bannerbannerbanner
Поветрие

Василий Авенариус
Поветрие

Полная версия

XXI

Эка жизнь с бабой-то хорошей!

Когда я теперича с тобой сам друг, так мне хоть все огнями гори!

А. Островский

До настоящего времени своенравная владычица человеческого живота и смерти – всемогущая судьба обошлась с Ластовым довольно милостиво. Теперь принялась она исподволь подливать ему в сносно-сладкий кубок жизни капля по капле горькой полыни, чтобы сразу не ошеломить его полной чашей одурительной горечи, которую приберегла ему под конец.

Однажды в сумерках Мари присела к своему милому, стыдливо припала к его плечу и робко прошептала:

– Левушка, друг мой, ты не рассердишься?

– А что?

– Да видишь ли… скрывать уже невозможно, теперь нас двое, а скоро будет трое…

Невольно скорчил Ластов гримасу, но тут же обнял «жёночку» (как называл он теперь Машу) и расцеловал ее.

– Так ты не сердишься на меня, добрый, хороший мой?

– Не имею никакого права сердиться. Не сам ли я всему виною? Да, наконец, дитя наше еще неразрывнее свяжет нас. Я рад, очень даже рад.

Несмотря на сердечность, которую молодой человек старался придать своим словам, в голосе его прорывалась нота грусти. Мари подавила вздох и отерла тайком слезу.

Замечательно, что редкие из молодых мужей не исполняются тайного страха при первом женином признании вроде вышеприведенного. Главным мотивом подобного страха служит, по большей части, нелишенное глубокого основания предчувствие, что за этим первым детищем неминуемо последует еще длинная вереница голодных крикунов, обуза содержания которых, естественным образом, взвалится исключительно на его, отцовские, плечи. Но порыв первого неудовольствия вскоре уступает место неусыпной заботливости о благоденствии родоначальницы своего будущего потомства.

То же было и с Ластовым. Покуда не было помину о ребенке, он все еще словно надеялся на что-то, что-то лучшее. Теперь обманчивый туман сомнений рассеялся, действительность предстала в полном свете дня: его узы с молодой швейцаркой окончательно закреплялись, благословлялись дитятей; круг частной, семейной его жизни обрисовался в совершенно явственных формах; оставалось только примениться к этим формам, заставить себя влиться в них всем своим существом, отождествиться с ними, чтобы, при малейшем движении, не ударяться о выдающиеся углы.

Найдутся, может быть, читательницы, которые обвинят нашего героя в непостоянстве, в ненасытимости, на том основании, что сам исполнившись раз, под влиянием истинной, глубокой любви Мари, неподдельного к ней расположения (глава IX нашего рассказа), он тем не менее мог еще мечтать о замене ее другою. И, Боже мой, сударыни! Да разве он не имел перед собою, в лице Наденьки, девушку, которая во всех отношениях могла перещеголять скромную швейцарку? К тому же он был еще когда-то влюблен в нашу студентку… Явись к вашим услугам новый Гарун-аль-Рашид, мы убеждены, всякая из вас, как бы счастлива ни была она, нашла бы еще кое-что, что могло бы, по ее мнению, усугубить ее счастие, и повернула бы она вверх дном все свое доселешнее житье-бытье. Так уже устроена человеческая натура: как организму нашему непрерывно необходима материальная пища, так и дух наш требует постоянных возбудительных средств; инерция усыпляет, убивает его. Без всякой надежды на что бы то ни было плохо жить на белом свете!

Ластов же, потеряв последнюю надежду на соединение с Наденькой, нимало не лишился еще оттого всех ожиданий на лучшее будущее: не говоря уже о манившем его в туманной дали поприще профессора, воспитании собственного поколения и многом другом, в самой Мари открывал он что день новые достоинства, или, вернее: она умела постоянно разнообразить себя и этою вечною новизною прельщала и привязывала его все более к себе.

