Популярный в конце XIX века романист Всеволод Сергеевич Соловьев, «один из наших Вальтер-Скоттов» (как его прозвали современники), родился в Москве 1 (13) января 1849 года. Он был старшим сыном крупнейшего русского историка Сергея Михайловича Соловьева, чья многотомная «История России» до сих пор является одной из серьезнейших работ по изучению прошлого нашего отечества. Дом Соловьевых был местом встречи многих выдающихся москвичей своего времени. Здесь, например, бывали историки Т. Н. Грановский и П. Н. Кудрявцев, собиратель народных сказок А. Н. Афанасьев, знаменитые писатели братья Аксаковы и А. Ф. Писемский, а также много других интересных людей. Такое окружение не могло не вдохновить юношу, сподвигнув его на самостоятельное творчество. В литературу Соловьев вступает как поэт, публикуя в журналах небольшие стихотворения (по большей части без подписи) и короткие рассказы. В 1870 году Всеволод оканчивает учебу на юридическом факультете Московского университета и поступает на службу во 2-е отделение Императорской канцелярии. Но мечта о серьезном занятии литературой не покидает новоявленного чиновника. В 1872 году Соловьев знакомится с Ф. М. Достоевским, которого позднее назовет своим «учителем и наставником». С детства воспитывавшийся в православном духе, Всеволод решает написать роман о борьбе православия с католицизмом, точнее – с иезуитским орденом, пришедшим на западные русские земли. Опубликованный в 1876 году роман «Княжна Острожская» имел большой успех и навсегда определил дальнейший путь Всеволода Соловьева – он становится писателем-историком. В течение нескольких лет один за другим появляются его романы: «Юный император», рассказывающий о царствовании Петра II, «Капитан гренадерской роты» – об эпохе дворцовых переворотов XVIII столетия, «Царь-девица» – о жизни царевны Софьи Алексеевны, «Касимовская невеста» – о несостоявшейся женитьбе царя Алексея Михайловича на Ефимии Всеволодской. Главным произведением Соловьева в тот период становится пятитомная эпопея «Хроника четырех поколений», объединившая романы «Сергей Горбатов», «Вольтерьянец», «Старый дом», «Изгнанник», «Последние Горбатовы». Этот цикл охватывает большую эпоху, от Екатерины II до Александра I, рассказывая о судьбах нескольких поколений медленно разоряющегося дворянского рода Горбатовых. Среди героев этих книг – Потемкин, братья Орловы, Сперанский, Аракчеев и другие.
Продолжая писать исторические романы, Соловьев вместе с тем переживает острый душевный кризис. Разочаровавшись в косной «государственной» Церкви, Всеволод вступает на тропу духовных исканий. Он обращается к спиритизму, индуизму и буддизму. Под влиянием младшего брата, знаменитого философа Владимира Соловьева, писатель начинает увлекаться мистикой. Однако настоящая духовная близость между братьями отсутствовала, их отношения не выходили за рамки холодной светской любезности. К 1884 году относится знакомство Всеволода Соловьева с Еленой Петровной Блаватской. Писатель надеялся получить духовную поддержку от учения «женщины с феноменами» (как он сам именовал Блаватскую), но его ждало разочарование. В 1892 году Соловьев пишет книгу «Современная жрица Изиды», в которой резко осуждает теософские идеи и личность Е. П. Блаватской. Позднее писатель признал ошибочность своей критики, но тогда он уже находился под новым религиозным влиянием – личности святого праведника Иоанна Кронштадтского, впоследствии канонизированного Церковью. Духовные искания Всеволода Соловьева нашли свое отражение в знаменитой дилогии «Волхвы» (1889) и «Великий розенкрейцер» (1890). Некоторые исследователи полагают, что образ священника Николая в этих романах воплотил в себе многие черты Иоанна Кронштадтского. На страницах дилогии появляется и другая интересная личность – граф Калиостро, которого писатель изображает не совсем так, как принято рассматривать образ этого сомнительного «вершителя тайной истории». Работал над дилогией Всеволод Сергеевич главным образом в Париже, где в Национальной библиотеке он внимательно изучал труды ученых и мистиков, таких как Парацельс, Эккартсгаузен, Николя Фламель. Писатель скончался 20 октября (2 ноября) 1903 года в Москве, оставив после себя около двух десятков романов, многие из которых теперь возвращаются к современным читателям после почти векового забвения.
