Однажды режиссер пригласил Елену с тетушкой и Алексея к себе домой. Жил он не в элитных зонах – Жуковке или Баковке, Барвихе или Грязи, и даже не в «Клубном доме на Смоленском бульваре» или Москва-сити, а в одном из тихих извилистых переулков, в самом обычном, правда, «сталинском» доме с потолками под четыре метра и толстенными стенами, не пропускавшими уличный шум. Гостей несколько удивило, что квартира располагалась на первом этаже, но как только вошли в огромную металлическую кованую дверь подъезда, напоминавшую ворота замка, а затем в такую же высоченную дверь квартиры, то удивление прошло, сменившись чуть ли не смятением. Визитеры попали не в обычную прихожую с половичком, зеркалом и вешалкой, а в просторный зал, по центру которого на черном вздыбленном коне рыцарь простер к входу руку с мечом. Конь был в барде из металлических пластин, рыцарь в доспехах также из пластинчатой брони. Алексей застыл на месте, а дамы невольно попятились пред грозным всадником; Кольгрима даже перекрестилась, что было неожиданно с ее стороны.
Хозяин квартиры усмехнулся:
– Не бойтесь, не сомнет. И хоть это могучий жеребец фризской породы, а рыцарь дворянской, ну да игрушка это. Проходите так, тапочек нет. Сюда, к окну. В квартире всего одна комната, этот зал. И тут всё есть для жизни. Старому вдовцу много места не надо. Там книги, альбомы, вон стол, плита с холодильником, лежанка за ширмой, простая, как у Николая Первого – Елена знает.
Кольгрима, как знаток, оглядела, поджав губы, лошадь и небрежно бросила:
– Какой у фриза экстерьер! Еще бы, гордость голландцев, «Черная жемчужина»! А масть! По ногам видно. Иссиня-черная вороная! Истый Буцефал! Александр Македонский на такой коняке гонял персов по Малой Азии.
– Тетушка, ты и там была? – спросила Елена.
Тетушка в ответ пфыкнула:
– А то!
Режиссер достал вино и рассказал о том, что изначально первый этаж дома занимал магазин, потом контора, которую сменил детский сад, а при Лужкове помещения перестроили под квартиры и выставили на продажу.
– Вот он, – мэтр кивнул на всадника на коне, – мое альтер эго, если угодно, стоял в сарае на даче. Ради него продал квартиру, дачу, купил этот амбар, перевез его сюда. Морока была, не пропускали гаишники. Камин соорудил, хорошо дымоход был, опять же больше для него, вот так…
Елена подошла к конному рыцарю и долго разглядывала его со всех сторон.
– А где взяли, купили или подарок?
– Где-где? Где ты взяла рисунки Модильяни? Достался от хороших людей. Der Oberbürgermeister einer der preußischen Städte gab – бургомистр одного из прусских городков подарил. Я делал картину в его городе, а потом снял ролик о вотчине барона, весьма потрафил ему. Вот, отблагодарил от своих щедрот. Пытался объяснить ему, что негде держать это чудо, не поверил. «Не может быть, – сказал, – такого не может быть. У вас замок на Яузе». Откуда-то он про Яузу знал. И про мой замок, которого отродясь не было. Дареный конь – он и есть дареный, да еще с рыцарем в придачу. Пришлось взять. Как-то в осеннюю ночь, уже здесь, я включил фонарь, вон тот, он на днях перегорел, и понял, что на коне, знаете, кто? Я. Я, и никто другой. Правда – несуразица в городской квартире? А моя жизнь, жизнь режиссера, разве суразна? Она несуразна априори. Вот я и решил: пусть торчит тут, как символ моей нелепости. Авось предостережет от совсем уж абсурдных поступков.
– Но ведь символ, дорогой мой, не абы кто, не кнехт какой – рыцарь! – с вызовом произнесла Кольгрима.
– И это верно, – вздохнул режиссер. – Каюсь.
– А как таможенники пропустили реликвию? – спросил Алексей.
