Еще работы в жизни много,
Работы честной и святой.
Н. Добролюбов
Второе посещение, которого удостоился Ластов, удивило его еще более первого. Анна Никитишна с таинственностью вызвала его в переднюю. Он вышел туда в домашней визитке, без галстука.
Перед ним стояли Наденька и Бреднева.
– Ба, кого я вижу? – озадачился он. – Чему я обязан…
– Проходя мимо, – колко отвечала Наденька, – мы воспользовались случаем предупредить вас, чтобы вы не трудились более вон в ней.
Она указала на спутницу.
– Как? Вы, Авдотья Петровна, решились бросить свои занятия?
– Решилась бросить свои занятия, – повторила сухо Бреднева. – Я пришла к заключению, что поучилась у вас более, чем достаточно, и справлюсь на будущее время и без вас.
– Жаль, очень жаль. За что ж такая немилость?
– Да хоть за вашу любезность, – сказала опять Наденька, – приходят к вам две молодые гостьи, а вы не пускаете их далее передней.
Тень облака пробежала по лицу учителя.
– Гм… – замялся он. – У меня там не убрано. Сейчас приведу в некоторый порядок и тогда милости просим…
Он проворно прошмыгнул в кабинетную дверь.
– Знаем мы, что у вас там не убрано, – сказала во след ему по-французски Наденька, – принцесса ваша не убрана. Можно бы в щель полюбопытствовать, да эта чучело-старушонка с места не сходит. – Вы, кажется, боитесь, что мы что стянем? – отнеслась она с усмешкой к Анне Никитишне.
Та не знала что и ответить.
– Да ты, Наденька, вполне уверена, что Куницын не солгал? – спросила Бреднева. – Хотя он и городской справочный листок, да ведь никто так и не привирает, как эти листки.
– Нет, он приводил такие подробности, каких не сочинишь.
Воротился Ластов.
– Прошу покорно, – сказал он, растворяя обе половины двери.
– Ну, что, убрали? – входя в кабинет и оглядываясь в нем, говорила Наденька. – Кажется, не совсем-то, – прибавила она, беря со стола женское рукоделье и рассматривая его со всех сторон. – Ничего, работа чистая. Вы сами этим упражняться изволите?
Учитель прикусил язык.
– Н-нет, хозяйка, видно, забыла.
– Хозяйка? Ха! Верю, верю.
– Да, хозяйка. Садитесь, пожалуйста.
Подруги чинно поместились на диване. Ластов взял с письменного стола ящик с сигарами, другой с папиросами и предложил их барышням. Бреднева отказалась, Наденька закурила папиросу.
– Так чем же я восстановил вас против себя, Авдотья Петровна? – начал молодой хозяин, усаживаясь поблизости на стул.
– Ничем, – холодно отвечала ученица. – Кому лучше, как не вам, знать, какие делала я у вас успехи? Не перебивайте! Вас я в этом ничуть не виню; вы были даже примерно снисходительны; но ведь и вы выходили подчас из себя. «Да что это, мол, с вами, Авдотья Петровна? Вы совсем невнимательны». Я невнимательна! Господи! Да слушая вас, я вопьюсь в вас глазами, точно проглотить хочу. Но что толку? Хоть убейте, ни словечка не пойму. Особенно теперь, как принялись за химию; словно туман какой нашел. Помните, например, самое первое – добывание кислорода из перекиси марганца?
– Да чего же проще?
– Вот то-то же! Для вас оно просто, а для меня непроходимые Фермопилы. Я очень хорошо знаю, что при нагревании из трех паев перекиси получается один пай закиси, один окиси и два кислорода. Но как знаю? Как попугай свое: «Попочка, почеши головку. Как собаки лают? Bay, вау!» Я не в состоянии дать себе отчета, почему оно так.
– То есть, почему собаки лают? – сострила Наденька.
– Ну да! Что виновата тут не наша женская умственная слабость, видно уже на Наденьке, которая преодолела же все эти трудности; виновато во всем наше милое воспитание. Я, первая ученица гимназии, не могу понять самых элементарных вещей – хорошо, значит, развивали! Начинать же опять с азов у меня не хватает духу; приходится окончательно отказаться от научного поприща. Ведь вы знаете, что мне и в купеческой конторе дали абшид?