«Княжна Острожская» (1876)
«Капитан гренадерской роты» (1886)
«Юный император» (1877)
Эпопея «Хроника четырех поколений»:
Сергей Горбатов (1881)
Вольтерьянец (1882)
Старый дом (1883)
Изгнанник (1885)
Последние Горбатовы (1886)
Ясным сентябрьским утром в маленьком, густо заросшем саду, примыкавшем к старому и совсем покосившемуся, тоже весьма необширному дому, под навесом деревянной беседки сидел старик. Навес поддерживался ветхими, облупившимися, когда-то зелеными колонками и грозил обрушиться. Но старик, очевидно, был непричастен страху. Он спокойно сидел в огромном кожаном кресле и всецело погрузился в книгу, лежавшую перед ним на придвинутом к креслу столике.
Это был несколько страшноватый с виду старик: маленький, приземистый, с удивительными бородавками на красном лице, с торчавшими щеткой седыми волосами. Хотя старые щеки его были гладко выбриты, но густые кусты седых волос торчали из бородавок, из ушей. Маленькие, уже начинавшие плохо видеть глаза сердито выглядывали из-под нависших бровей. Массивные очки в серебряной оправе держались почти у самого кончика крупного четырехугольного носа. Костюм старика состоял из потертого драпового халата, а на ногах были надеты вышитые разноцветными букетами шерстяные туфли.
Старику, очевидно, было очень много лет, но он все же казался крепким и здоровым.
Окончив страницу, он отодвинул несколько от себя книгу, снял очки, протер себе глаза клетчатым платком, затем вынул из кармана халата круглую черную табакерку и с видимым удовольствием начал набивать себе в ноздри душистый порошок. Потом он встал с кресла, плотнее запахнулся в халат, шлепая туфлями, вышел из-под навеса и прошелся по садику.
Время близилось к полудню, кругом стояла тишина, и так как из-за пожелтевшей, но все еще густой листвы берез, рябин, акаций и сирени ничего кругом не было видно, то можно было подумать, что садик этот находится где-нибудь в деревенской глуши. Но это была не деревенская, а городская, московская, глушь, близ берега Москвы-реки, у Зачатьевского монастыря. Садик принадлежал Кондрату Кузьмичу Прыгунову, а старик был сам хозяин.
Кондрат Кузьмич, обойдя садик, вошел было в дом, но в доме ему показалось как-то неприветно. Он остановился на балкончике и захлопал в ладоши. На этот зов появилась из комнат довольно грязная пожилая женщина и нетерпеливо спросила:
– Чего еще надо?
– А то, Настасьюшка, что час такой пришел, чай слышала? Двенадцать пробило… отощал я, закусить бы чего-нибудь, да и с завтраком поторопилась бы…
– А что же я и делаю как не завтракать готовлю? – не особенно почтительно сказала Настасьюшка. – Сама знаю, когда время, только понапрасну от плиты отрываете!
Старик, очевидно, не заметил ее сурового тона.
– Да я к тому – принеси-ка ты мне закусить и позавтракать в садик, в беседку, там хорошо нынче – бабье лето… благодать!..
– В садик так в садик! Селедку, что ли, вычистить прикажете?
– Беспременно! И полынной налей в графинчик, вся она вышла…
Настасьюшка исчезла. Кондрат Кузьмич вернулся в садик, в беседку, снова оседлал кончик своего носа серебряными очками и принялся за книгу в ожидании завтрака.
