Вчуже даже совесть забирала. А вернулись домой – меня же еще укорять стал: «На смех, что ли людям в киятр-то взяли? Чай, много, – говорит, – денег потратили?» – «По два, – говорю, – рубля на брата.» Он и глаза вытаращил. «По два рубля? Да что бы вам было подарить мне их так; и сраму бы не было, и польза была бы». А уж известно, какую пользу извлечет этакий субъект из денег: просадит, с такими же забулдыгами, как сам, в ближней распивочной.
– C'est superbe[20]! – скосила презрительно губки Моничка. – Вперед вам наука: не сажайте мужика за стол – он и ноги на стол.
– Теперь я его, разумеется, иначе как плебеем и не зову: «Набей, мол, плебей трубку, подай, плебей, мокроступы». Что же, однако, mesdames, – предложил Куницын, – хотите поразмять косточки? Сыграть вам новый вальс brillant?
– Нет, уж избавьте, – отвечала студентка, – эквилибристические упражнения пригодны разве для цирка, а не для людей разумных, если случайно не соединены с гигиеническою целью. По мне уж лучше в маленькие игры.
– Ах, да, – подхватила Пробкина. – В веревочку или в кошку-мышку?
– В фанты, в фанты! – подала голос Моничка.
– Ну да, – сказала Наденька, – потому что в фантах можно целоваться. Все это плоско, избито. Под маленькими играми я разумею только les petits jeux d'esprit[21]. Погодите минутку; сейчас добудем материалов.
Она отправилась за бумагой и прочими письменными принадлежностями.
– Теперь стулья вкруг стола. Да живее, господа! Двигайтесь.
– Fi, какая скука, – зевнула Моничка. – Верно, опять эпитафии или вопросы да ответы?
– Нет, мы займемся сегодня поэзией, откроем фабрику стихов.
– Это как же? – спросил кто-то.
– А вот как. Я, положим, напишу строчку, вы должны написать под нею подходящую, рифмованную, и одну без рифмы. Отогнув две верхние, чтобы их нельзя было прочесть, вы передаете лист соседу, который, в свою очередь, присочиняет к вашей нерифмованной строке опять рифмованную и одну без рифмы и передает лист далее. Процедура эта начнется одновременно на нескольких листах, и в заключение получится букет пренелепых стихотворений, хоть сейчас в печать, которые и будут прочтены во всеобщее назидание. Понятно? Ну, так за дело.
Карандаши неслышно заскользили по бумаге, перья заскрипели, передаваемые из рук в руки листы зашуршали.
Моничка, приютившая под сенью своего пышного платья с одной стороны – мужа, с другой – Диоскурова, поминутно шушукалась с последним – вероятно, советуясь насчет требуемой в данном случае рифмы.
Куницын занялся Пробкиной. В начале барышня эта хотела вовлечь в разговор и офицера.
– Давно уж тебя дожидалась я тщетно, —
прочла она вслух. – Ах, m-r Диоскуров, будьте добренький, пособите мне?
Он, не говоря ни слова, взял лист и, не задумываясь, приписал:
– Ужели, вздыхала, умру я бездетно?