– Вот как?
– Да и формальный, что называется: mit gross Scandal[43]. В годовых итогах оказались недочеты в несколько тысяч. Распекли меня, конечно, на чем свет стоит, со стыда и сраму я готова была сквозь пол провалиться. За полмесяца имела еще жалованье получить, да уж ни за что не покажу глаз.
– Что ж вы намерены теперь делать?
– Да предаться практической деятельности. Я займусь английскими переводами, которые вы мне выхлопотали; дают мне по двадцати рублей за печатный лист; считая в неделю по одному листу, в месяц это составит восемьдесят целковых; заживем на славу! Маменька-то моя как довольна!
– А что ж ты не скажешь ничего про свою ассоциацию? – заметила Наденька. – Ведь она пошла в ход, там нечего уже секретничать.
– Как? – спросил Ластов. – Вы участвуете и в ассоциации? Я слышал, что здесь заводится социальная переплетная. Так, может быть, в ней?
– Нет, – отвечала Бреднева, – то предприятие частное, не приносящее очевидной пользы человечеству, да и исключительно механическое. Мое же самое гуманное и притом начатое по моей же альтернативе!
– Инициативе, хотите вы сказать?
– Ну да… Я основываю библиотеку на акциях. Уроками музыки сколотила я рубликов пятьдесят; пять человек товарищей брата также внесли каждый – кто пятнадцать, кто двадцать рублей; Наденька будет ежемесячно отдавать нам половину своих карманных денег – пятнадцать рублей… Мы уже завели два шкафа и целый ворох книг.
– А где она будет у вас, эта библиотека?
– Да в нашем же доме, как раз под нашей квартирой. Отдельная, знаете, большая комната. Мы дали и задаток.
– Но приняли ли вы в расчет, что библиотека будет слишком отдалена от центра города, чтобы привлекать посетителей?
– В том-то и штука, Лев Ильич, что она будет не обыкновенная библиотека, а народная, для бедного рабочего класса, проживающего именно в наших краях. В этом-то и вся польза ее. Пролетарии наши не в состоянии абонироваться у Вольфа, Исакова или выписывать газеты, журналы. А тут, за плату какой-нибудь копейки в день, они будут иметь возможность читать сколько душе угодно. Разве не выгодно?
– Да вам-то будет ли выгодно?
– Ха! Я не гонюсь за выгодой, окупились бы только книги. Переводами я буду зарабатывать сумму, совершенно достаточную для нашего пропитания. Ах, Лев Ильич, если б вы знали, как я довольна! – воскликнула новая социалистка, и апатичные черты ее оживились, зарумянились. – Наконец-то я буду приносить пользу. Целый квартал, более – все окружные кварталы будут просвещаться, благодаря мне! Только и мерещится мне теперь одно: как я весь день свой буду проводить в читальне и в ожидании посетителей заниматься переводами. Дождаться не могу, когда вывеска будет готова!
– Жаль мне вас разочаровывать, – вздохнул Ластов, – но я сильно сомневаюсь в успехе вашего предприятия. Простолюдин наш не ощущает еще настолько потребности в чтении, чтобы ходить в нарочно строенное для того заведение. Я отсоветовал бы вам.
Бреднева не на шутку рассердилась.
– Так, по-вашему, выбросить шкафы да книги за окошко? Вырвать из сердца с корнем любимую мечту, которую я выхолила, вынянчила, как родное детище? Да что ж мне после того останется? Камень на шею да в море, где поглубже?
Ну, Господь с тобой, мой милый друг!
Я за твой обман не сержуся.
Хоть и женишься – раскаешься,
Ко мне, может быть, воротишься.
Л. Кольцов
Наденька, тем временем внимательно осматривавшая кабинет, внезапно встала и, не говоря ни слова, быстро направилась к спальне. Ластов вскочил со стула и загородил ей дорогу.
– Куда вы, Надежда Николаевна?
– Меня очень интересует ваша квартира, и я хочу обревизовать ее.
– Нет, извините, там моя спальня…
– Ну, так что ж?
– Девицам не годится входить в спальню молодого человека.
– Скажите, пожалуйста! А той целомудренной Диане, что уже спрятана у вас там, годилось войти?
