Кольгрима была темнее тучи.
– Ну и натворила же ты дел, «ненаглядная»! Мало было приюта живописца? Что тебя понесло еще и во дворец?
– В Лувр? – Елена силилась вспомнить что-нибудь о Лувре, но не могла.
– Какой Лувр! Ты тоже абсент пила? Зимний! Иди, отоспись. И я лягу. От твоих похождений, голубушка, у меня голова кругом идет.
Елена обратила внимание на бледный вид Кольгримы.
– Нездоровится, тетушка?
– Столько волнений за последние дни! А тут еще гостёчки пожаловали!
– Кто?
– А! – отмахнулась Кольгрима. – Твари! Надо бы полежать, отдохнуть, но вот приходится заниматься непонятно чем!
«Понятно чем», – подумала девушка.
Елена побрела в свою комнату. Глянув в зеркало, она вспомнила, что страшно обиделась на Амедео, когда тот даже не одевшись, схватил карандаш и, не глядя на нее, стал рисовать нечто привидевшееся ему черт знает когда в галлюциногенном бреду. Елене было досадно, что он рисовал не ее. «Как же так? – задавила она в себе крик. – Как же так?»
Модильяни протянул ей лист. Рисунок был дьявольски хорош. Обнаженное женское тело напряглось в порыве страсти. «В предвкушении минуты радости», – написал Моди. «Неужели это я?» – подумала Лена. Вскоре художник окончил и подписал второй рисунок. «Утомленная страсть», – прочитала натурщица на изображении разомлевшей красавицы. Елене показалось, что оба портрета вывел не карандаш на бумаге, а вырезал скальпель на женской коже. Она даже разглядела на втором рисунке капельки крови. На арабески Модильяни было больно смотреть, но еще больнее осознавать, что больше никаких рисунков не будет.
– Они твои. Постой. – Амедео поморщился и зачеркнул на первом листке слово «минута», заменив его на «мгновение».
А после этого… Что было после этого? После этого – девушка вспомнила, как она, не прощаясь, покинула художника, приступившего к очередному портрету и не обращавшему больше на гостью внимания, и оказалась вдруг то ли на балу, то ли в уютной комнате наедине с государем. Монарх холодно любовался ею и спрашивал:
– Ты чем-то не довольна, Элен?
– Я всем довольна, ваше величество!
– А кто-то жаловался давеча: всякий день балы?
– Но не такой, как нынче, государь! Он единый.
Но почему она не ощущает волнения, почему она так спокойна, будто ничего не случилось? Ведь ее только что в своих объятиях держал сам государь! «А перед этим – сам Моди!» – змейкой скользнул в уши шепот.
Однако пора спать!
Кольгрима достала из стола синюю папку Моди и вынула из нее рисунки, изображавшие ее (ее ли?) в их первое и единственное свидание. Она взглянула в зеркало и увидела в нем Елену. Вздохнув, вернула рисунки в папку, папку бросила в стол и снова взглянула в зеркало. Всё в порядке: улыбнулась она самой себе.
«Мчатся бесы рой за роем в беспредельной вышине…» – кружилось у нее в голове. Бесы ли то были, или Модильяни, или государь, или она сама, Елена Прекрасная? Так с этим кружением волшебница и легла спать. «Бесы, бесы, достали же вы меня!» – последнее, что она подумала, проваливаясь в сон. Во сне ее преследовал ехидный голос Колфина, в которого она преображалась порой: «Любите ли вы театр так, как я люблю его? – Дядюшка ёрничал: – Для чего ходят в театр? Чтобы получить удовольствие. Так вот, я получаю наслаждение только от того, что не хожу в театр. Что ты нашла, досточтимая Кольгрима (или Елена?), в этом пошлом балагане? В этом дьяволе-рисовальщике, в этом Божьем наместнике, ледяном царе?»
Колдунья прокляла уже не раз тот день и час, когда она давным-давно заключила с демонами договор, по которому получила отменное, нечеловеческое здоровье и дар волшебный превращать и превращаться, перемещать и самой перемещаться в пространстве и во времени.
Согласно договору, по достижении двухсотлетнего возраста Кольгрима должна была отдаться бесам навечно. «Ну чем не Фауст?» – думала она когда-то. Со временем эту мысль вытеснила другая: «Вот же черт!» Кольгрима спешила подготовить себе замену, но всё срывалось и срывалось. Вот, наконец-то вроде как уже приготовила, но получалось, что ее не разделить с Еленой! В Елене была она сама, а в ней Елена, и разорвать их обеих не могло никакое колдовство, никакие молитвы! О каких молитвах могла идти речь, когда им не было места даже в лексиконе колдуньи!