– Да какая реликвия? В отличие от Лениных рисунков новодел. Барон сказал, что средневековые доспехи в музеях, да и в частных коллекциях уже не часто встретишь. А на эти документы были, пропустили груз вместе с моим реквизитом.
Елене казалось, что она идет через анфиладу помещений и пространств не меньше ста лет. Сначала она увидела Пушкина. Александр был взбешен. Он держал письмо, которое вынул из двойного конверта. Видимо, это была анонимка, погубившая его. Девушка догадалась, что Пушкин видит ее по тому, как он, закрыв глаза ладонями, замотал головой и глухо и зло бросил: «Скройся! Ты мне сейчас не нужна!» Потом она оказалась перед лежанкой государя Николая Павловича. Тот бредил и умолял кого-то не отдавать Севастополь врагу. Царь неожиданно устремил на красавицу тяжелый взгляд и жестко приказал: «Прочь! Не мешай мне удерживать Крым!» После этого Елена оказалась на берегу озера, в котором, как лебедь, плавала луна, и отражался белый замок. Несколько человек пытались удержать Людвига Баварского силой. Но монарх, на голову выше и в два раза толще каждого из них, не давался в руки и в бешенстве восклицал: «Предатели! Изменники! Всех вас повесить! Ее, – он вдруг указал на Елену, – утопить в озере! А Баварию продать!» После этого Елена очутилась в «Ротонде», там она увидела мертвецки пьяного Модильяни. Художник поднял голову со стола, мутно глянул на нее, махнул рукой и простонал: «Проваливай! И без тебя тошно!» От того, что она никому была не нужна, Елену пронизала тоска.
Она вдруг очутилась в пустынном месте, был вечер – тихий, безоблачный, синий, не такой, как все. И не вечер еще, а ясное предвечерье, пронизанное предзакатным настроением… Кто-то взял Лену, как маленькую, за руку и повел куда-то по убитой дорожке вверх, в гору. Это была тетушка. Шли долго, молча, сосредоточенно. Кольгрима оступалась на камешках, чертыхалась, пыхтела, но шла упорно, точно надо было поспеть к определенному часу.
Дорожка незаметно превратилась в тропинку, по ней уже трудно было идти рядом, и тетушка пропустила Лену вперед, а сама пошла следом. Усталости, однако, не чувствовалось. Рододендроны, облака, мох, папоротник, еще что-то красивое накладывались, мешались, как краски на палитре, сменяли друг друга.
Лена вдруг вспомнила, как лет в шесть, может, в семь, она задала матери странный вопрос (по-настоящему он ее никогда не волновал, всё получалось как бы само собой): как делать карьеру. Мама ответила тогда: «Ступай за город. Когда закончится асфальт и пойдет свалка, а затем болота, тропинка поведет тебя по унылой местности в гору, всё выше и выше. И когда ты окажешься на высоте, с которой будет страшно глянуть вниз, тебе то и дело придется с этой тропинки сталкивать всех, кто идет тебе навстречу или обгоняет тебя. Не сбросишь ты, сбросят тебя. Вот это и есть карьера».
«Постой. А мама ли то была? Она никогда так не сказала бы! Тетушка? В шесть лет? Откуда она взялась в шесть лет?»
Внезапно оглушила мертвая тишина, какая настает перед грозой. Девушка огляделась. Кольгрима исчезла, но Елена отнеслась к этому спокойно, так как была уверена, что при опасности наставница всегда окажется рядом с ней. Но какой открылся вид! Неоглядные дали в сизоватом мареве, внизу зеленые луга и серебристая змейка реки под сине-золотым куполом небес, а на западе ослепительно белые верхушки далеких гор позолотил ярко-желтый, как куртка Модильяни, шар солнца. У Лены перехватило дыхание. Показалось вдруг, что эту красоту она видит в последний раз. И сразу тоска, как лед, легла на сердце – откуда только она взялась?