Кровь хлынула в голову Ластова.
– Тише! Прошу вас. Пожалуй, расслышит.
– Ага! Признались. Я этого только и добивалась. Можете успокоиться.
Студентка воротилась на прежнее место.
– Помните ли вы, Лев Ильич, как, будучи в последний раз у нас, вы ратовали за святость брачных уз?
– Ну-с?
– А что сказать про проповедника, который не держится собственных правил?
– Я, кажется, ни одним поступком не изменил до сих пор своим принципам.
– Да? Ну, а если эта… женщина надоест вам, вы ведь воспользуетесь первым случаем, чтобы отделаться от нее?
Ластову разговор был заметно неприятен. Нетерпеливо потопывая ногою, он с суровостью посмотрел на говорящую.
– Вы ошибаетесь, – сказал он, – я никогда не расстанусь с нею.
– Что такое? – болезненно усмехнулась Наденька. – Вы хотите весь век свой сгубить на невоспитанную, необразованную горничную?!
– Люби кататься, люби и саночки возить, – иронически пояснила Бреднева.
– Именно, – подтвердил учитель. – Но вы, Надежда Николаевна, назвали ее невоспитанной, необразованной горничной. Горничной была она – против этого, конечно, слова нельзя сказать, хотя я и не вижу еще ничего предосудительного, бесчестного в профессии горничной. По-моему, она даже куда почетнее профессии большей части наших русских барышень – профессии дармоедок. Что же до воспитанности, до образования особы, о которой у нас идет речь, то я могу сказать только одно: что дай Бог, чтобы все вы, наши «воспитанные», «образованные» девицы, были на столько же развиты и умственно и душевно, имели столько же женского такта, как она – «простая горничная».
Нечего говорить, что после таких любезностей со стороны хозяина, подруги наши недолго усидели у него.
– Я и забыла, – сказала, приподнимаясь, Наденька, – что сегодня сходка у Чекмарева. Ты, Дуня, остаешься? Ведь ты уже не ездишь на сходки?
– Не езжу, но это, во всяком случае, не резон мне оставаться! Извините, Лев Ильич, что обеспокоили.
– Сделайте одолжение.
Он обождал, пока барышни накинули на себя в прихожей мантильи и, увидев, что ни одна из них не протягивает ему на прощанье руки, с холодною формальностью раскланялся с ними.
Когда он затем входил назад в кабинет, навстречу ему бросилась Мари и со слезами обвила его руками.
– Милый, хороший ты мой! Он приласкал ее.
– Не плачь, дорогая моя, не стоят они того. Ты все слышала?
– Слышала… Спасибо тебе, голубчик!
Она сквозь слезы улыбнулась. Потом с беспокойством выглянула в окошко.
– Ах, Лева, уж смерклось, а сегодня праздник: много пьяных. Догнать бы тебе девиц, проводить до извозчика?
– Но, Машенька…
– Прошу тебя, друг мой, – перебила она его, – зачем зло воздавать тем же? Сделай это для меня, успокой меня.
Поцеловав ее в знак послушания, Ластов взял шляпу, сорвал в прихожей с гвоздя пальто и пустился в погоню за ушедшими.
Сбежав на улицу, он осмотрелся: направо в отдалении мелькало еще светло-ситцевое платье Бредневой, налево, за углом улицы, скрывалась высокая фигура Наденьки. Подумав с секунду, он взял налево.
Когда он поравнялся со студенткой, та оглянулась на него большими глазами, но молча прибавила только шагу.
– Я хочу проводить вас до извозчика, – сказал Ластов.
– Могли бы и не делать себе труда.
– Мари просила меня.
– Поздравляю!
– С чем?
– С башмаком, под которым успели уже очутиться. Учитель не счел нужным отвечать.
Днем был ливень, и в неровностях панели кое-где стояли еще небольшие лужи. Ластов посмотрел на обувь девушки.
– Вы, кажется, без калош?
– Да, без. Так же, как и вы, бес, леший! Оба замолчали.
– У вас, Лев Ильич, – заговорила тут Наденька, – как у средневекового рыцаря, есть, разумеется, альбом?
– Есть.
– Что же вы не попросили нас начертать вам прощальную элегию?