«Да чем же я не первый счастливчик в мире? – говорил он сам себе. – Такая хорошенькая, свеженькая, ласковая жёночка, только мною и живет, обо мне одном печется… „Счастье, – говорит Тургенев, – как здоровье: оно есть, если мы его не замечаем“. Неправда! Я замечаю все свое счастье, замечаю, какой клад обрел в своей Машеньке. Без сомнения, ей, как кровной швейцарке, несмотря на все ее старания, не удалось еще вконец обрусеть, исполниться живого сочувствия ко всем насущным интересам новой отчизны; конечно, не лишне было бы ей и несколько основательнее образовать себя; но ничего еще не потеряно, все может устроиться: как сдам только зимою свой магистерский экзамен, так на воле займусь с нею. И будет у меня подруга жизни, лучше которой по всей Руси со свечкой не сыщешь, будут у нас детки – такие же славные, как мать… Между тем что ж? Доныне я не признаю ее в глазах света равною себе, достойною себя!.. Что, в самом деле, кабы?..»

– Машенька, да или нет?

– А ты приятное для себя задумал?

– Приятное.

– Так, разумеется, да.

– Ты полагаешь? Но все же надо будет еще обдумать, Машенька, серьезно обдумать.

– Да о чем речь, милый ты мой? Ведь ты мне еще ничего не объяснил.

– Много будешь знать – состаришься.

Напрасно зоркие, черные глазки Маши пытались разгадать таинственную думу, осенившую высокий лоб милого; милый молчал, а она приняла за правило никогда не надоедать ему расспросами.

Со дня же рокового признания Мари Ластов еще любовнее привязался к ней. Если при возвращении его домой Маша не выбегала к нему навстречу, в переднюю, он изумленно оглядывался, точно забыл что и не может припомнить. Если во время его занятий она не обреталась где-нибудь поблизости, на диване, на соседнем стуле, за обычным теперь шитьем – рубашечек, чепчиков, свивальников, – он, как бы не в своей тарелке, беспокойно поворачивался в кресле и не был в состоянии хорошенько вдуматься в предмет. «Жёночка» его сделалась для него приятною необходимостью. Уходила ли она со двора, он непременно удостоверялся всякий раз, тепло ли она одета, обута; но это не была заботливость о балуемом дитяти, это было скорее благоговение идолопоклонника перед дорогим пенатом: он стал уважать в ней мать своего потомства. Раз как-то попалась ему на улице чужая женщина, походка округлость тела которой изобличали также благословенное ее состояние: с безотчетным почтением посторонился он с дороги, хотя принужден был при этом ступить чистою калошей в грязь.

Появились у Маши свойственные ее положению беспричинные причуды и прихоти; безропотно сносил он первые, беспрекословно – если только исполнение их состояло в его власти – удовлетворял последние.

Так попросила она его благословлять ее перед сном (она была строгая католичка); с этого дня он аккуратно каждый вечер возлагал на нее крестное знамение.

Обедал он теперь дома: Мари сама ходила за провизией, своими руками приготовляла кушанье (и, сказать мимоходом, с замечательным искусством). Представилось же ей вдруг, что она не может есть с тарелки, пока ее Лева не отведал с нее. Ластов вздумал сначала обратить дело в смешную сторону.

– Не боишься ли ты, – сказал он, – что блюдо отравлено? Пусть, дескать, я первый испробую его действие?

Но эта несколько грубоватая шутка так растрогала чувствительную Мари, что молодой ученый, опасаясь, чтобы слезы, навернувшиеся на ее ресницах, не повлекли за собою целого потока, заблагорассудил поскорей исполнить своенравное желание жёночки. После этого он ежедневно съедал первую ложку, первый ломтик с тарелки ее.