Подъем окончился, но что-то вело путницу вперед. Она не оглядывалась более. Тетушки позади нет – это она уже знала точно! «Но я под ее присмотром! На свете счастья нет, а есть покой и воля…»
А вот и ровное место. Можно передохнуть. Или это уже приют скиталицы? Площадка, чуть ли не над всем миром. Ровная, гладкая, вырубленная, как ступень в каменной горе, в форме подковы, нависшая над бездонной пропастью. Она опоясывала гору и исчезала за поворотом. Девушка с любопытством глянула вниз. Там, в страшной глубине был иной микроскопический мир, заманчивый, притягательный, но и такой отталкивающий, что она невольно отшатнулась от края. И тут с удивлением Лена увидела, что на площадке, во всю ее видимую длину стоит ряд столов на четыре, шесть, восемь, десять кувертов, с холодными закусками и горячительным напитками, обещающими при смешении создать нормальную температуру общения. Вместо кресел и стульев стояли вырубленные из камня сиденья, покрытые шкурами и меховыми накидками, которыми обычно устилают сиденья автомобилей. «Видимо, шкуры для господ, а накидки для дам», – подумала Елена. Один ряд каменных кресел, между каменной стеной и столом, шел с приличным зазором. Елене показалось, что сидеть на этих местах будет крайне неудобно, придется стоять. Зато другой ряд сидений по краю площадки, был впритык к столу, из-за чего трудно будет выбраться корпулентной персоне, если вдруг приспичит отлучиться по какой-либо надобности. Два ряда изящных табличек призывали каждого гостя сесть на предназначенное ему место и никуда более.
Вдоль стола и над ним (да-да, не показалось) бесшумно носились то ли тени, то ли бесплотные фигуры, видимо, наводившие порядок на столах. Они не обращали на Елену внимания, будто ее и не было вовсе.
Девушка почувствовала себя тоже бесплотно, отчего вдруг обрадовалась и подпрыгнула. Она легко пронеслась над столами, заглянула за угол скалы, там череда столов продолжалась и уходила за очередной поворот. «Это же сколько сюда пожалует гостей?» – подумала Елена.
Первым на площадку ступил величавым шагом очень высокий мужчина в военном мундире. Его прекрасной выправке и атлетической фигуре мог бы позавидовать любой записной красавец Голливуда. Голубоглазый господин огляделся окрест.
– Так мы за границей? – спросил он властным звучным голосом невидимого кого-то. – В Альпах? – И тотчас же преобразился. Вместо военного мундира без эполет, потертого на локтях от долгой работы за письменным столом, на нем оказался синий сюртук и серые брюки. Выпуклую грудь обтягивал темно-коричневый жилет с цветочками. На голове был цилиндр, в руке тросточка с набалдашником. На площадке воцарилась мертвая тишина.
– Всемилостивейший Государь! – прошелестело в этой мертвой тишине. – Ваше место здесь!
Карточка развернулась к незнакомцу в партикулярном платье и снова водрузилась на крайний к входу стол. На ней было написано: «Император Всероссийский, царь Польский и великий князь Финляндский Николай I Павлович». Незабвенный монарх покачал головой, снял цилиндр и отдал его вместе с тростью и перчатками кому-то невидимому. Он протиснулся за крайний столик со стороны пропасти и сел на овчину.
Едва он уселся, появился еще один не менее величественный господин, столь же внушительного вида, покрытый мантией из пурпурного бархата, расшитого по краю золотой нитью и подбитого белым горностаем.
К нему развернулась табличка: «Баварский король Людвиг II Отто Фридрих Вильгельм Баварский», и «лунный король» со вздохом втиснулся на свое место за одним столиком с российским императором, снял мантию и уселся на нее. Потом вдруг приподнялся и протянул руку Николаю. Николай ухмыльнулся в усы и крепко пожал руку царственному брату.
Конечно же, Елена узнала обоих монархов, хотя поначалу не поверила собственным глазам – возможна ль была встреча двух государей разных эпох в одном месте?