Прошло несколько минут. Он читал не отрываясь. Вот послышались шаги.
«Наконец-то», – подумал он не без удовольствия, поднял глаза, и вдруг на лице его изобразилось смущение, недоумение, почти испуг.
Перед ним стояла вовсе не Настасьюшка с завтраком, а молодая женщина, высокая, стройная, одетая просто, но изящно, как-то не по-московскому. Ее платье, все в оборочках, кружевах, опадало мягкими, легкими складками, с плеч грациозно спускалась черная накидка, на голове была черная же шляпа с большим страусовым пером и длинным вуалем. Из-под шляпки глядело молодое лицо с тонкими и в то же время энергичными чертами. Глубокие черные, как уголь, глаза даже как-то жутко горели. Лицо это поражало не только своей оригинальной, редкой красотою, но и чем-то особенным, неуловимым, всепокоряющим. Мимо этого лица никак нельзя было пройти, его не заметив.
Кондрат Кузьмич даже рот разинул от изумления и все продолжал смотреть, очевидно, ничего не понимая.
– Кондрат Кузьмич, да неужели вы меня не узнаете? – мягким, певучим голосом сказала молодая женщина.
Старик наконец вышел из оцепенения, поднялся с кресла и развел руками.
– Груня! – воскликнул он. – Да как же узнать? Кого угодно ожидал, только не тебя!
– Что ж, и поздороваться, и поцеловать меня не хотите?
Не дожидаясь ответа, она крепко обняла старика и поцеловала его в обе щеки, прямо в торчащие на них седые кусты.
– Милый Кондрат Кузьмич, да не делайте такого ужасного лица! Ну, посмотрите на меня, улыбнитесь…
– Матушка, дай же прийти в себя! – бурчал он, видимо, поддаваясь обаянию ее голоса, ее глаз, ее ласки. – Как же это ты и откуда? Ведь я так почитал, что ты теперь не ближе как в Астрахани.
– И была там, чуть не задохнулась от жары, вот и приехала я к вам. Принимаете? Не сердитесь?
– Очень тебе нужно – сержусь я или нет… очень ты об этом когда-нибудь думала! Кабы думала о нас, так не пропадала бы, почаще бы в Москву заглядывала… Шутка сказать – ведь около пяти, никак, лет ты по разным заграницам таскаешься… Ох! А в это время много… много… вот и я без моей Олимпиады Петровны…
Он мрачно насупился. На чудных глазах Груни блеснули слезы.
– Как это неожиданно для меня было! – тихо проговорила она. – Как написал мне тогда Вася, читаю я и глазам своим не верю… И как это… отчего… от какой болезни?
– Какая тут болезнь!.. Старость… от старости… да и от любопытства тоже, – мрачно выговорил Кондрат Кузьмич, – Всю жизнь ее праздное любопытство терзало. Говорил я, говорил: «Изведешься!» Вот и извелась… вот и один… уж три года… Ну да что об этом! – вдруг почти крикнул он и даже отмахнулся рукою с клетчатым платком от набегавших тяжких мыслей. – Да ты бы хоть двумя месяцами раньше приехала, застала бы еще в живых благодетеля своего, Бориса Сергеевича…
Груня вздрогнула всем телом, и с ее нежных матовых щек сбежала последняя краска.
– Как! Борис Сергеевич умер?
– А ты и не слыхала? Чай, ведь во всех газетах было.
– Ничего, ничего не слыхала! – растерянно повторяла она. – Когда же?
– Говорю, около двух месяцев как схоронили; ждал я от тебя вести, чтобы знать, по какому адресу письмо отправить, чтобы не пропало, а вот ты и сама… этак лучше… Дела ведь у нас с тобою… благодетель о тебе позаботился.
Но Груня не слушала.
– Борис Сергеевич умер… умер! – шептала она и вдруг закрыла лицо руками и громко, отчаянно зарыдала.
В это время Настасьюшка появилась у беседки с огромным подносом.