Нашла на нее неодолимая страсть до мороженых яблоков. Дело было осенью, и мороженых плодов в продаже еще не имелось. Ластов сходил в ягодный ряд, купил два десятка боровинок, наведался потом нарочно к хозяину дома испросить позволение заморозить их в его леднике и, когда яблоки обратились насквозь в ледянистую массу, с торжествующим видом представил их Маше. С невероятною алчностью поглотила она их тут же с пяток; когда же вслед затем ее вырвало, она поспешила снесть остальные полтора десятка в кухню Анне Никитишне:

– Съешьте, если хотите, а то выбросьте вон, только с глаз уберите: глядеть противно.

– Да что ж за охота была вам кушать эту дрянь? – добродушно усмехнулась старушка. – Ведь знали, что стошнит?

– Ничего не знала. Такой ведь до них голод разбирал, что и сказать не могу; во сне являлись и наяву мерещились, на языке даже слышала вкус их. Теперь же просто глаза колят.

За исключением этих незначительных странностей, обращение Мари с возлюбленным оставалось прежнее – предупредительное, приветливое. Несмотря на частую зубную боль, она неизменно показывала ему личико веселенькое, довольное, ни разу не позволила себе малейшей жалобы. Только в случаях, когда на нее находила непреодолимая прихоть в роде вышеописанных, она уже не отставала от него просьбами и ласками, пока не обретала желаемого.

Чаще прежнего стал он погружаться в созерцание ее.

«Какая она, однако, душка! Что, право, если бы?..» – мелькало у него снова в голове, и губы его бессознательно повторяли то же.

– Что ты говоришь, Лева? – взглядывала на него Маша. – Да как же ты смотришь на меня? Так хорошо, так сладко! Что это значит?

– Это значит, что пристяжная скачет, а коренная не везет, – отшучивался он и, отгибаясь на спинку кресла, нежно целовал любопытствующую.

XXII

– Так здравствуй же, сказал он ей, – моя жена перед людьми и перед Богом!

И. Тургенев

В декабре месяце Ластов сдал последний экзамен на степень магистра; в январе была назначена защита диссертации.

– Дружочек, можно мне с тобой? Пожалуйста! – попросила его поутру знаменательного дня заискивающим голосом Мари.

– А ну, срежусь? – улыбнулся он. – Ведь тебе же за меня стыдно будет?

– О, нет, ты выдержишь, ты не можешь не выдержать. Добренький, хорошенький мой, возьми с собою твою Машеньку?

– Ну, поедем.

Принарядившись в лучшее, что было у нее, швейцарка целое утро хлопотала около Ластова, чтобы показать его людям в наиблагоприятном виде.

 

– Постой, Лева, повернись немножко, тут ровно еще пылинка, – говорила она, стряхивая ладонью уже безукоризненно чистый рукав его.

Со смело закинутой назад головою, лицом несколько бледнее обыкновенного, стоял он на кафедре перед переполненной аудиторией и ловко, с достойным подражания хладнокровием отводил сыпавшиеся на него меткие научные удары оппонентов. Притаив дыханье, с огненными щеками, не отводила с него Маша своих лихорадочно блестящих больших глаз. Когда же в заключение диспута декан провозгласил Ластова магистром, когда раздались немолчные рукоплескания и знакомые вновь испеченного магистра окружили его, поздравляя и пожимая ему руку, – Маша также бросилась к нему, но на полпути остановилась.

– Хочешь домой, Машенька? – подошел он к ней с сияющим от довольства лицом.

– Пойдем, пойдем… О, Лева, какой ты у меня умник!

С робостью, но и с гордостью оперлась она на поданную руку. Вдруг она вздрогнула и испустила легкий крик.

– Что с тобой? – озабоченно склонился к ней Ластов.

– Вон, вон, видел? – прерывисто шептала она, не отводя от выхода расширенных от испуга зрачков.

В толпе, за углом двери скрывалась высокая женская фигура в одежде послушниц сестер милосердия.

– Это была она, она…

– Кто такая?

– Да Наденька!

– Тебе так почудилось. Наденьки давно уже нет в живых.

– Когда ж я видела… Он не мог ее разуверить.