– Потому что вы отказались бы.
– Нет, я имела даже наготове что написать вам. Хотите, я вам скажу теперь на словах?
– Как вам угодно.
– А! Ну, так и ненужно, – обиделась девушка. Он пожал плечами.
– Как знаете.
Они сделали еще шагов двадцать молча.
– Хотите или не хотите, – не утерпела студентка, – а я все-таки скажу вам. Слушайте:
«Так-то вы, г-н паладин, остаетесь верны своему знамени и девизу – избранной даме сердца? А что, если она вас только пытала? Но не волнуйтесь поздним раскаяньем, все это шутки. Если дама остается глуха к серенадам миннезингера, он в полном праве возгореть к другой: не даром же дрова жечь. Чтобы, однако, отпустить вас не с совершенно пустыми руками, могу сказать вам pour la bonne bouche[44] несколько приятностей. Во-первых, вы прехорошенький, милованчик, одно слово. Приятно? Во-вторых, вы добрейшая душа, преблагонравный, преблагородный. Приятно? В-третьих, вы очень неглупый, начитанный малый, подающий положительные надежды сделаться однажды почтенным pater familias[45] и – самодурчиком. Приятно? Но будет с вас. Farewell[46]! Пребываем к вам по-прежнему благосклонны, но без сердечных содроганий.
Наденька».
Говорила это девушка легким, саркастическим тоном, но в голосе ее, наперекор ее заверению, трепетала больная струна уязвленного самолюбия. Тут проезжал мимо порожнем извозчик. Наденька остановила его.
– На Выборгскую, рубль?
– Пожалуйте.
– Итак – addio, signor paladino[47]! Вы уволены в отставку, но без мундира. Живите счастливо и привыкайте поскорей к бархатному башмачку вашей… гражданской!
Обрызгав учителя грязью, насмешливо дребезжа, дрожки уже уносили ее от отставного паладина.
По камням, рытвинам пошли толчки, скачки,
Левей, левей, и с возом – бух в канаву!
Прощай, хозяйские горшки!
И. Крылов
Когда героиня наша входила к Чекмареву, тот в халате, с засученными рукавами сидел за мясничей работой: очищал скальпелем от жира мышечные фибры лежавшей перед ним на столе человеческой руки.
– Quis ibi est[48]? – обычным образом вопросил он, не оборачиваясь, при звуке отворяющейся двери.
– Salve, mi amice[49], – шутливо отвечала по-латыни же Наденька, бросая мантилью и шляпку на ближний стул и подходя к оператору.
– Липецкая? Как это вас угораздило? Я сейчас только думал о вас. Добро же пожаловать. Я поздоровался бы с вами, да видите – обе грязны.
– Ничего, я не белоручка.
Она крепко пожала ему запачканную в человеческом сале и запекшейся крови руку. Затем придвинула себе против него стул.
– Нельзя ли вам пособить?
– Можно. Вот подержите тут за кисть.
– Я была у Бредневой, – рассказывала Наденька. – Слабоумная! Не надеется даже приготовиться в академию. Мы сделали с нею по одному делу небольшую прогулку, и она просила, чтобы я опять зашла к ней, но я не вытерпела и, отговорившись, что у вас сходка, покатила к вам.
– И хорошо сделали… Научитесь, по крайней мере, мускулы отпрепарировывать. Поверните-ка ее вверх ладонью. Вот так, будет.
– Какая она полная, цветущая, – говорила Наденька, разглядывая мертвецкую руку. – От молодого, должно быть, субъекта?
– Да, ему было лет под тридцать. Губа-то у меня не дура, умел подыскать. Полюбуйтесь только, что за мышцы – гладиаторские! Вчера еще двигались.
Пальцы Наденьки, державшие кисть покойного гладиатора, против воли ее задрожали.
– Как? Вчера еще он был жив?
– Живехонек.
– Как же это с ним случилось? Чем он занимался?
– Ломовым извозчиком был. Как-то спьяну поспорил с добрым приятелем, что полоснет себя ножом по шее; ну, и сдержал слово, полоснул, да больно уж азартно: дыхательное горло перерезал.
– Брр… И его доставили к вам в клинику?