Следующим зашел пружинистой походкой невысокий голубоглазый господин (или это голубое небо отразилось в его глазах?). Это был Пушкин. Он без раздумий сел напротив императора, глянул на табличку, развернул ее и показал самодержцу – «Камер-юнкер Александр Пушкин». Пощелкал по ней пальцем. Вместе с ним вошел мужчина с волевым подбородком, смахивавший на ворона, тоже голубоглазый. Без лишних слов он сел рядом с Пушкиным и показал всем карточку, на которой было написано: «Реформатор оперы Рихард Вагнер». Не успел он сесть, как со своим раскладным стульчиком возник Модильяни и со словами: «Эти глаза напротив! У всех голубые глаза!» – втерся между композитором и поэтом, хотя его карточки на столе не было. По всему было видно, что она ему особо и не нужна. Художник хоть и был легок, как перекати-поле, но мог и притулиться, словно плющ или мох, где ему вздумается, и тогда его нельзя было отодрать от этого места.
За следующий столик на четыре персоны незаметно уселись Анна Ахматова, фотомастер Нина Лин, художник Верещагин и наставник Елены – последний народный артист.
Потом повалила толпа. Елена с любопытством провожала каждого до его места. Почему-то все знали свои места, словно где-то в неведомой прихожей им сообщали, за какой столик, и на какое место следует каждому сесть, чтобы не создать в присутствии царственных особ плебейскую суматоху. Ее, кажется, никто не видел. «Но почему?» – не могла успокоиться девушка.
Далее за столом на четыре куверта сидели Эдуард Аркадьевич, его секретарь-референт тайка Ради с двумя родственниками, способными на любую грязную работу.
Еще дальше за восьмиместным столом расположились Адам Райский, Каролина, Миша-Обалдемон, дама с собачкой Изольда, первооткрыватель актрис меценат Георг, поручик Ржевский, клоун телеведущий, полузабытый ухажер-пошляк из Останкино.
Затем стоял длинный стол на десять персон, за которым уютно расположились художник-фотограф Алексей, тетка Клавдия и дядька Николай. Федора Наливайко зажали с двух сторон жена Люська и русалка Валька с Цветочной. О чем-то спорили говорливый Гриша и Валя-продавщица, первая любовь Алексея. А папаша Либион из кафе «Ротонда» увлеченно рассказывал пикантные анекдоты не знавшему ни слова по-французски капитану Джеку Булю. Морской волк, тем не менее, поддакивал сотрапезнику: «Йес, галс, леер, каботаж!»
За ними, ближе к повороту собралась компания черных, серых, невзрачных фигур. Беспокойно ерзал на месте, похожий на пуму, тип из Лениного сна. В невидимую точку перед собой уставился мужчина в сером костюме из кафе. Парни в серых капюшонах из электрички сидели на столе и на коленях друг друга и утробно гоготали. Развалившись, восседали два охранника в форме без погон. Два мордоворота в цивильной одежке тягалась в армреслинг. Темнел еще кто-то…
За следующим столиком угадывались актриса из кафе, официант «Хуторка» и его коллега, нервный господин со второго этажа дома, в котором застрял опухший Эдик, капитан-сталинист и полковник полиции, безымянная художница, директор Михайлов Александр Карлович…
За поворотом сидели гости, которых Елена встречала когда-то, но имена которых не запомнила. Среди них были и те, кого вырвал ее взгляд из толпы на Каменноостровском проспекте в Питере или в Останкино непонятно когда и зачем, и оставил навсегда в памяти.
Над площадкой был еще один вырубленный уступ, небольшой, на котором вплотную стояли два стола. За первым собралась странная компания: Татьяна Ларина из «Евгения Онегина», Белый человек из Пушкинского сна, брюнетка и шатенка с тарелочек, писец из Египетского зала Лувра, одноглазая царица Нефертити. За вторым сидели родители Елены, Василий и Ольга Красновы, Кольгрима и Черный человек Колфин (оказывается, он был вполне материален). На этих столах не было приборов, еды и питья. Но стояли цветы в вазах и кактусы в горшочках. Вроде как это были ложи для автора и избранных лиц, но не царские, нет. Потому что вместо царской ложи стоял первый от входа стол.
По всей видимости, в гостиной на открытом воздухе царил дух демократизма. Речей никто не произносил, всё катилось естественным путем, куда катилось. За горячими закусками последовали несколько перемен блюд, и резвый остроумный Аппетит сменило глуповато-вялое Пресыщение.