Заботливее, чем когда-либо, усадил он ее в сани и, когда они отъехали шагов на сто, крепко обнял и поцеловал ее:

– Здравствуй, невеста моя!

Она высвободилась и с укором посмотрела на него:

– Нехорошо так шутить, Лева.

Ни слова не ответил он ей, только улыбнулся. Когда же они проезжали мимо золотых дел мастера, он приказал извозчику остановиться и помог Мари из саней.

– Да куда ж это, друг мой? – спросила она. Молча взял он ее под руку и ввел в магазин.

– Нам нужны кольца, – обратился он к содержателю магазина, – не угодно ли вам снять мерку.

– А вам какие? – спросил тот. – Обручальные?

– Обручальные.

– 94-й пробы?

– 94-й.

Маша безмолвствовала; но, посмотрев на нее с боку, Ластов заметил, как все лицо ее залило румянцем; в то же время рука, опиравшаяся на него, затрепетала, прижалась к его руке крепче.

– Милый мой, бесценный! – шептала счастливица, когда они снова мчались в направлении к дому. – Да обдумал ли ты толком, что делаешь?

– Обдумал, невесточка, – отвечал он, с глубокой нежностью глядя на нее, – дело самое простое: сначала у меня была жёночка, теперь она сделалась невесточкой, а там станет жёночкой в квадрате, то есть во столько же раз еще дороже, чем просто жёночка.

– Но я, право, и не мечтала о таком блаженстве… Ты слишком высоко ставишь меня.

– Об этом уже не заботься! Вопрос теперь только в том: как удобнее устроиться? Тебе, разумеется, было бы приятнее иметь собственное хозяйство?

– О, да! Но…

– Прошу, без всяких но. Итак, завтра же мы отправляемся отыскивать новое место жительства. На первый случай, однако, придется удовольствоваться маленькой квартиркой, комнаты в три.

– И чудесно! Зачем же нам больше? Тем, значит, будет уютней.

Анна Никитишна встретила своих жильцов с несколько озабоченным лицом, которое, однако, тотчас же прояснилось.

– Ну, слава Богу, все кончилось, видно, благополучно! Оба веселы, расцвели, что твои вешние цветочки.

– Да как же нам и не веселиться, – сказал Ластов, беря Мари за руку и подводя ее с официальною вежливостью к хозяйке: – Честь имею рекомендовать – нареченная моя. Прошу любить и жаловать.

– Как вы сказали? На старости лет я, знаете, несколько туга на ухо, да насморк проклятый…

– Нет, вы не ослышались, мы помолвлены.

– Может ли быть? Да с коих пор?

– Очень недавно: с четверть часа назад. Сейчас кольца заказали.

– Ну, дай Бог, дай Бог! Желала-то я вам, Лев Ильич, по правде сказать, завсегда нашу же русскую, православную, да богатеющую – из купецкого звания что ли, кровь с молоком, ну, да вон Марья Степановна, голубушка моя, знала околдовать меня: не могу осерчать за ваш выбор.

– Добрая Анна Никитишна! – проговорила растроганная Мари. – Мне самой жалко расстаться с вами.

– Что вы говорите? Вы хотите покинуть меня? Да чем, когда, скажите, не угодила я вам?

– Напротив, Анна Никитишна, – отвечал Ластов, – мы очень довольны вами и никогда не забудем ваших попечений. Но сами знаете: хозяин в дому, что Адам в раю; желательно обзавестись раз и собственным домком.

Слезы навернулись на глазах старушки.

– Понятное дело-с… Всякому приятно быть своим господином. Но я так любила вас, скажу по чистой совести, как деток родных любила! А теперича, перед самой смертью, оставайся одна, как перст, сиротой горемычной! Нет, Лев Ильич, вы недобрый, это вы подговариваете Марью Степановну. Марья Степановна, матушка, замолвите вы-то хоть доброе слово?

– До свадьбы мы, я думаю, и без того останемся.