Сегодня, когда Елена пустилась во все тяжкие, бесы навестили Кольгриму. «Срок истек!» – заявил старший из них, но у волшебницы хватило сил выдуть нечисть из своих покоев.
– Завтра! – с хохотом крикнула она им вслед.
Спала Кольгрима беспокойно. Помимо слабости, сковавшей все ее члены, она чувствовала головокружение и тошноту. Когда уже под утро (хотя на часах застыла полночь) она встала, чтобы выпить успокоительной микстуры, и подошла к зеркалу, то в зеркале увидела бледную осунувшуюся старуху, с заострившимися скулами и космами, торчавшими во все стороны. Она с оторопью пригладила свои волосы, и с удивлением обнаружила, что те в полном порядке лежат ровными прядками под чепчиком. На нее же из зеркала уставилось какое-то страшилище с невообразимой улыбкой, похожей на оскал оборотня. Да это была вовсе не она! Ужас обуял колдунью. Она протянула к зеркалу дрожащую руку и вместо прохладного мертвого стекла уперлась в живые пальцы, которые вдруг ледяной хваткой стиснули ей ладонь. Кольгрима вскрикнула. Та Кольгрима, что была напротив, кричать не стала, а криво улыбнулась и вышла из зеркала. Привидение прошло к кровати и легло на спину. У Кольгримы пол заходил под ногами, заколыхались стены и потолок жилища. Она подошла к своей постели. Двойница, уставившись в потолок, спала с открытыми глазами!
Кольгрима вышла из спальни и постучала к Елене. Та тут же вышла, точно и не спала. Колдунья привела ее в свою спальню и указала на спящую двойницу.
Елена подошла к кровати, тронула спящее привидение за руку. Двойница стала таять в воздухе и исчезла.
– Это тебе привиделось, тетушка, спи! – сказала Лена и тоже растаяла.
Кольгрима без чувств рухнула на кровать и забылась. Проснулась внезапно, точно кто толкнул ее. Внимание волшебницы привлек угол комнаты, который наполнился дрожащим голубоватым сиянием. Свечение стало кружиться все быстрее и быстрее, и из него вдруг соткался огромного роста человек в зеленом мундире с пронзительным тяжелым взглядом. «Император!» – словно кто шепнул Кольгриме на ухо. Она обмерла. Значит, правда, что царь неприкаянно ходит по петербургским подземельям по сию пору! Николай Первый подошел к зеркалу и, наклонившись к нему, смахнул с плеча невидимую соринку. Кашлянул, вынул из стола синюю папку Модильяни, достал из нее три листочка, глянул на них вскользь, хмыкнул и, заложив руку с рисунками за спину, вошел в стену. Кольгрима подошла к стене. В стене, словно в дверной створке, были зажаты ее девичьи портреты. Она потянула их, и бумага рассыпалась в прах!
– Со мной эти штуки не пройдут, – усмехнулась ведьма. – Еще не утро.
Кольгрима дунула на пыль, не успевшую осесть на пол, и та как железные опилки под магнитом стала сгущаться и стягиваться в линии и плоскости. Сначала нехотя, но, в конце концов, стремительно. На пол, мягко раскачиваясь, опустились три листа бумаги. Волшебница подняла их, изучила рисунки:
– Как настоящие. Сам Моди не отличит! Даже лучше! – не удержалась она от похвалы самой себе. – Ведь в них теперь воистину есть волшебство! Моё!
Кольгрима знала, что это был пик ее чародейного мастерства. Апофеоз чудесных превращений. Вырвать из рук бесов материал, созданный духом гениального художника – пропащий материал, обратившийся в прах! Такого не удавалась никому из людей. Жаль, синюю папку Модильяни оттуда не достать. Ну да папок и здесь полно. В том числе и синих. Да вот они. Перед Кольгримой выросла груда синих и голубых папок. Она выбрала подходящую и вложила в нее рисунки. Спохватившись, достала листы. На них не было подписи художника!
Часы показывали полночь.
«У меня еще целая вечность, – подумала ведьма. – Моя вечность».
Кольгрима направилась в комнату Елены.