Монархи изволили слегка подтрунивать друг над другом и спорить ни о чем в благодатной атмосфере всеобщего лицемерного внимания. Но вот они уперлись в некое недоразумение. Сначала убеждали в чем-то друг друга спокойно, но потом оба возвысили голос.
– Продам Баварию за тот замок для Вагнера и Сиси! Запросто! – баварский король указал на великолепный замок на берегу Лебединого озера в лучах заходящего солнца.
– А я не отдам Крым ни за какие коврижки! – стукнул Николай по столу кулаком.
Людвиг подскочил, опершись о столешницу двумя руками. Кольгрима тут же смахнула вниз кактусы на столик, за которым восседал благодушный Эдуард Аркадьевич сотоварищи. В тот же миг Эдик превратился в гигантскую черную тушу то ли животного, то ли просто грязи. Грязь брызнула на его слуг, превратив их тоже в черные комья.
Неожиданно столешница царского стола накренилась, и вместе с ней наклонился весь каменный уступ. Монархи попытались удержать столешницу, но она и вместе с ней вся площадка продолжала крениться, так что со столов поехали блюда, а люди схватились, кто за что мог, удерживаясь от падения в пропасть. Лишь два стола оставались в покое. Словно в них что-то сломалось, вроде запавшей клавиши в пианино. Застыл стол, за которым собралась компания из Сибири, папаша Либион и Джек Будь, а также стол Анны Ахматовой, Нины Лин, Верещагина и мэтра. Казалось, сидящие за ними даже не заметили того, что происходит по соседству, где буквально уходила земля из под ног. Там творилось нечто невообразимое. Невзрачные, только что гоготавшие типы, соскользнув с площадки, превратились в серых ворон и с хриплым криком «Nevermore» скрылись из глаз. Огромный черный ком непонятно чего, в который превратился Эдуард Аркадьевич, ухнул вниз, а три его помощника – три комочка грязи прилипли к столешнице, как жвачка, и не падали. Адам Райский, Каролина, Миша, Георг, поручик Ржевский обернулись в надувные шарики, полетели и лопнули над пропастью.
Еще можно было спастись – по тропинке, которая всех привела сюда. Но на выходе оказался камень с высеченными словами о трех путях, причем две надписи были скрыты мхом. Да и как пойдешь вбок, если с одной стороны пропасть, а с другой утес! Оставалось бежать с уступа только прямо, «в лоб», но впереди заслоняла путь огромная пирамида черепов, точь-в-точь как на картине Верещагина!
Елена инстинктивно метнулась к первому столику. В этот момент она хотела одного – спасти Амедео, как свое дитя.
Русский самодержец из последних сил удерживал столешницу, вены надулись у него на шее и на висках. Он хрипел кому-то: «Держи всё, держи всё!» Видно было, что царь будет удерживать всё до конца. Людвиг Баварский безумно хохотал и от души стучал ладонями по крышке стола. В этот момент Пушкин и Вагнер взглянули на парящую над ними Елену и, словно увидев ее, оперлись локтями о столешницу и стали быстро записывать слова и ноты, а Моди и вовсе вскочил на стол и, усевшись задом к венценосцам, стал наносить на лист наконец-то пойманный им образ.
Чудо ли произошло или под весом этих трех художников столешница вдруг выровнялась, и вся площадка вернулась в свое естественное первоначальное положение.
Лена оказалась на верхнем уступе. Она села рядом с тетушкой, и та, небрежно кивнув вниз на площадку со столами с остатками яств и питья, спросила ее:
– Хочешь быть с ними? Их всех сюда привела карьера, одна лишь карьера. И еще алчность – дитя всякой карьеры. Кроме тех, кто за царским столом, нас на этом уступе да вон тех двух столиков, что не накренились…
– Там рядом с Ахматовой и другими, кто уже давно умер, сидит мой наставник. Тетушка, – с трепетом спросил Елена, – а что, и он умер?
