Короткий роман одного из самых популярных сейчас в СССР писателей читается с напряженным интересом, но оставляет странное впечатление. Сначала действие развивается стремительно, почти что – не по дням, а по часам. Потом же, между первой и второю частью, – интервал в 8 лет. А такое обычно (кроме разве у самых больших мастеров) публику сильно расхолаживает.
Мало того, – обрывается книга тоже как-то посередине: судьба героев не решена, развязка остается неизвестной.
Есть разница между двумя частями и в другом: если в первой много событий, – во второй перед нами главным образом разговоры; споры, правда, о важных принципиальных вопросах, от каких мы в подсоветской литературе отвыкли; хотя в прежней, – у Тургенева, Гончарова, Чехова, – им традиционно отводилось значительное место.
Выведенные на сцену персонажи – московская интеллигенция высокого полета. Горестное впечатление оставляет то, как часто они, и мужчины, и женщины, прибегают к бутылке. В частности, во всех как теперь принято выражаться конфликтных ситуациях, – их первая реакция напиться, и даже не раз нализаться до чертиков, а скорее запить на несколько дней. Главный герой, Медведев, усомнившись в верности жены, пьянствует столь основательно, что за служебные упущения попадает в концлагерь, теряя буквально все: работу, положение в обществе, семью…
Его друг, нарколог Иванов, даже прямо не замешанный в происходящем, а руководимый лишь сочувствием пострадавшему, тоже подпадает под власть зеленого змия, и только чудом выпутывается из серьезных неприятностей.
О других действующих лицах мало что можно сказать: жена Медведева, Люба, хотя целые главы написаны как бы от ее лица, представляется для нас загадкой. Обманывала ли она мужа? почему бросила его в беде? – эти вопросы не разбираются и не освещаются. Остальные женщины тоже обрисованы только широкими мазками; относительно ярче прочих изображена распутная алкоголичка Наталья.
Мы коснулись слабостей и отчасти достоинств произведения. Но о нем, в эмиграции и на родине, идут горячие дискуссии, – и вовсе с иной стороны. Нашлись лица, которых взбесило, что отрицательная фигура Михаила Георгиевича Бриша дана как принадлежащая к еврейскому племени.
Поистине, – руками развести! Разве все евреи должны быть симпатичными? Или о несимпатичных запрещено говорить в печати? Впрочем, в основном-то, мы бы даже не догадались, что Бриш еврей, если бы не один эпизод в конце сочинения, где он в раздражении выбалтывает Иванову свой взгляд на русских в целом.
«Вы скифы, как сказал Блок» – кричит он – «Вам вообще суждено исчезнуть! Потому что вы нация пьяниц! Вы уже исчезаете! Ваши женщины разучились рожать! Ха-ха! Не желают, и все тут!»
На что Иванов ему довольно резонно отвечает: «Пшел ты знаешь куда?»
Безусловно, реплики Бриша вызывают негодование. Будь они выдуманы, можно бы было обидеться за евреев и упрекнуть Белова в несправедливости, даже допустим, в антисемитизме. Но горе-то в том, что ведь это не вымысел и не фантазия… Именно это (и хуже гораздо еще!) тянут дружным хором, за границей и внутри Советского Союза, Горенштейн168, Хазанов, Вольфсон, Эйдельман и иже с ними.
Все они охотно плачутся на антисемитизм, улавливая его и там, где его в помине не было, – а сами поносят Россию и русский народ в самых грязных, в самых злобных и подлых словах. Так уместно ли им сердиться на Белова? Пословица гласит: «Неча на зеркало пенять, коли рожа крива!»
Трудно понять вообще, на что рассчитывают и чего добиваются эти люди? Кроме непосредственной и верной сиюминутной выгоды: субсидии от глупых американцев они получают без промаха! Хотя вовсе не надо глубокого ума, чтобы предвидеть, что подобная пропаганда не может принести и не принесет Соединенным Штатам никакой реальной выгоды.
Отвлекаясь от красноречия Миши Бриша, отметим еще один пассаж во «Все впереди», который не исключено, взволновал известные круги критиков, inde ira169: «Существует могучая, целеустремленная злая и тайная сила», – так думает один из персонажей романа. И, судя по контексту, тут речь отнюдь не об евреях… Скорее, можно предположить, о масонстве. Которое, впрочем, другой персонаж и в другом месте так по имени и называет.