– Что мне до свадьбы! Я, чай, на той неделе и повенчаетесь? Нет уж, оставаться, так оставайтесь по меньшей мере до увеличения семейства. Сами вы рассудите, Лев Ильич: не лучше ли будет, если вы на новое-то житье переедете с жёночкой здоровою, свеженькой, да и с маленьким Львовичем либо Львовной?

Обрученные переглянулись. Мари покраснела и отвернулась.

– Видите ли, Анна Никитишна, – сказал Ластов, – мы живем теперь в четвертом этаже: Марье же Степановне нездорово подыматься в такую высь. Будущую квартиру мы возьмем в этаже первом, много во втором.

Анна Никитишна совсем опечалилась. Маша сжалилась над нею.

– Знаешь, Лева, – сказала она, – останемся-ка в самом деле до тех пор… Ведь я крепкая, бодрая: что значит мне раз какой-нибудь в день всходить немножко повыше?

Хотя Ластов и привел еще кой-какие возражения, но должен был уступить настояниям двух дам. На том и порешили: оставаться «до тех пор…»

– Послушай, дружочек, – говорила ему несколько дней спустя Маша, – я хотела бы написать домой?

– В Интерлакен?

– В Интерлакен.

– Да ведь у тебя нет там никого родных? Ты ни с кем, кажется, не переписывалась?

– Нет, но у меня есть подруги детства; надо же похвастаться перед ними! К свадьбе я также думала пригласить того, знаешь, кондитера-энгандинца с семейством, у которого служила вначале.

– Также чтобы похвастаться?

– Да! Отчего ж и не хвастаться таким золотым муженьком?

– Оттого, что в прописях сказано, что хвастовство – мать пороков.

– Неправда, неправда! Так, стало быть, я напишу?

– Напиши, пожалуй. Только смотри, не слишком расхваливай: не поверят.

– Должны поверить!

И их обвенчали – сперва священник православный, потом католический. Гостей было приглашено самое ограниченное число: со стороны Ластова два-три сослуживца и молодой Бреднев, от Маши – энгадинец с женою да двумя зрелыми дочерьми. Выпиты были две бутылки донского, съеден великолепный шманткухен – презент кондитера. Ни музыки, ни конфектов, ни сплетен! В 11 часов вся компания мирно разошлась по домам.

Но для молодой госпожи Ластовой с этого дня взошла как бы новая заря. Улыбка не сходила с ее уст; попечительность ее о бесценном «законном» муже, если возможно, еще удвоилась. Глядел на нее муж – и не мог наглядеться.

«Молодец, брат, что женился, – гладил он себя мысленно по головке, – в жизнь свою дельнее ничего не выдумал».

XXIII

 
Ряд утомительных картин,
Роман во вкусе Лафонтена.
 
А. Пушкин

Обедал Ластов в последнее время, как мы уже сказали, дома. Провизию Мари закупала самолично в недалеком литовском рынке.

Было зимнее утро, ясное, морозное. Бледно-палевые лучи низко стоящего солнца скользили по верхушкам зданий и обрисовывали на противоположных стенах воздушные, подвижные тени вертикально из труб восходящих и разрежающихся в белесоватой лазури, дымных столбов. Нимало не стараясь уже скрыть от взоров проходящих свое настоящее положение, Мари с мешком закупок в руке, несмотря на гололедицу, весело порхая и тихонько напевая про себя «Ласточку», возвращалась из рынка восвояси. Ее обогнал молодой человек и, по обыкновению нашей молодежи, не преминул заглянуть ей под капор, узнать: хорошенькая или нехорошенькая. Оказалось, что «хорошенькая», и, отойдя несколько шагов вперед, он остановился в ожидании ее. Павой протекла Маша мимо эстетического юноши, но при этом не обратила должного внимания на замерзшую на панели лужу – поскользнулась и грузно бухнулась на камни. От сильного сотрясения она лишилась на мгновение чувств. Пришедши в себя, она увидела над собою озабоченное лицо того же молодого человека. Она хотела приподняться, но бесполезно. Юноша, как видно, теперь только заметивший физическое состояние «хорошенькой», с состраданием поднял ее и кликнул извозчика.