– Доставили. Бились мы с ним, бились, ничего не могли поделать; хрипит себе, знай, как буйвол какой, а к ночи улыбнулся. Как только остыл, я, не говоря дурного слова, отрезал себе за труд свою долю – эту самую руку, связал в платок и был таков.
– У… какие страсти! – ужаснулась Наденька, смыкая веки и отталкивая от себя богатырскую руку. – И вы в состоянии говорить об этом так хладнокровно?
– А вас уже и стошнило? Слабенькая же вы, подлинно что женщина, в операторы не годитесь.
– Чекмарев, велите подать мне воды для рук.
– Ха, ха, ха! Смыть с них кровь ближнего? Ну, да Господь с вами, вы у меня в гостях: надо уважить. Эй, кто там?
В комнату глянула служанка.
– Барышне умывальную чашку. Да скоро ли китайская трава?
– Сейчас.
– Вы еще не пили, Липецкая?
– Нет, но и не буду… – пробормотала в ответ Наденька, отходя на другой конец комнаты.
Когда ей принесли воды и кокосовое мыло, она необыкновенно тщательно обмыла пальцы и ногти, потом обсушила их носовым платком. Чекмарев, вытерев ладони лишь полою халата, намазал себе на трехкопеечный розанчик масла и с заметным аппетитом стал уплетать его за обе щеки, захлебывая горячим чаем. Пропустив свои два-три стакана, он с трудолюбием занялся опять гладиаторскими мышцами.
Наденька между тем вывесилась из окошка, выходившего в сад, сняла очки и, неподвижная, как каменное изваяние, вглядывалась пристальным, раздумчивым взором в уснувшее под нею царство растений. Отблеск вечерней зари давно уже угас на отдаленных перистых облачках, и небесная синева, бледная, холодная, как утомленная после бала красавица, проливала на дольний мир скудный полусвет, еле обрисовывавший домовые крыши и трубы, да кудрявые древесные верхушки; все, что было ниже, скрывалось тем непрогляднее в таинственный сумрак. Только несколько приучив глаз к темноте, Наденька различила под развесистой сенью деревьев – тут скамеечку, там уходящую в глубокую чащу дорожку. Кое-где стояли отдельные деревья, как осыпанные свежим снегом: то была черемуха в полном цвету; прохладные струи ночного воздуха обдавали девушку пряным ароматом этого растения, смешанным с более нежным запахом едва распускавшихся сиреней, которых, однако, в общей мрачной массе деревьев нельзя было разглядеть.
Щекою упершись в ладонь, грудью прилегши на подоконник, студентка долгими затяжками упивалась душистою прохладою ночного сада. В недвижном воздухе не слышалось ни звука. Где-то лишь далеко пролаяла собака – и замолкла; откуда-то донесся чуть слышный свисток, неизвестно – парохода ли, фабрики или петербургского гамена; зазвенел комарик, закружился в воздухе над русой головкой девушки и вдруг стрелой умчался в мрак деревьев. Сладостно-грустно мечталось Наденьке: забыла она и себя, и Чекмарева.
Тут на плечо к ней легла вдруг тяжелая пятерня. Содрогнувшись, она схватилась за нее, но в то же мгновение отчаянно взвизгнула и кинулась в сторону: рука, за которую она ухватилась, принадлежала мертвецу-гладиатору.
Чекмарев расхохотался.
– Эх вы трусиха! Ну, можно ли до такой степени замечтаться? Поделом вору и мука.
– Ах, Чекмарев, вы серьезно меня испугали… Я и не слышала, как вы подкрались. Бросьте ее, эту страшную руку; тяжелая, как рука командора.
Презрительно скосив рот, медик исполнил, однако, просьбу товарки. Свалив препарат и все употребленные для него в дело инструменты на нижнюю полку развалившегося от долгой службы книжного шкафа, он воротился к девушке.
– Вы, Липецкая, все еще не можете отделаться от этой бабьей чувствительности, – заметил он, усаживаясь на подоконник около нее. – Если вы от природы, как женщина, и более хрупкого сложения, то должны преодолевать свою слабость, укреплять при всяком удобном случае свой nervus vagus.
Наденька, погруженная в раздумье, не слушала его.