А вообще, скажем еще, что книга наводит на мысль, что в ней многое вырезано, если не цензурой, то самим автором, почувствовавшим что не все можно высказать в печати, в подсоветских условиях. Что же, – будем ему благодарны и за то, что он сумел и поспел сказать!
«Наша страна», рубрика «Библиография», Буэнос-Айрес, 8 октября 1988 г., № 1992, с. 2.
Входящим в состав книги романом «Печальный детектив», В. Астафьев170 снискал себе признание и любовь народа, – и ненависть группы злобных фанатиков, которые русскому народу враждебны: г-на Эйдельмана, его мюнхенского агента Б. Хазанова, и Ко. Жалкие, ничтожные люди! Их истерический визг только и будет содействовать успеху книги и славе ее автора.
Эту грустную историю отставного служащего милиции, отдавшего здоровье борьбе с преступниками, можно было бы назвать «Прозрение». Нигде не высказывается прямое отрицание советской власти или большевицкого строя (иначе бы роман в СССР и не напечатали!). Но то, что в ней говорится, – убийственно. Оно бьет беспощадно и наповал.
Например: «На месте стадиона был когда-то патриарший пруд, с карасями, кувшинками, лилиями и могучими деревами вокруг. Борясь с мракобесием сановных, исторически себя изживших церковников, деревья свалили, воду вместе с карасями засыпали шлаками и землей, вынутыми из-под фундамента новостроек». Или вот рассуждения о жизни одного из самых положительных персонажей, крестьянина Маркела Тихоновича, тестя главного героя: «Война и пустобрехи довели до того, что села наши и пашни опустели».
Горькой иронией звучат рядом голоса уже состарившихся подружек его жены, принадлежавшей в молодости к тому классу, который И. Л. Солоневич именовал «активом»: «Худа жись была. Отсталость. Темнота. Теперь што не жить? Елестричество кругом. Телевизир смотрим…»
Но еще страшнее, еще безрадостнее выглядят результаты коммунистического просвещения, отраженные в речах неплохой в сущности деревенской девушки, прошедшей курс средней школы в своем захолустье: «Мистические настроения Гоголя, навеянные ему отцами церкви с их мрачной и отсталой философией, привели и не могли не привести к духовному краху великого русского писателя». Или, о Пушкине: «Паша вдохновенно обличала высший свет и пагубную эпоху, в которых великий поэт и мученик погряз, крыла графа Бенкендорфа, саркастически сокрушала царя, критикуя его, будто пьющего бригадира на колхозном собрании, резко и беспощадно».
Но не было ли все это еще вчера, да и не остается ли и сегодня последним словом марксистской науки?
Отметим, что пушкиноведческие исследования товарища Эйдельмана тоже ведь выдержаны в том же тоне (хотя и потоньше). Как же было ему не рассердиться?
Слава Богу! Мы видим, что массы подсоветской России сию гнусную премудрость не только что не приняли, а от нее, наконец, и вслух отрекаются! Это и есть духовное возрождение; это и есть пробуждение живых и здравых национальных сил. Остальное – приложится.
Вот отчего взбеленилась та тварь, каковую мы выше и поименно обозначили. Натянутые обиды на антисемитизм (которого в романе Астафьева и в помине нету!) – дело второстепенное, грех его в том, что он посмел посягнуть на их устои, на то, без чего их, – левых образованцев – власть распадется во прах (она и распадается…).
Оттого и взвыла нечисть, и взвились на черных крыльях вампиры-нетопыри. Да поздно! Такие слова, раз произнесенные громко, – точнее выражаясь, отпечатанные солидным тиражом в томике, расхватанном публикой, – не заглушишь. Это надпись, какую, согласно пословице, и топором не вырубишь.
Притом же… Разве Астафьев одинок? То же самое, пусть и в других словах, сказали уже немало других. Стоит ли имена перечислять? Большинство писателей-деревенщиков (да и некоторые из иных писателей) внутри СССР; кое-кто и за рубежом.