– Нет, не нужно… – предупредила она его, – здесь совсем близко.

– Так до дому дайте хоть довести. Вы можете довериться мне: я из студентов.

Мари принуждена была принять его услугу и, тяжело дыша, оперлась на его руку. Не сделав ей ни одного вопроса, чинно, скромно довел ее студент до ее подъезда.

– Благодарю вас, – прошептала она. – Теперь я могу и одна.

– Но до двери…

– Нет, нет. Прощайте.

– Как вам угодно! Мое почтение.

Не оглядываясь, студент пошел своей дорогой.

С трудом начала Мари взбираться по ступеням. На каждой площадке должна была она отдыхать. Кое-как, через силу, доплелась она до верха. Анна Никитишна, заботливым оком приемной матери немедленно заметившая ее расстройство, завозилась около нее, расспросила, как упала да больно ли «убилась», и принудила ее слечь в постель.

– Хорошо, до обеда, пожалуй, прилягу, – согласилась Мари, – но чур, ни слова мужу, понапрасну будет тревожиться.

До прихода, однако ж, Ластова боль в пояснице у молодой женщины возросла уже до того, что она нашлась в необходимости при помощи Анны Никитишны обратиться к ледяным примочкам. Муж застал ее уже в жестоком ознобе. Сломя голову полетел он к ближайшему акушеру. Освидетельствовав больную, тот успокоил его.

– Не портите себе духа пустой тревогой… Все в наилучшем порядке; разве дело немножко ускорится. Продолжайте примочки, да против жара давайте ей клюквенного морсу, разбавленного водою.

Все свободное от уроков время Ластов проводил теперь в хлопотах около жены. В отсутствие его Анна Никитишна заменяла его. Кровать, ради чистоты воздуха, была вынесена из тесной спальни в кабинет.

Трое суток положение Мари не улучшалось, но и не ухудшалось. В ночь на четвертые Ластов, утомленный продолжительным бдением, воспользовался сошедшей на больную в глубокую полночь дремотой и сам прилег на диван. Вскоре чуткий сон его был прерван глухими вздохами. При мерцающем свете ночника увидел он перед собою, на средине комнаты, Мари. Руками упираясь в бедра, еле волоча ноги, тащилась она через силу по комнате.

– Машенька! – испугался он. – Милая, ты из постели? Как ты неосторожна!

– Поедем-ка к бабушке, друг мой… Пришло время…

– Зачем же к ней? Я привезу ее сюда.

– Нет, Лева, пожалуйста, не нужно. Поторопись, дружок.

Ластов повиновался. Кусая губы, поминутно вздрагивая, держась, чтобы не упасть, за край дивана, бедная мученица покорно, как малое дитя, давала одевать себя.

– Миленький ты мой! – шептала она, склоняясь к учителю и целуя его в голову. – Сколько тебе чрез меня хлопот, сколько забот!

Недолго спустя, одетые оба по-дорожному, молодые супруги выходили в переднюю. Мари остановилась в дверях и перекрестилась на все четыре стороны.

– Будь, что будет… Господи, воротиться бы мне! За перегородкой зашаркали туфли, в ночном неглиже выглянула хозяйка.

– Ахти, да куда ж это вы? – переполошилась она, разглядев при свете теплившейся в переднем углу перед образом лампады жильцов.

– В Москву! – печально улыбнулась Мари. – Выпустите-ка нас, добрейшая Анна Никитишна. Надеюсь, еще свидимся.

– Ай, чтой-то вы говорите, Марья Степановна, полноте! Воротитесь, здоровехоньки воротитесь. Но отчего бы не позвать бабушки сюда, на дом?

– Нельзя… До свидания, Анна Никитишна.