– Посмотрим, племянница, посмотрим. Бог даст день, Бог даст и ночь…
Утром Елена рассказала тетушке, что ей приснился длинный-предлинный сон, из которого она никак не могла выйти, как из лабиринта.
– Снова увидела Пушкина, Николая Первого, Людвига Баварского, Модильяни…
– Заметь, не Минотавра, не монстров каких-нибудь… – Кольгрима назидательно подняла указательный палец вверх, а потом прикоснулась им к своему виску. – Так что не стоит жаловаться на то, что снятся всякие ужасы…
– Я и не жалуюсь, тетушка… Но мне горько стало, когда я вновь встретилась с ними. До сих пор горечь во рту…
– Это моя желчь, – пробормотала наставница. – Продолжай, продолжай!
Помолчав немного, Елена справилась с волной воспоминаний и рассказала об уступе над бездной из сновидения.
– Интересный сон, – произнесла Кольгрима. – Говоришь, и я там была? На уступе? Сверху смотрела, как пируют? А сама слюну глотала? Так это не я была! На пирах я не пощусь. Постой, не думаешь же ты, что этот сон показала тебе я?
– Не думаю, – неуверенно ответила племянница.
– И что тебя поразило в наваждении? – спросила тетушка.
Елена пожала плечами.
– Да, собственно, всё. Но и… ничего. Занятно было. А, ну то, что я летала. Вернее, парила. И никто не видел меня, кроме тех, кто сидел за первым столом, Моди и другие.
– Положим, сверху я отлично всё видела… – сказала Кольгрима.
– Так это ты! – с облегчением сказала Елена. Потом осторожно спросила Кольгриму: – Тетушка, это что было, конец света? Никогда не думала о нем…
– Она не думала о нем! Он сам подумает о тебе! Когда не ждешь его. Зачем тебе всеобщий конец света? Ты свой не торопи.
– А что случилось с моим наставником – он был за столом среди умерших?..
– Жив твой наставник, но вчера опять увезли в госпиталь, не успела сказать. Прессует беднягу не только пресса, но и артистическая ваша братия, и чиновники, и политики. Ты телек не смотришь, а зря, там не рыдай моя мать, что творится! После того, как мэтр приз получил – не у нас, не на Лазурном побережье, а где-то в Азии, «непонятно у кого» (сказал один комментатор), все как с цепи сорвались. Мало, мол, либерализма в нем и консерватизма, демократизма и республиканизма, патриотизма и космополитизма! Сдохнуть можно от одного их паразитизма! Суть-то одна: завидуют. Страшно завидуют ему! Даже тому, что ты его любовница…
– Да какая же я его любовница?! – возмутилась Елена.
– А такая! За тебя давно уже всё решили. И теперь с этим в гробешник ляжешь! Ты профессию выбрала! Я тебя хотела в музыканты определить! Хотя там еще хлеще… – пробормотала старушка и плюнула. – Не получилось у меня разом с этим покончить, в предыдущей моей общественной деятельности, теперь уж что, терплю… Али в Госдуму податься и терпеть там, в тепле и резонерстве? Одного боюсь: не выдержу графика их напряженной работы.
– На последней съемке, – вспомнила Лена, – когда он со стула встал, видно было, как ему больно. – Девушка поежилась от внутреннего холода и, чтоб отвлечься от тягостных мыслей, продолжила расспрашивать наставницу:
– Во сне секач, Эдик, вроде как не распухший был… Он, что, опять в человека превратился? Это как же, тетушка?
– Обыкновенно! Распух, погрузили в самолет и отвезли в Израиль, теперь обследуют в клинике Ассута. Денег у него вагон, но и за них животное в человека не превратишь! В видении же своем ты увидела, как этому отличнику российского искусства – за заслуги дали / пару пенделей к медали… Не переживай. Ты заглянула малость вперед, в заключительную сцену фильма. Мэтр… хотя, что это я? Ты будешь снимать это. Ты-ты. Никуда не денешься! Ты теперь, как бильярдный шар, должна катиться в лузу, а не биться в стенку. Это называется: правду нести. Как он нес. Иначе, какой прок от тебя?