– Вставай! Вставай, лежебока! – растолкала она девушку.
– Ну что такое? – пробурчала спросонья Лена. – Что случилось?
– Что случилось, то прошло. Что не пришло, вот то бы не случилось. Вставай! Надо срочно увидеться с Модильяни!
– Да где мы увидимся с ним? Тетушка, где он?
– Где, где? В парижском кафе, где же еще? Вечно шастает по кабакам. Пошли! Не прибранная ты. Постой, приберу.
Кольгрима подвела Лену к зеркалу, поправила ей прическу. Девушка обернулась роскошной дамой, шатенкой с тарелочки, а волшебница пышноволосой брюнеткой, ее тарелочной визави.
Брюнетка взяла шатенку за руку и шагнула в зеркало.
Перед «Ротондой» Елена запнулась о выбитый булыжник и едва не растянулась на грязной мостовой. Тетушка успела поддержать ее. На веранде кафе за небольшим столиком с белой столешницей и тоненькими черными ножками на плетеных стульях из ротанга сидели Модильяни в черном вельветовом костюме и элегантная дама лет двадцати в широкой соломенной шляпе с страусиным пером. Она напоминала антилопу. Елена с неприязнью отметила, как гибка и грациозна эта восточная горбоносая красавица. В ней было то, чего не было больше ни в одной из посетительниц «Ротонды». И не только в эту ночь, но и вообще никогда. Дама была явно увлечена беседой. Амедео же, остро поглядывая по сторонам в неистребимом азарте поиска новых моделей, нараспев читал:
«О, эта плоть живая!
Как облачко взлетая,
Ложатся кружева –
И не нужны слова
Губам, огнем объятым…»5
– Привет, Моди! – поздоровалась с художником брюнетка, бесцеремонно прервав его декламацию. Его партнершу она проигнорировала. – Верлен? Составим компанию? На минутку.
Модильяни недобро сверкнул глазами, но ничего не сказал. Встал и придвинул стулья за присоседившимися дамочками.
Брюнетка держала в руках синюю папку. Моди обеспокоенно глянул на свою. Та лежала на столике рядом с ним.
– Ты забыл подписать, – Кольгрима протянула художнику рисунки.
Амедео посмотрел на них, задумался, припоминая что-то, отрицательно покачал головой.
– Это не я рисовал. Где ты взяла их?
Кольгрима поджала губы.
– Моди! Ты что, был так пьян, что не помнишь, как рисовал эти силуэты?
Амедео схватил остро отточенный карандаш и, продирая им листы, поверх рисунков поставил свою подпись. Потом резко встал и, не прощаясь с Кольгримой и Еленой, потянул гибкую партнершу за руку:
– Пойдем, Анна!
– Кто это? – спросила Елена. Она не уловила свой голос и не разобрала, что ответила тетушка. Она слышала лишь стук своего сердца! – Да, это она, Анна Ахматова, – прошептала бедняжка.
– Расстроилась? – Кольгрима прикрыла ладонью руку воспитанницы, комкавшую рисунок. – «В предвкушении мгновения радости», – прочла тетушка. – Брось! Нашла из-за кого. В твоем списке – кто под вторым номером? Нумеруешь ты! Назови его первым. Да он и без тебя Первый. А этого, – тетушка кивнула на рисунок, – считай прологом, вступлением, интродукцией. Как он, возьми и зачеркни и напиши новое слово.
– Интродукция и Рондо каприччиозо Сен-Санса, – прошептала Елена. – Ля минор.
Кольгрима скривилась.
– Ой! Не надо! Не надо этих соплей! Кому минор, а кому и мажор.
– Вот и я о том. Кому пролог, а кому каприз.
– Сен-Санс, конечно, гений, Шарль-Камиль. – Разозлившись, тетушка разродилась экспромтом: – Но что тебе Моди? Да сдай его в утиль!
– Камиль, Моди, утиль – прекрасный водевиль! – не осталась в долгу и Елена. – Тетушка, вернемся домой. Надоели эти фарс и бутафория. Ложь, как в фильме… этом, как его, ну ты показывала мне… «Монпарнас, 19».
– Оставим искусство, оно не поможет, когда тут болит. – Тетушка ткнула пальцем Лене в грудь. – Выпьем кофе и пойдем.