– С Богом, матушка, с Богом!

На дворе стояли трескучие февральские морозы. Снег хрустел под ногами пешеходов. Выведя жену с возможной осторожностью через двор да под ворота, а там в калитку на улицу, Ластов оглянулся за извозчиком. Отдаленная улица, в которой жили они, точно вымерла. Там и сям, сонно моргая, с явною неохотою исполняли свою однообразную службу американские светы Шандора. С глубоко-индигового купола ночных небес мигала почти ярче семизвездная медведица. Гулко раздался в общей тишине, по морозному воздуху, голос Ластова:

 

– Извозчик!

Из-за соседнего угла высунулась лошадиная морда, донесся отклик:

– Подаю-с.

Подкатили боком утлые сани ночного ваньки. Не рядясь, Ластов усадил сперва жену, укутал ей бережно ноги, потом сам присел на краешек и обнял ее мускулистою рукою.

– Пошел!

Он назвал улицу, где проживала рекомендованная ему акушером бабка. Езды было двадцать минут. Хоть путь стоял и санный, и лучшего даже нельзя было требовать, но, как всегда, попадались и небольшие ухабины; при каждой из них Маша вздрагивала и, точно улитка, болезненно сжималась. Напряженное дыхание, подавленные вздохи, порой и невольный крик говорили красноречивее слов о страданиях ее. Ластов, казалось, вместе с нею ощущая все неровности пути, потому что, сидя как на иголках, за каждым толчком укорял возницу:

– Да тише же, тише.

Вслед затем опять торопил его:

– Да двигайся же, братец! Ползет как черепаха. Ванька только головою поматывал:

– Вот так барин!

Двадцать минут до цели путешествия показались Ластову столькими же часами. Дремавший у ворот с дубиною в объятьях дворник, бормоча, приподнялся, запахнул полушубок, загремел ключами и отпер парадный ход. Тихонько, шаг за шагом, довел Ластов жену до второго этажа. Отворила им девочка-служанка и, по обмене парой коротких фраз, ввела их в приемную. Вскоре вышла к ним с платком на плечах, протирая глаза, и бабушка. Попросив Ластова обождать, она увела Мари к себе. Недолго затем она вернулась, но уже одна.

– Супругу вашу я уложила. Все кончится, даст Бог, благополучно, хотя, – прибавила она с лукавой улыбкой, – вы привезли ее получасом ранее, чем следовало. Отправляйтесь теперь домой да выспитесь: верно, поумаялись и нуждаетесь в отдыхе. Завтра же можете понаведаться к часам этак девяти утра; вероятно, я сообщу вам приятную новость.

– Но нельзя ли мне хоть проститься с женою?

– Нет, нельзя-с, она сама вас не хочет видеть. Да не беспокойтесь, все устроится к лучшему. До завтра, г-н Ластов, до завтра! – выпроводила она его дружески за дверь.

Учитель воротился к себе, но легко себе представить, в каком настроении он провел остаток ночи. На час какой-нибудь спустился тревожный сон на его утомленные веки. В половине седьмого он был уже на ногах и прохаживался, как зверь в клетке, взад и вперед по комнате. Сколько времени-то еще до девяти! Тут лежит ее рукоделье, здесь заложенная бисерной закладкой, не дочитанная ею книга, там из-под кровати выглядывают ее маленькие туфельки… Пусто так кругом, недостает ее – хозяйки, души дома! В начале восьмого часа постучалась к нему Анна Никитишна.

– Лев Ильич, желаете кофею?

– Благодарю вас, нет, не до него.

– Выпейте, родимый! Еще с вечера припасла нарочно сливок.

Десять минут спустя расторопная старушка, успевшая уже и в булочную сбегать, угощала своего любимца дымящимся напитком Аравии (разбавленным, конечно, отечественной цикорией) с необходимыми снадобьями.

– Кушайте, батюшка, на здоровье. Совсем, бедненький, отощали.