Кое-что в романе, казалось бы, должно бы прийтись по нраву плюралистам и всяческим русофобам: суровое изображение пьянства, хулиганства, бессмысленного безобразия, разврата среди молодежи. Но нет! То, да не то. Проницательных недругов на мякине не проведешь. Рядом с плохим, показано и хорошее; даже у злодеев, а тем более в отношении к ним окружающих, пробивается то, что клеветникам России нужно отрицать и скрывать. В строках «Печального детектива» отчетливо бьется:
Золото, золото… Сердце народное…
«Наша страна», рубрика «Библиография», Буэнос-Айрес, 8 августа 1987 г., № 1932, с. 2.
В сборник новых сочинений в прозе В. Солоухина171 «Смех за левым плечом» (Москва, 1989), помимо повести, носящей вышеприведенное заглавие, включено еще 3 раздела, все чрезвычайно интересные: «Рассказы разных лет», «Сосьвинские мотивы» и «Ненаписанные рассказы». Остановимся на среднем из них.
Автор описывает поездку в Ханты-Мансийский национальный округ, предпринятую им вместе с его другом вогульским поэтом Юваном Шесталовым, и в компании с профессором будапештского университета М. Варгой.
С первых строк мы погружаемся в атмосферу теплоты и сочувствия русского писателя к народу манси, от которого осталось теперь примерно 7000 человек (тогда как до революции было гораздо больше; по иным подсчетам до 18000 человек). Манси или вогулы, как известно, принадлежат к финно-угорской расе, и в ее рамках являются ближайшими родственниками венгров.
Политику советской власти в отношении вогулов Солоухин резюмирует следующим образом: «У нас привыкли говорить примерно так: “Отсталый некогда край сделался индустриальным”. К этой формуле мы привыкли. Но ведь если в приуральскую тайгу врубились нефтяники и газопроводчики с тяжелой современной техникой, это что же манси развивают свою индустрию? Да нет, просто это на месте их обитания действуют нефтяники и газопроводчики».
А как эти последние и вообще советская власть действуют, он рассказывает и подробнее: «Быть богатым – не значит быть расточительным. Из кладовой природы надо бы брать столько, чтобы она не скудела. А у нас на протяжении десятилетий один только лозунг был: давай, давай, давай! Черпаем пригоршнями, торопливо, как будто дорвались до чужих сокровищ и задача – как можно больше и как можно скорее нахватать. Это не только рыбы касается. А с лесом – разве не так? Руби, вали, – выполняй план. А то, что 3-я часть древесины остается невывезенной, а также в виде верхушек, пней, сучьев, а также в виде топляка в сплавных реках, это – пустяки. Много всего. Что-нибудь да останется. А нефть? Вся Западная Сибирь искорежена, изрыта, истерзана торопливыми нефтепромыслами. Тоже половина мимо кармана сыплется. Если бы так было где-нибудь… там, у них… в Африке… Наши газеты писали бы, что это хищническое отношение к природным богатствам».
И дальше, с еще большею горечью: он подытоживает: «Когда говорят, что повысилась техническая оснащенность охотничьего и рыболовного хозяйства, это вовсе не означает, что охотники и рыболовы манси имеют теперь больше соболей или нельмы, но что их руками все больше и больше добывается богатств из их лесов и рек… А сами они… Ну что же сами… Не в соболях, конечно, ходят, в стеганках и треухах из искусственного меха… А если манси, живущий на этой реке потомственно, из поколения в поколение, добудет соболя или нельму и не сдаст ее государству, то это уж будет браконьерство, и карается оно по всей строгости законов, вплоть до тюрьмы».
Спросить об этом самих вогулов? Послушаем Ю. Шесталова172: «Один венгр» – говорит Юван, – «написал в финском журнале статью “Пропасть между поколениями приобских югров”. Там он задал риторический, каверзный вопрос: “Можно ли помочь народу, который сам этого не хочет?”» «А ему не пришло в голову» – продолжал Юван» – «что может быть народам Севера нелегко? Севера, из недр которого черпают нефть и газ, топчут землю железными сапогами машин и трубопроводов, изводят из рек рыбу, из тайги зверя, а людей сгоняют в большие селения, где вместо зверя люди принуждены охотится за бутылками…»
Не удивительно, что однажды, потеряв терпение в споре с мелким администратором, Шесталов взрывается нижеследующим монологом: «Куда вы дели всех наших лошадей?!! Куда вы дели всех наших коров?! Куда вы дели всю нашу рыбу, наших оленей, наших соболей, наших медведей, наши игрища, наши танцы, наши песни? Где наша нельма? Где наш муксун? Где наша сосьвинская селедка? Где наши осетры? Мы их не видим. Манси питаются килькой в томате! Где наши рябчики и глухари? Где наши гуси и утки? Где наши праздники, где наши ярмарки?»