Кольгрима махнула рукой седовласому папаше Либиону. Хозяин кафе вальяжно подошел, радушно поприветствовал дам, принял заказ. Лена не заметила, как проглотила горячий кофе и круассан. Так же незаметно она оказалась дома. Гудели ноги, голова, всё тело, точно всю ночь она тащилась по песчаной пустыне.
Тетушка уложила воспитанницу в постель, посидела рядом с ней, с интересом, смешанным с недоумением, прислушиваясь к собственным ощущениям. Оказывается, это чуждое ей создание, которое она намеревалась сделать поп-дивой на потеху стаду безмозглых юнцов и отдать бесам, чем-то дорого ей. «Талантом? Искренностью? Красотой? – перебирала волшебница вопросы, не находя на них ответа. – Талант пшик. Искренность пшик. Красота пшик. А что не пшик?»
«Ничего, за оставшуюся мне вечность я из тебя сделаю человека! А вам (это бесам) – вот! – показала фигу волшебница. Ей стало горько и смешно: человек уже сделан, и его можно только испортить. – А если это последнее мое желание, что делать тогда?»
– Можно плакать и смеяться, – громко произнесла она непонятно для кого, – но мы станем действовать!
В этот момент ей стало совсем грустно, оттого что больше того, что она уже сделала – вернула из праха рисунки Модильяни – она уже совершить не могла.
– И ладно! – еще громче произнесла Кольгрима.
– Тетушка! Что ты шумишь? – послышался голос Елены. – Спать мешаешь!
– Спи, спи, дорогая, я тоже ложусь.
Колдунья постояла мгновение перед зеркалом и растворилась в нем.
Модильяни повел Ахматову в Лувр. По дороге Амедео непрестанно жевал пластинки с гашишем. Анна отказалась от них. В египетские залы художник вошел, громко читая стихи Верлена и Малларме. Взгляд его блуждал по свиткам папируса, саркофагам, оружию, ни на чем не останавливаясь. Ахматова замерла перед статуэткой из крашеного известняка «Сидящий писец». Со дна страшной пропасти лет писец смотрел Анне прямо в глаза и улыбался, точно знал, что у нее сейчас на душе. Точно знал ее судьбу!
– Он похож на тебя, – сказала Ахматова спутнику, не в силах оторваться от созерцания обретшего бессмертие чиновника.
Моди улыбнулся, польщенный.
– Нет. Он живет в этом мире. С него, с его улыбки Леонардо писал «Моно Лизу».
– Откуда он знал о нем? Ведь статуэтку совсем недавно нашли.
– Оттуда, – Моди сначала указал рукой вверх, а потом покачал головой и ткнул пальцем вниз.
Анна неожиданно для себя произнесла с чувством по-русски:
Солнце свирепое, солнце грозящее,
Бога, в пространствах идущего,
Лицо сумасшедшее,
Солнце, сожги настоящее
Во имя грядущего,
Но помилуй прошедшее!
Моди внимательно вслушивался в русскую речь.
– Это стихи о катастрофе? Так? Чьи они? Твои?
– Николая. Мужа, – ответила Анна. – Стихи о катастрофе, да, о грядущей катастрофе.
– Только такими и могут быть истинные стихи. У мужчин.
Моди вдруг показалось, что писец приподнимается со скрещенных ног и протягивает ему папирус и палочку. Художник явственно слышал глухой голос, донесшийся из глубин времен:
– Пиши!
У Модильяни всё поплыло перед глазами. Он качнулся, Анна поддержала его под руку. Ей стало жаль этого несчастного наркомана, но рядом с каменным изваянием, в котором жизни было больше, чем во всех рисунках Модильяни, очарование образа гениального, не признанного никем художника безвозвратно ушло, как и не было его.
– Что с тобой? – спросила она, продолжая смотреть на неподвижного писца.
– Он зовет меня к себе! – с вызовом произнес Моди. И вдруг он увидел перед собой нечеткий, будто бы колеблющийся в мареве бюст красавицы с лебединой шеей и губами, которые – он знал это! – были источником вечного наслаждения. Это была она, дива, богиня, царица, которую он увидел во сне, и которая потом всё время являлась ему во снах и в моменты наивысшего творческого экстаза.
Одноглазый бюст, покачиваясь, проплыл мимо него, явившись из непонятных глубин грядущего, лукаво подмигнул ему единственным глазом и канул в еще более непонятных глубинах прошлого.