– Скажите, Чекмарев, – подняла она голову, – как вы думаете, может ли мужчина вполне образованный полюбить плебейку?
– Да вы что понимаете под любовью? Тогенбургское воздыхание к деве неземной?
– Да, безграничную преданность, ненарушимое согласие в помыслах, чувствах, делающие из двух супругов одно нераздельное целое.
– Экую штуку сказали! Да какой же разумный человек любит еще этою бесцельною, рыцарскою, мещанскою любовью? Если, как вы говорите, известный индивидуум мужеского пола любит такою любовью известный индивидуум женского пола, то по сему одному он уже должен быть причислен к ракообразным, сиречь ретроградным животным, и не может считаться современно образованным.
– Да говорят же вам, что он образован, образованнее, может быть, меня да вас… Или же я не понимаю его образа любви? Простой, невоспитанной горничной дал он слово вовек не разлучаться с нею; какое ж побужденье могло иметь тут место, как не любовь, мещанская что ли?
– О ком речь?
– Это нейдет к делу. Отвечайте мне на вопрос: мещанская это любовь или какая другая?
– Да он связан с нею церковным браком?
– Нет, одним гражданским.
– Каким там гражданским? У нас на Руси, слава Богу, не введена еще эта ехидная выдумка деспотизма. Гражданский брак только и имеет целью крепче закабалить нашего брата, мужчину: изволь обязаться формальной подпиской, что обеспечишь женину будущность да и в приданое ее не запустишь лапы. Остроумно, нечего сказать! Одно меня удивляет: как на западе еще находятся дураки, что решаются жениться на подобных условиях.
– Но мы, Чекмарев, отклонились от предмета разговора. Лица, про которых говорю я, просто живут себе вместе, ни в чем не обязавшись письменно.
– Ну да, так это брак натуральный. Один он-то и есть настоящий, брак предписанный нам природой. Понравились друг другу – сошлись, приелись – разошлись. Ни бессмысленных письменных уговоров, ни свадебных церемоний…
– Ну, а человек, про которого у нас идет речь, обязался (конечно, не на бумаге) жить с тою девушкой целую жизнь?
– Значит, пришлась ему уже очень по нраву. Что ж, это бывает.
Наденька тяжело вздохнула и вывесилась опять в сад. Из сумрака деревьев клубились к ней одурительные благоухания черемухи и сирени. Она затрепетала и закрыла глаза рукою. Студент рядом крякнул и пододвинулся ближе.
– А, Липецкая…
Девушка, не отнимая руки от глаз, в каком-то забытьи прошептала:
– Что вы говорите?
– Натуральный брак, видите ли, сам по себе вещь очень рациональная, и если б, например, в вас было достаточно энергии и самостоятельности…
Он с назойливою доверчивостью взял ее за свободную руку. Девушка вздрогнула и повернулась к нему лицом. Сквозь светлые потемки летней ночи ему было видно, что черты ее расстроены и бледны, что глаза ее полны слез.
– Уйдите вы, уйдите от меня… – менее с испугом, чем с невыразимою грустью пролепетала она, высвобождая руку.
– Нет, не шутя, Липецкая, – убедительно продолжал он. – Чем поддерживается вселенная, как не магнетическим тяготением друг к другу разнородных элементов, чем органическая природа, как не взаимной симпатией разнородных полов? Не будь этой симпатии, мир бы вымер; но она вложена природой как безотчетное стремление во всякое живое существо, и всякое четвероногое, всякая глупая птичка, всякая букашка, наконец, в зрелом возрасте ищет сочувственного сердца. Неужели человеку, высшему существу в органическом мире, идти в разрез с законами природы? Нет, с достижением им возмужалости, натуральный брак есть для него, можно сказать, даже святая обязанность. На что же и жизнь, как не для того, чтобы пользоваться ею? Ну, все здравомыслящие и пользуются…
– Все, все? И они?
– И я, и ты, и он, и мы, и вы, и они. Судорожная дрожь пробежала по членам девушки, и, рыдая, кинулась она на шею красноречивого натурфилософа.
– Я ваша…
– Как? Серьезно?
– Целуй меня, голубь меня, Лев, ненаглядный ты мой!
– Мое имя не Лев.
– Ах, не разочаровывайте… Лев, жизнь ты моя!