Все это, дай в руки русофобам, с какою радостью они бы обратили против русского народа и употребили бы для агитации за расчленение России (хотя куда вышли бы из России вогулы и прочие маленькие народности Империи?)! Но Солоухин сам русский патриот, и он мыслит иными категориями. Выше была речь о противопоставлении вогульского народа советской власти. А вот как складывались (в передаче самих вогулов) его сношения с русским народом, – с настоящим русским народом: завезли на Сосьву раскулаченных. «Гибли они как мухи. Начали, кто оставался жив, зарываться в землю. Приходили на наши стойбища скелеты скелетами. Подкармливали их наши, особенно с детишками на руках. До весны коротали они в норах. Потом, кто выжил, стали строить домишки. С весны начали землю ковырять, каким-то непостижимым образом появилось у них земледелие. Потом, когда у нас самих начался голод, мы уже к ним за пропитанием ходили. Они подавали нам картошинку… кусочек хлебца…»
Не следует, однако, думать, будто Солоухин специально симпатизирует именно одним вогулам. Сходные слова понимания и сочувствия он находит и для других племен нашего отечества. Вот в этом же самом сборнике очерк «Главный лама Советского Союза»:
«В Бурятии было 36 древнейших и богатейших буддийских монастырей-дацанов. В них хранились старинные тибетские книги, драгоценная утварь и бесчисленные культовые произведения искусства, главным образом статуи, скульптурные изображения Будды во всем их разнообразии, других божеств, паломников. Не говоря уж о том, что много было золота, драгоценных камней. Не говоря уж о том, что сама архитектура древних дацанов представляла собой огромную ценность.
В 1936 году все 36 буддийских монастырей в Бурятии были уничтожены и стерты с лица земли. Ценность погибшего, историческую, художественную и просто материальную, невозможно вообразить. Рассказывали, что страницами древних тибетских книг были устланы целые поля».
Кроме того, приведем, например, отрывок из пользующегося заслуженною известностью открытого письма Солоухина по поводу «Мемориала» (опубликованного первоначально в журнале «Наш Современник»): «Куда, к какой географической точке привязать, если бы захотели воздвигнуть, мемориал мученикам Украины, Кубани и Поволжья, Сибири и русского Севера, скотоводам Казахстана и Киргизии, садоводам Таджикистана, труженикам-узбекам, кавказским народам, белорусам, крестьянам коренных российских губерний?»
Скажем еще, что к армянам и грузинам наш писатель питает, определенно, особую слабость; в их обычаи и традиции, вплоть до одежды и кухни, он старательно вникает в целом ряде очерков. Кавказских же поэтов, аварского Р. Гамзатова и кабардинского А. Кешокова173, Владимир Алексеевич даже переводил в стихах.
Из тех плюралистов, которые так громко требуют сейчас из-за границы распыления России на сотню кусков, стараясь натравить на русских все остальные народности СССР, у кого есть перед данными племенами такие заслуги, как у Солоухина? Кто из них изучал всерьез быт угро-финских или палеоазиатских народов, кто переводил творения местных поэтов? Когда уж они все же говорят о лопарях, чукчах или эскимосах, то, обычно, в тоне глумливого презрения, с фыркающею насмешкой (вспомним, на сей счет, кой-какие высказывания Л. Друскина и Ю. Гальперина). Представляю читателю сделать вывод о том, у кого более человечный и справедливый подход к национальным проблемам России: у считаемого ими за реакционера Солоухина, или у самих этих псевдо-либералов.
Замечу заодно, что события-то в Советском Союзе упорно развиваются не так, как бы этим последним хотелось: когда имеют место межэтнические столкновения, то не между инородцами и русскими (как бы того хотелось плюралистам и их американским хозяевам), а совсем иначе; между армянами и азербайджанцами, между месхами и узбеками, причем русским приходится их разнимать.
«Наша страна», Буэнос-Айрес, 12 августа 1989 г., № 2036, с, 1.