«Вот и славненько, – подумала Кольгрима, покидая Лувр. – Вряд ли теперь Анна захочет стать очередным силуэтом на бумажной салфетке этого сероглазого красавца. Да и он сам неистовее будет искать только одну ее, пригрезившуюся, ненаглядную. То-то ошарашен будет Моди, когда через год немецкий археолог Борхард раскопает в пустыне бюст Нефертити и подарит миру чудо, соразмерное Мона Лизе. Вот тогда-то он, бедняга, еще до войны инкогнито побывав в Берлине ради лицезрения изваяния царицы, и сопьется окончательно, поняв, что ему такой красотой не обладать и такого шедевра не создать». Впрочем, тетушка до конца не была уверена, что бюст подлинный. Скорее всего, фальшивый артефакт, но кому до этого есть дело!
Прогноз бесов – что метеопрогноз: то ли сбудется, то ли не сбудется – бес его знает! Во всяком случае, утро пришло и ужасов не принесло. «Обленились голубчики! Или просто так постращали?» – размышляла Кольгрима. Приготовила завтрак, разбудила Елену. Справившись о самочувствии девушки, она поинтересовалась, спокоен ли был ее сон.
– Спала как убитая, – зевнула та. – И еще бы спала!
– Ну, как спят убитые, ты не знаешь. И это хорошо. А отоспаться еще будет время. Мне надо срочно отлучиться по делам. Не знаю, надолго ли. Вот несколько книг об Анне Ахматовой. Посмотри. Там и о Модильяни есть, несоразмерно много. Он, конечно, поразил Анну своей экстравагантностью и талантом, но «летописцы» врут: Амедео ничтожно мало значил в ее жизни. И вообще, всякая любовная интрижка не более, чем булыжник, о который запинаешься возле «Ротонды». Помнишь?
– Помню, – кивнула Елена, добавив: – Дядюшка Колфин.
– Поучительная вещь – биографии поэтесс, если в них отделить зерна от плевел, то бишь плоть от духа, – продолжила Кольгрима. – Но ты у меня умница: отделишь. Если к полуночи не вернусь, спокойно спи. Зеркало только завесь. Как будто в доме покойник.
– Тетушка! Что ты!
– Ничего. Дело житейское. Утром не появлюсь, ступай к родителям. Вот два ключа – от этой квартиры и от дома под Бердском. Это городок в Новосибирской области. Поднимешься на чердак. Под крышей около трубы тайник. В нем папка с бумагами. Не затягивай. Дом ветхий. Вот адрес и как проехать. Уже в дверях тетушка сказала, не глядя на Лену:
– Можешь и тут остаться, если не боишься привидений. Они не злые. К злым, таким как я, приходят злые приведения. А ты у меня добрая. Если домой не пойдешь, родители сами придут к тебе послезавтра. Я им сообщила. Ну что ж, попрощаемся на всякий случай… Как там у Байрона в Пушкинском изложении: «Fare thee well! End if for ever, still for ever, fare thee well»6. И тряпки с зеркала не снимай.
– И вот еще что. – Похоже, тетушка поначалу не хотела говорить этого: – Может, и впрямь, не увидимся. Тут неприятности из-за меня могут с тобой случиться. Зачем они тебе? Вернешься из Бердска, события подскажут, что делать дальше. Как сделаешь, тут же уезжай в Новосибирск. Там твоя родственница живет. Бабкой Клавдией зовут. Вот ее адрес. Матери не говори, что едешь к ней. Они в контрах, лет десять не переписываются. Соври что-нибудь. Я сама сообщу Клавдии о твоем приезде. Какое-то время поживи у нее.
Видно было, что Кольгрима не торопится уходить. Будто боится увидеть за порогом что-то таинственное и бесповоротно ужасное.
– Новосибирск – не Питер, конечно, но там скорее поймешь, что по-настоящему живут как раз там, на темном спокойном дне страны, а не на беспокойной сверкающей ее поверхности. В столицах что? Блеск, гам, прах…. Город замечательный. Там даже есть единственный в мире памятник, установленный в честь лабораторной мыши. Мышку, которая позировала сначала художнику, а потом скульптору, я специально обучила, как ей быть терпеливой и умной моделью… Ну, прощай!
Елене показалось, что в глазах тетушки блеснули слезы.
Ночь прошла спокойно. Напугала, правда, люстра в холле. Когда Лена щелкнула выключателем, свет не сразу погас, а стал таять, превращаясь из золотистого в мертвенно-голубой. Лампочки ужасали, как глаза монстра.