– Тетушка… – спросила племянница. – Так он, что… он ушел от нас?
– Я же сказала: в больнице он. И на этот раз надолго. Лен, сходи, купи торт. Сладкого хочется.
– Иду за твоей сладкой правдой, тетушка, – сказала Елена, хотя по большому счету, она хотела уйти от тягостных предчувствий правды горькой.
Племянница пошла в кондитерскую, а Кольгрима вдруг вспомнила, как большую часть жизни только и занималась, что обманывала людей, а когда впустила в душу Елену, дала зарок – отвратиться ото лжи и лицемерия. Почему? Совесть ли проснулась?.. (Хотя совесть не спит в человеке, а, как глас вопиющего в пустыне, день и ночь тщетно взывает к нему). Жаль стало потерянного впустую времени?.. (А как накопить его, не израсходовав?) Она не знала, почему. Поначалу волшебница, как Шура Балаганов, тщетно взывала к людской справедливости, а потом стала эту справедливость вбивать каждому в башку – тоже без толку, котелки у всех чугунные! Кольгриму охватила ярость, какую она испытывала часто в прошлом, от бессилия что-либо изменить в мире. «Каждый человек хочет по своему пути идти, – подумала она, – а не получается. Мало кто в лузу попадает, больше в стенку да за борт. В лузу надо. Попадешь – выиграешь, причем не ты сам, а тот, кто тобой играет…»
Тем временем неведомый простому зрителю серый кардинал российского киноискусства допытывался от продюсеров и иных деятелей и чиновников культуры, что делать с незавершенной картиной последнего великого режиссера эпохи советского кино, дни которого были сочтены. Собственно, надо было либо закрыть фильм, распустить труппу и забыть об убытках, либо назначить исполняющего обязанности режиссера-постановщика и довести съемки до конца. Кардинал склонялся ко второму варианту, причем у него был готов и достойный кандидат – заслуженный артист РФ Игорь Ржевский. Однако мэтр спутал все карты. Узнав о подковерной возне, он прислал в комиссию сразу три документа: письмо и видеозапись, в которых аргументированно и безальтернативно поручал завершить картину ассистенту Елене Прекрасной-Красновой, и проект приказа, назначавшего Елену его восприемником. Кандидатуру же Ржевского он категорически отверг, как неспособного к режиссерской деятельности. Более того, рекомендовал Ржевского уволить из труппы, как не справившегося с незначительной ролью приятеля Модильяни, художника Мориса Утрилло. Кинодеятели вынуждены были прислушаться к мнению мэтра, обладавшего непререкаемым авторитетом в министерстве культуры, обменялись мнениями, что «эта Краснова далеко пойдет», и назначили ее временно исполняющей обязанности режиссера-постановщика картины «Проклятие проклятых». Скорее всего, на их решение повлияла маленькая приписка мэтра в конце письма о том, что в его распоряжении имеются три ходатайства представителей высшей российской власти и духовного лидера. «Не удивлюсь, что от патриарха или от папы римского, – задумчиво произнес серый кардинал, – Против пентхауса не попрешь», – и отказался от своей затеи. Ржевского увольнять не стали, препоручив это новому режиссеру.
После того, как в труппе узнали о назначении Красновой, часть возмущенных коллег намерилась покинуть коварную фаворитку режиссера. Елена не стала никого уговаривать остаться, а лишь уведомила, что с каждого нарушителя контракта будет взыскано в полной мере.
Ржевский рвал и метал. На репетиции он напоказ выпил из горла бутылку шампанского, поздравил коллег с началом новой эпохи Возрождения куртизанок и упал перед Еленой на колени с воплем:
– Мэтр умер, да здравствует метресса!25
Краснова тут же предложила продюсеру уволить поручика-скомороха из-за творческих разногласий и за систематическое пьянство. Кольгрима приложила к докладной копии двух выговоров за срыв съемочных дней, объявленных Ржевскому мэтром в текущем году. После столь решительных шагов наставницы (пока это слово все заключали в кавычки) разногласия и недовольства в труппе угасли сами собой, а многим членам коллектива было даже приятно, что их метресса не только пассия великого режиссера, но и толковый жесткий руководитель.