Но, хлебнув раза два из стакана, Ластов поставил его на поднос и заходил опять по кабинету.

– Что-то с ней, что-то с ней?

– Да пейте же Лев Ильич! – уговаривала хозяйка.

– Не могу, Анна Никитишна. Он посмотрел на часы:

– Боже! Скоро восемь.

Схватив на лету шляпу и шинель, он выбежал на лестницу.

– Да куда же вы в такую рань? – кричала ему вслед недоумевавшая старушка.

– Узнать…

Только подъехав к заветному дому и расплатившись с возницей, он опомнился:

«Да ведь она сказала: в девять? Значит, раньше нельзя. А теперь который? Без сорока! Ах, время-то как длится. Терпенья, мой друг, терпенья!»

Мерно принялся он бродить около дома. Стоявший на углу хожалый заметил его и подозрительно следил за ним глазами. Вот только 25 минут до срока, 18, 13 с половиной…

«А, может быть, часы мои отстают?»

Как вихорь, взлетел он по лестнице. Навстречу ему вышла сама бабка.

– Поздравляю, г-н Ластов! Какой у вас славный сыночек!

– Как? Так уже?.. А жена что?

– В отличном здоровье – и она, и мальчик. Вам нельзя еще видеть ее, но вы можете заходить справляться. Вечером, быть может, я пущу вас и к ней.

С сияющими глазами, с жаром пожимал Ластов руку любезной вестницы.

– Вы, сударыня, превосходнейшая женщина!

– А у вас, сударь, превосходнейшие мускулы, – улыбнулась она в ответ. – Совсем измяли мою бедную руку.

– Виноват! Я с радости.

– Верю, верю. Но пора мне к больной.

В каком-то дивном чаду спустился Ластов на улицу. Он не замечал под собою земли, ноги его выделывали невиданные пируэты, руки болтались по воздуху, не зная, куда деться от удовольствия.

«Она здорова и сынок здоров!» – повторял он про себя. Все блаженство земное заключалось для него в этих словах.

Вечером того же дня бабушка ввела его в спальню, затемненную зелеными шторами. С широкой постели, из-под штофного балдахина, глядела к нему его жёночка, его Машенька; она была очень бледна и похудела, казалось, за эти несколько часов, в течение которых он ее не видел; но молодое личико ее дышало ангельскою кротостью и безмятежностью, на устах ее светилась улыбка полного счастья.

– Здравствуй, милый мой, – промолвила она слабым, но чистым голосом, протягивая к нему свою бледную ручку.

Он был уже у нее, на коленах перед нею, осыпал уже ее руку, губы ее пламенными поцелуями. Приподнявшись с подушки, любовно обняла она его голову.

– Тише, детушки, тише! – раздался возле предостерегающий голос бабки, свидетельницы этой встречи. – Я буду, кажется, принуждена, г-н Ластов, вовсе запретить вам входить к моей больной: совсем растормошили ее.

Послушно встал Ластов и поместился на уголок кровати у ног жены.

– Какой ты нехороший! – нежно упрекнула она его. – Только и думает что о жёночке, а сына и взглядом подарить не хочет.

– И то! Где он, где?

– Подойди с той стороны.

Ластов обошел кровать; бок о бок с последней стояла детская кроватка, прикрытая кисейным пологом. Отдернув кисею, он увидел перед собою крошечного, розового спящего младенца.

– Какой карапузик!

– Погоди, подрастет. Вглядись только, Лева, как похож на тебя.

Ластов рассмеялся.

– Ну, покуда сходства мало. Но юноша хоть куда. Осторожно поцеловал он сына; потом, взяв руку жены, с благоговением поднес ее к губам.

Свидание супругов продолжалось не более получаса: жестокосердая бабушка потребовала удаления Ластова.

– Но когда я могу ее взять к себе? – спросил он.

– Не ранее, как по прошествии девяти дней. Во всяком случае, теперь уже нет опасности.

Рейтинг@Mail.ru