Владимир Алексеевич Солоухин одарен, по-видимому, от природы, талантом рассказчика. О чем бы он ни писал, – будь то о посещении им китайского ресторана в Париже или об автомобильной катастрофе, приключившейся в его родном селе Алепине, – нам всегда интересно, и мы с увлечением следим за его повествованием.
К своим произведениям он вполне имел бы право применить то, что говорит по поводу С. Аксакова: «Давайте считать занимательной такую книгу, от которой невозможно оторваться, пока не прочитаешь ее от начала до конца, а прочитав последнюю страницу, до слез сожалеешь, что книга кончилась, что нет и никогда не будет ее продолжения».
Именно такое чувство и испытываешь, закрывая главные вещи Солоухина: роман (почему-то, увы, единственный у него!) «Мать-мачеха», очерки «Владимирские проселки», «Славянскую тетрадь», «Черные доски», сборники рассказов, афоризмы, соединенные под общим заглавием «Осенние листья», да и все, что вышло из-под его пера.
Пишет Солоухин на самые разные темы, в различных жанрах. Но можно проследить в его творчестве ведущую нить, главную (или, во всяком случае, одну из главных) линию: острую скорбь о том, что большевики сделали с Россией, с русским крестьянством, с памятниками нашей старины, с национальной нашей литературой, с духом и характером русского народа.
Отметим мимоходом, что он, бесспорно, стоял у истоков создания движения, известного теперь как «Память» В сборнике его критических статей, выпущенном в 1976 году, «Слово живое и мертвое», в короткой заметке «Пожар осветил», он говорит: «Давно пора создать всесоюзное добровольное общество по охране памятников старины», и с грустью добавляет в сноске: «Теперь такое общество существует, что, впрочем, не помешало быть взорвану собору в центре Брянска».
К предмету разрушения неповторимых ценностей искусства, он возвращается раз за разом. Приведем как пример короткий рассказик «Изъятие красоты». В нем автор беседует с неким советским работником музея в Вологодской области, и тот, показывая ему на старинный монастырь, с ободранными куполами и сбитыми крестами «хвастается перед приезжим человеком»: «Видите купола, это я их так», и на недоуменный вопрос «Зачем?», разъясняет: «Не наша это была красота, чужая, чуждая». А на возражение упрямо повторяет: «Мы смотрели иначе: прошлое – значит, чуждое, подлежит ликвидации, и никаких гвоздей». Из дальнейшего же мы узнаем, что во всем городе за годы советской власти не было построено ни одного мало-мальски красивого здания…
Однако, Солоухин, – не будем забывать, что он не только прозаик, но и поэт, – еще лучше выразил все это в стихах:
В черную свалены яму
Сокровища всех времен:
И златоглавые храмы,
И колокольный звон.
Усадьбы, пруды и парки,
Аллеи в свете зари,
И триумфальные арки,
И белые монастыри.
К тому же сюжету приводит нас миниатюра «В старинном селе». Степан Ильич, первый председатель сельсовета, который некогда устанавливал в родных местах советскую власть, вспоминает, как громил церковь: «Согнали народ на площадь, образовали круг. В круг положили все, что напоминало о старом: иконы, вышитые ризы, всякие деревянные статуи, книги по пуду в каждой, в кожаных крышках… Я пучок соломы подложил… Бутыли керосину не пожалел. За полчаса прополыхало… Которые плачут, которые крестятся, которые так стоят. Но чтобы кто-нибудь что-нибудь – ни-ни. Ну, правда, у меня наган на боку. И милиционер ради такого случая».
Его же описание прежней жизни села вызывает у героя, от лица которого ведется рассказ вопрос: «Куда же все подевалось, Степан Ильич? И девять чайных, и семь лавок, и рубленая печенка, и рубец с чесноком, и чай парами, и баранки, и лещевая икра в огромных кадках, и уха, и солянка, и пасеки, и медовое сусло, да и… пиво?» – «Кто-е знает» – отзывается советский бюрократ, – «Расточилось как-то все. Было – и нет. Как приснилось».