В больнице режиссер провел две недели, потом настоял на том, чтобы его отпустили домой. Больному назначили сиделку. Елена навещала наставника каждый день, рассказывала ему о делах, консультировалась, играла на фортепиано и пела. Тот час, который они проводили вместе, сказывался благотворно и на самочувствии мэтра (во всяком случае, он так говорил), и на настроении его ученицы.
Как-то Елена спросила режиссера без всякой задней мысли, почему он не женился во второй раз.
– Почему-почему? Не смог, – ответил тот. – Не зная тебя, можно подумать, брачные сети плетешь. Ты знаешь мое отношение к многобрачию, бессмысленной чехарде жен, семей, детей. Винегрет получается, а не жизнь. Лена, оставим эту тему. О фильме лучше поговорим. В твоем сценарии Модильяни никому не нужен, да и ему никто. Разве что его Муза. А Муза не на Парнасе, она тут обретается! – Наставник постучал себя по груди. – Может, еще в нем! – он указал на рыцаря. – Она или есть в душе, и тогда есть художник, или ее нет, и художника нет. Теперь о главном. Ты это знаешь, но на всякий случай. Зрителя нельзя кормить только прошлым. Надо показать ему и его будущее. Тогда у человека появляется надежда. Ее Аристотель называл сном наяву… Тебе снился когда-нибудь сон наяву?
– Да, – ответила Елена. – Мне кажется, что он снился мне всегда. Снится он и сейчас. И тревожно так, тревожно. Вроде как меня ждет где-то мой корабль, мой белый лебедь, а я боюсь на него опоздать.
– Не спеши на свое судно, Лена. Не опоздаешь. Без тебя оно не отойдет. В любом случае оно отправится вовремя, так как в твоем распоряжении будет, как и у меня впереди, целая вечность. Также как и у него, – режиссер указал на всадника, устремившегося к выходу из его последнего жилища. – Видишь, он рвется в неведомое, а остается на месте…
Дома Елена рассказала тетушке о том, что наставник совсем плох. Потом по наитию, словно и впрямь услышала это, добавила:
– Он оставляет мне квартиру. Оформил дарственную. Об одном просил – оставить в ней конного рыцаря.
– Ну, это уже не его забота, куда денется рыцарь, – задумчиво произнесла Кольгрима.
На день рождения режиссера, почти все члены труппы собрались в обеденный перерыв в кафе. Не сговариваясь, все заказали любимые мэтром эспрессо и кекс с изюмом. За столик режиссера никто не сел. Расселись вокруг него и поздравили отсутствующего наставника и пожелали ему скорейшего выздоровления. Кольгрима задержалась в бухгалтерии, помогая разобраться с договорами. В это время в кафе появился, как черт из табакерки, Ржевский, пьяный и агрессивный. Увидев своих недавних коллег, поручик не стал оригинальничать. Он был верен своему амплуа: скуп на собственные мысли, зато щедр на слова чужие. Глаза его грозно сверкали, грудь вздымалась, голос звенел. Просто джигит, настоящий мачо, но не джентльмен, нет. Видно было, что обуреваем молодой человек нешуточными страстями и готов к бравурным подвигам. Встав возле стойки и подняв вверх руку, Ржевский взвыл к присутствующим изуродованным им самим монологом «дяди Вани» Войницкого:
– Ушла… – поручик ткнул пальцем в Краснову. – Когда же было это? Один черт!.. Тогда ей было семнадцать, а мне, нет, не тридцать семь лет. Неважно! Отчего я тогда не влюбился в нее и не сделал ей предложения? Ведь это было так возможно! И была бы она теперь моею женой… Да… Теперь оба мы проснулись бы от грозы; она испугалась бы грома, а я держал бы ее в своих объятиях и шептал: «Не бойся, я здесь». О, как я обманут! – Ржевский ткнул пальцем на место, где всегда сидел мэтр, а потом в пол. – Я обожал этого режиссера, этого жалкого подагрика, я работал на него как вол!..