Утром Елена собрала вещи и направилась к родителям. И хотя те были несказанно рады возвращению дочери, она уже через день улетела в Новосибирск. Найти дом на берегу реки Бердь не составило труда, хотя он был за пределами садового общества. Участок был запущен, дом покосился и почернел. Калитка открылась с трудом и со скрипом. Замок тоже проржавел. Елена с трудом провернула ключ. Боязливо поеживаясь, вошла в жилище. «Похоже, тут сто лет никого не было, – подумала девушка. – Зачем тетушка послала сюда, в эту глушь? Лишь бы бомжей не было».
В тайнике оказалась синяя папка с рисунками и фотокарточка. Пожелтевшее от времени фото запечатлело элегантную даму в бархатном платье в крупную продольную полоску и шляпке с атласной лентой и молодого человека, явно художника или поэта. Не вызывало сомнений, что фотографии не меньше ста лет. На обороте выцвела надпись. «Я и Моди. Париж. 1910». Еще лежал обкусанный простой карандаш со сломанным грифелем «Koh-I-Noor» и задеревеневший ластик.
Два рисунка сохранились хорошо, третий был смят. Лена разгладила лист. «В ожидания мгновения радости», – прочла она. Под рисунками лежала свернутая бумажная салфетка. На ней было написано: «Эта папка, три рисунка и карандаш принадлежали Модильяни. Позировала ему я. На фото он и я. Фото сделал … (имя фотографа не прочитывалось). К.».
«К. Кольгрима?» – подумала Елена. Возвращаться было поздно, и девушка решила переночевать в доме. Долго не могла уснуть, тревожили мысли, непривычные звуки. Со двора донеслось воронье карканье. Во сне или в полудреме явилась тетушка в личине черного ворона и разъяснила, что на рисунках и на фото Елена собственной персоной, да-да, в далеком 1910 году, в который при желании можно всегда заглянуть запросто, как в булочную. Стоит только сильно захотеть.
– Захочешь – позови, – напоследок сказала Кольгрима.
В углу стоял сундук со съехавшей набок крышкой. Елена подняла крышку, та отвалилась. Порывшись среди ветхого барахла, девушка обнаружила желтую, как лимон, куртку и красный льняной кушак. Конечно же – Лена готова была руку дать на отсечение – то были куртка и кушак Модильяни!
Проснулась девушка от крика «Nevermore!», и весь день ее мучила головная боль и тревога.
Когда Лена вернулась домой и показала матери рисунки и фотографию, та без раздумий сказала:
– Да ведь это ты!
Отец подтвердил слова жены.
– Конечно, ты. Никаких сомнений у меня лично нет. А кто тебя так классно нарисовал? И фотка крутая. Под старину. Слышь, мать, закажем такие же?
– Рисовал Модильяни, – тихо произнесла девушка. – И на фото он.
Отец не удивился, так как ему по большому счету было всё равно, как была фамилия живописца, но мать от неожиданности села на стул.
– Какой Модильяни? – спросила она, вглядываясь в рисунки и в подпись художника.
– Самый обычный. Амедео.
– Тот самый? – Она перевела взгляд на фото.
– Тот самый.
– Это же целое состояние! Известность! – Мать подбежала к зеркалу и оценила свой вид в виду открывшихся перспектив. – Пора пополнять гардероб!
Впрочем, эту затею она отложила на денек-другой и с утра занялась звонками и эсэмэсками нужным людям и организациям.
Прошло два дня, и Лену вновь увидели на телевидении, но уже в новом качестве. Девушка предстала перед публикой обладательницей бесценной семейной реликвии – трех рисунков Модильяни, на которых была изображена ее прапрабабушка, а также кушака и куртки художника. Специалисты, приглашенные на интервью Лены, подтвердили подлинность рисунков и фотографии и время их появления. Разумеется, с оговоркой, что вердикт вынесет лишь полноценная экспертиза. Не вызвала сомнений и подлинность одежды художника. Ведущий программы разливался соловьем, восхищаясь Еленой Прекрасной, ее прапрабабкой и «бесценными артефактами, уже вписавшими новую неизвестную ранее страницу в жизнь гениального художника». Особое восхищение у телевизионщика вызвало сходство девушки и ее родственницы. «Фантастика! Лена! Это вы!» – как попугай то и дело повторял он.