Она закрыла старый, весь изрезанный круглый стол скатертью и, нахмуря брови, взглянула на Груню.
– Я и вам прибор принесла, Аграфена Васильевна, – сказала она. – Завтракать-то, чай, будете?
Никто ей не ответил. Груня подавила свои рыдания, утерла заплаканные глаза и сидела, опустив руки, глядя прямо перед собою.
Она была до такой степени хороша с этими следами тоски и горя на выразительном лице, что невозможно было не залюбоваться ею. Любовалась ею и Настасьюшка, хоть и укоризненно покачивала головой.
– Так вот, Аграфена Васильевна – пташка перелетная, залетела опять в наши хоромы, – договорила она суровым тоном. – Жаль вот, поздненько, а теперь уж чего плакать? Слезами-то не поможешь… А барыня-то покойница, голубушка-то наша, еще за день до кончины о вас вспоминала… уж так вы ее огорчали, уж так огорчали…
– Молчи, не твое дело! – крикнул Кондрат Кузьмич.
Бойкая, не церемонившаяся со стариком Настасьюшка вдруг присмирела от этого окрика и, ворча себе что-то под нос, удалилась.
– Закусим, Груня, чем Бог послал! – сказал Кондрат Кузьмич, укладывая в один карман своего халата табакерку, а в другой – клетчатый платок и придвигаясь к столику.
– Я завтракала… благодарю вас! – проговорила Груня.
– Ну а я не завтракал и голоден.
Он налил себе из старинного граненого графинчика полынной, поглядел рюмку на свет, быстро опрокинул ее в рот, крякнул и принялся закусывать.
Несколько минут продолжалось молчание.
– Боже мой… и Бориса Сергеевича нет! – будто самой себе, прошептала наконец Груня.
Кондрат Кузьмич, успевший между тем окончить свой скромный завтрак, отодвинул от себя тарелку и взглянул на Груню из-под нависших бровей.
– Что тут удивительного? – сказал он. – Все смертны, всем одному за другим свой черед переходить в вечность… Какой нынче у нас тогда? Семьдесят третий; так ведь Борису Сергеевичу лет уж под восемьдесят было… года большие… это вот я только замешкался, девятый десяток начал… Да и жизнь его, Бориса-то Сергеевича, была нерадостная, а уж в последние годы тем паче. Сам, сам признался мне прошлой зимою. «Тяжко, – говорит, – жить, устал я, – говорит… – давно пора». Так-то!
Кондрат Кузьмич покачал головой, насупился и продолжал:
– То-то вот подумаешь, как иной раз люди судят… богат, знатен – так и счастлив; что блестит, то золото… И я ведь тоже раз попал впросак. Приехал по делу к Борису Сергеевичу в его Горбатовское, только что тогда с ним знакомство свел…
– Это тогда было? – спросила Груня, делая ударение на слове «тогда».
– Ну да, тогда, когда мы тебя, одурелого, дикого зверька в Москву повезли с собою… Да ты бы, Грунюшка, того времени не вспоминала, – вдруг прибавил он совсем иным тоном, в котором прозвучало что-то нежное, совсем идущее в разлад с его мрачным и страшным лицом. – Чего вспоминать? Ведь ты тогда была малый ребенок… Забыть надо, навсегда… Это и я, и Борис Сергеевич, и покойница моя тебе не раз говорили. Просто бес в тебе сидит какой-то! Кабы забыла, так и жилось бы лучше, может быть, и глупостей бы не делала.
– Не забывается! – вздохнула Груня. – Разве такое детство, как мое, можно забыть?
– Ну, так вот, приезжаю я в Горбатовское, – продолжал старик, перебивая ее, – роскошь такая, какой в жизни не видывал, жизнь царская. Вижу – Борис Сергеевич человек почтенный, добродетельный… Вижу – старушка важная…
У Груни бессознательно вдруг мелькнуло по лицу что-то злое и мучительное. Но Кондрат Кузьмич не заметил этого.