В другом, гораздо большем по объему, рассказе «Первое поручение» советский администратор Петр Петрович Милашкин живописует свои подвиги времен раскулачивания. И когда писатель спрашивает, за что он выкинул из дома в мороз, на гибель, крестьянскую семью, тот сбивчиво пытается растолковать: «Нет, ты неправильно ставишь вопрос. Не его одного ведь. Сейчас стало известно пять или шесть миллионов семейств. Как это – за что? Тогда об этом не разговаривали. В 24 часа… Ну… За что, за что? За то, что он подошел под рубрику, “ликвидация кулачества как класса на базе сплошной коллективизации”».
В том же рассказе Солоухин цитирует воспоминания своего приятеля из большого приволжского села: «У них будто было три волны. Первая унесла двух действительно богатеев. Потом пришла разверстка раскулачить еще восемь хозяев. Стали думать, скрести в затылках. Кое-как набрали, наметили мужиков поисправнее. О злостных здесь не было и речи. Ладно, увезли и эти восемь семейств. И старики, не слезавшие уже с печи, и младенцы из люлек, и девушки на выданье, и парни, и женщины с заскорузлыми от земли и воды руками – все пошли в общие подводы, все канули в беспредельную метельную ночь. Но оказалось, на этом не кончилось. Вскоре поступила новая директива – дораскулачивать еще одиннадцать крестьянских хозяйств. Правда, село большое. Но ведь два, да еще восемь, да еще одиннадцать… Всю ночь заседали, прочесывали списки вновь и вновь, ставя против иных фамилий зловещие, отливающие железом, жирные галочки». Для жертв это означало следующее: «С собой придется взять только то, что на себе, все добро останется в доме, который теперь уж не твой, и все, что в нем теперь останется, – теперь не твое, и вся жизнь, прожитая в доме и тобой, и отцом, и дедом».
Как бы итог – и до чего же трагический и жуткий! – подводит писатель в повести «Сосьвинские мотивы»:
«Если бы существовала единица измерения человеческих страданий (на тонны, на мегатонны), то все равно не хватило бы никакой шкалы измерить человеческие страдания на территории страны в 18-е,19-е, 20-е годы, в 30-е годы, в военные годы, произошел бы новый всемирный потоп, затопило бы весь земной шар вместе с Эльбрусами, Эверестами, Килиманджарами. Тиф и гражданская война, “расказачивание” России и соловецкие лагеря, голод на Украине и в Поволжье 1933 года (более семи миллионов человек), инспирированный, кстати сказать, голод, лагеря 30-х и 40-х годов… С верхушкой затопило бы Гималаи и сам Эверест. Боже, и Ты все видишь?»
Пытаясь осмыслить судьбу раскулаченных, автор продолжает: «Но за что? Теперь, впрочем, уже мало у кого может возникнуть вопрос: “За что?” Тогда надо спрашивать, за что люди гибли в 20-е годы, за что они гибли на Соловках, а позже и в других лагерях. За что они гибли от голода в 1933 году, за что лучшая часть российской интеллигенции оказалась в изгнании, в эмиграции, за что, за что, за что? Перечнем вопросов можно исписывать целые страницы. За что, скажем, умер от истощения в 40-летнем возрасте Блок, за что был поставлен перед жестокой необходимостью смерти Сергей Есенин. Надо теперь задавать уже другой вопрос:
Ради чего?
Ведь когда энтузиасты махали шашками и трясли наганами да маузерами в начале 20-х годов, все они махали шашками (и выкрикивали перед эскадронами) “за светлое будущее!” Не может не прийти в голову, что наши дни с очередями в магазинах, с нехваткой продуктов и жилья, с алкоголизмом, с нижайшими урожаями и надоями, с нижайшей производительностью труда и некачественной продукцией, с эпидемией рок-музыки и “видиков”, с наркоманией, с абортами школьниц – это и есть ведь то самое светлое будущее, ради которого махалось шашками. Не на тысячу же лет они заглядывали вперед, да и на 70-то едва ли заглядывали. Какие там – 70! Вот кончится гражданская война – и светлое будущее. Вот вывезем “кулаков” из деревни – и светлое будущее. Вот выполним пятилетку и светлое будущее. Вот разоблачим, расстреляем “врагов народа” и – светлое будущее, вот кончится война и – светлое будущее…»
Можно ли составить более страшный, более убийственный обвинительный акт против большевизма?
«Наша страна», Буэнос-Айрес, 19 августа 1989 г., № 2037, с. 1.