– Дамы молодые и прекрасные, – говорил он. – Дети, как ангелочки, шумят, веселятся, играют… Два красавца молодых – Сергей Владимирович и Николай Владимирович… Мирно все так, гладко, дружба такая, по видимости, и согласие. Поглядел я и думаю: вот счастливые люди, вот где, в каких палатах золотых, обитает истинное счастье! На том и порешил. А и году не прошло, как убедился в слепоте своей: ничего-то я не разглядел! И поистине это была самая что ни на есть несчастная семья, хотя и в золотых палатах… И так все и разбрелось, словно карающая десница Божья прошла над всеми нами… За что? За чьи грехи? За какие? Не узнать нам, да и не след допытываться, не мы судьи. А теперь вот с тех пор четырнадцать лет прошло и что осталось? Что сталось со всеми ними, куда девался весь этот золотой блеск?
– Что, что сталось с ними? – спросила, встрепенувшись, Груня.
– Да как тебе сказать? С одной стороны посмотришь – как бы и ничего особенного. А между тем нет уж семьи, нет прежнего знатного рода, совсем все рушится с кончиной Бориса Сергеевича. Ведь ты помнишь Наталью Николаевну?
– Господи, как же не помнить? Она была добрая, кроткая, лучше всех их, только странная такая…
– Да, странная! В ней-то, так я полагаю, все и дело… Мало ли что тогда говорили, стороною слышал, да нам судить этого никаким манером невозможно… А что хоть и через нее, да она все же неповинна была – тому порукой Борис Сергеевич, он на нее как на святую молился. Супруг ее, Сергей Владимирович, совсем что ни на есть пустейший человек… всему Петербургу так известен, да и Москве тоже. Видал я ее тогда, перед отъездом за границу, без жалости глядеть нельзя было. Борис Сергеевич все надеялся, что вылечит ее в чужих краях, увез. Два года они в путешествии были, а через два года вернулся он с нею, да уже не с живою – гроб ее привез. Потом он мне рассказывал: «Угасла, – говорил, – как лампада». И любил же он ее! Уехал еще бодрым, а вернулся уж совсем старым… Диво, что столько лет без нее прожил.
– Да теперь-то что же, что со всеми ними? Где они?
– Николай Владимирович, как возвратился он тогда из Азии, – этому ведь уж сколько? – восемь лет будет – живет с женою и сыном почти безвыездно в Петербурге… Теперь вот на похоронах был здесь, да и опять уехал.
– Значит, вы его видели?
– Да, видел, как же, видел не раз… Странный он мне такой показался, нелюдимый, да и все его как-то дичатся… Ну, Сергей Владимирович то здесь, то там; этот непоседа всюду разъезжает, словно мечется… Много, много горя доставил он дяде беспутной своей жизнью. И кабы знал Борис Сергеевич то, что я теперь знаю… ах!
– Что такое, что?
– А то, Грунюшка, что сколько ни переплатил за него покойник, а долгов у него такая тьма-тьмущая, что сам он им счет потерял, давно потерял… Все, что теперь получил он в наследство, боюсь я, прахом пойдет… Как бы и Горбатовское, – оно ему ведь досталось, – не пришлось продать. Борис Сергеевич, слава богу, внучат обеспечил, а то бы они нищими остались…
– От такого-то богатства!.. Кондрат Кузьмич, неужели это возможно?
– Возможно, матушка, все возможно… Не первый древний русский род таким-то манером разоряется… навидался я на своем веку…
– А что Воло… Владимир Сергеевич? – вдруг робко, но в то же время сверкнув глазами, спросила Груня.
– Володичка, что ли? Он еще вчера ко мне заезжал. Грустит по дедушке. Славный, славный молодой человек вышел.
– Что он, здоров? Каков он теперь?
– Здоров, ничего, мы с ним теперь все дела ведем вдвоем по Бориса Сергеевича наследству… все на его руках осталось. В отпуску он, на два месяца отпуск еще взял – раньше-то не разберемся, пожалуй. Ведь он как окончил с моим Васей университетский курс – Вася в Самару, в судебные следователи, а он в Петербург на службу определился… Ничего, служит, не жалуется… Да, славный он вышел, недаром любимчиком был у Бориса Сергеевича.
Кондрат Кузьмич замолчал и стал набивать себе нос табаком.
Груня о чем-то думала. По ее лицу скользило выражение тихой грусти. Но вот она едва заметно улыбнулась, будто сама себе отвечая этой улыбкой.
Кондрат Кузьмич продолжал:
– Барышня, Софья Сергеевна, замуж еще не вышла… Удивительно это… Красавица, знатная невеста… Разборчива, видно, очень. Младшая барышня не в пример, говорят, проще. Я-то ведь их мало вижу. Николушка вот у них вышел плохонек, совсем плохонек.
– Он все болен?
– Телом-то здоров, крепыш, рослый, да головка у него не в порядке, ничего у них с ним не вышло, ученье ему не далось, остался, почитай, безграмотным; не то что совсем уж дурак либо идиот, а на то похоже. Разъезжает по Москве да чудит… Немало тоже и с ним было горя Борису Сергеевичу. Ну, да теперь-то горевать некому – отцу все равно; я думаю так, что подчас он и забывает, что у него дети есть… Да что же это я с тобою о том о сем, а о деле еще и не заикнулся! – вдруг спохватился Кондрат Кузьмич. – А ты мне и не напомнишь!
– Какое дело? – изумленно спросила Груня.
– Как какое дело? Ведь я сказал тебе, что благодетель тебя не забыл и ты значишься в его завещании. Пятьдесят тысяч рублей серебром тебе оставил, шутка ли, какое приданое! Обо всех он подумал… И я взыскан его щедротами… есть теперь что детям на черный день оставить… Эх, кабы моя покойница про то знала, не попрекала бы, что ни до чего не домыкался… Ну, что же, Груня, ведь вот ты теперь богатая невеста и кабы сама себе не напортила…
– Ах, да зачем мне это? – раздражительно крикнула Груня, и опять слезы брызнули из ее глаз. – Не надо мне, не возьму я этих денег…
– Не городи вздору, – сказал Кондрат Кузьмич, – воля покойника – закон, и ты, с благодарностью и памятуя всю жизнь благодетеля, должна принять это.
– Ведь вы же вот говорите сами, что дела их расстроены, а тут я буду брать такие деньги… Да совсем мне и не надобны они… У меня всегда много денег… Вот и теперь – вы что думаете – целых полторы тысячи у меня с собою… Борис Сергеевич и так много для меня сделал, все сделал – и я это знаю и понимаю…
Голос ее то и дело обрывался.
– Нет, Кондрат Кузьмич, голубчик… Дорогой, уж так как-нибудь устройте… Я не могу… Я не возьму этих денег.
– Говорю – не дури! – еще сердитее крикнул старик. – Эти пятьдесят тысяч твои, и никто их не захочет.
– Ну и я не хочу!.. – настойчиво и упрямо твердила она.
Кондрат Кузьмич встал с кресла и весь побагровел.
– Аграфена! – прорычал он, делаясь совсем зверем. – Сумасшедшая ты была, сумасшедшая и осталась!..
Но он тут же стих и взял ее за руку.
– Браниться с тобою я не хочу… Ты расстроена, рассудить не можешь, успокойся и поговорим как следует, пойдем в дом, пойдем ко мне, я тебе покажу… Он больше еще для тебя сделал. Он знал, за две недели знал, что час его близок, и обо всех, обо всех подумал… Он написал тебе и поручил мне передать тебе это писанье…
– Он мне написал! – воскликнула Груня. – Так что же вы молчите?.. Где… Где эта записка?
– Затем я тебя и зову… Пойдем…