Прекасп, посол царя, один из знатнейших придворных, привез Гаумату, возлюбленного Манданы, сходство которого с Бартией действительно можно было назвать поразительным, больного и раненого, в Вавилон. Здесь, в тюрьме, он ожидал судебного приговора, между тем как его соблазнитель, Богес, несмотря на все усилия полицейских властей, нигде не отыскивался. Толкотня народа на улицах облегчила ему бегство, которое он совершил по знакомой нам потайной лестнице висячего сада. Богатства, найденные в его жилище, были громадны. Целые сундуки, наполненные золотом и драгоценностями, которые он мог легко накопить при своей должности, были возвращены в царское казнохранилище, откуда они произошли. Но Камбис охотно отдал бы вдесятеро большую, чем эти богатства, сумму, чтобы только иметь изменника в своих руках.
Через два дня после оправдания обвиненных он, к отчаянью Федимы, велел отправить в Сузу всех обитательниц женского дома, за исключением своей матери, Атоссы и боровшейся со смертью Нитетис. Многие знатные евнухи были отставлены от своих должностей. Эта каста должна была поплатиться за своего члена, избегнувшего заслуженной кары.
Оропаст, который вступил уже в должность царского наместника и ясно доказал свою непричастность к проступку своего брата, предоставил вакантные места исключительно магам. О демонстрации, произведенной жителями Вавилона в пользу Бартии, царь узнал только тогда, когда толпы народа давно уже разошлись. Несмотря на свою заботу по поводу болезни Нитетис, занимавшую его мысли почти исключительно, он велел представить себе подробный доклад об этих противозаконных поступках и строго наказать вожаков бунта. Из случившегося царь заключил, что брат ищет у народа популярности, и он, может быть, уже выказал бы Бартии на деле свое неудовольствие, если бы более благородное чувство не внушало ему, что не он должен простить Бартии, а Бартия – ему. Несмотря на то, царь не мог подавить в себе как мысли, что брат его, хотя бы и не по своей воле, все-таки был виновником печальных событий последних дней, так и желания насколько возможно устранить его со своего пути. Поэтому он тотчас же изъявил полное согласие на выраженное юношей желание немедленно отправиться в Наукратис.
После нежного прощания с сестрой и матерью Бартия, через два дня после своего оправдания, отправился в путь. Его сопровождали Гигес, Зопир и многочисленная свита, которая везла Сапфо драгоценные подарки от Камбиса. Дарий не поехал с ним, так как его удерживала любовь к Атоссе, и притом приближался день, в который он, по приказанию отца, должен был жениться на Артистоне, дочери Гобриаса.
Бартия грустно простился со своим другом, который ему в особенности был дорог по чувствам его к Атоссе. Кассандана уже знала о тайне влюбленных и обещала замолвить о Дарий слово перед царем.
Сын Гистаспа имел не меньше кого-либо другого право мечтать о дочери Кира. Ведь он находился в близком свойстве с царствующим домом; он принадлежал, как и Камбис, к Пасаргадам; его род составлял младшую линию царствующей династии, а потому не уступал ей в знатности. Его отец считал себя главой всего благородного сословия в государстве и в этом качестве управлял провинцией Персии, родиной, которой громадная империя и ее властитель были обязаны своим происхождением. По смерти членов фамилии Кира потомки Гистаспа имели бы законное право наследовать персидский трон. Поэтому Дарий, совершенно независимо от своих личных качеств, был вполне подходящим женихом для Атоссы. Однако же теперь нельзя было решиться просить согласия царя на этот брак. При мрачном настроении, в котором он находился со времени последних событий, он легко мог дать отрицательный ответ, и подобное решение, при каких бы то ни было обстоятельствах, следовало бы считать неотменимым. Таким образом, Бартия отправился на чужбину, не будучи успокоен насчет будущности столь дорогой ему четы.
Крез и тут обещал выступить в роли посредника и свел Бартию, незадолго до его отъезда, с Фанесом.
Юноша с великим дружелюбием отнесся к афинянину, о котором он слышал так много хорошего от своей возлюбленной, и скоро приобрел расположение этого многоопытного человека, давшего ему немало полезных указаний и рекомендательное письмо к милетцу Феопомпу в Наукратисе, и в заключение выразил желание поговорить с ним наедине.
Когда Бартия воротился с афинянином к своим друзьям, он казался серьезным и задумчивым; но он скоро забыл свою заботу и за веселым прощальным кубком шутил со своими собеседниками. На следующее утро, прежде чем он сел на своего коня, слуга доложил о приходе Небенхари. Глазной врач был принят и просил Бартию взять с собой в Египет объемистый свиток, заключавший в себе письмо к царю Амазису. В нем были подробно описаны страдания Нитетис, и оно оканчивалось следующими словами:
«Таким образом, эта бедная жертва твоего честолюбия, вследствие яда, который она, несомненно, приняла, в несколько часов приблизилась к ранней могиле. Произвол сильных земли уничтожает счастье жизни человеческого существа подобно тому, как губка стирает картину с доски. Твой слуга Небенхари изгнан из отечества и лишен имущества, а несчастная дочь египетского царя умирает как самоубийца. Труп ее, по персидским обычаям, будет брошен на растерзание собакам и коршунам. Горе тем, которые лишают невинных счастья на земле и спокойствия в замогильной жизни!»
Бартия обещал мрачному Небенхари взять с собой это письмо, содержание которого ему было неизвестно, водрузил перед городскими воротами, окруженный восторженной толпой народа, груду камней, что по персидскому суеверию обеспечивало благополучное путешествие, и оставил Вавилон.
Между тем Небенхари отправился к своему посту у смертного одра египтянки.
У медных ворот, соединявших сад женского дома с дворами большого дворца, он встретил какого-то старика в белой одежде. Едва он увидел его, как попятился назад и устремил на него неподвижный взор, как на привидение. Но так как старик приветливо и дружески улыбался ему, то Небенхари ускорил свои шаги, протянул ему руку с радушием, которым не удостоил ни одного из своих знакомых персов, и вскричал на египетском языке:
– Могу ли я верить собственным глазам? Старый Гиб[83], как ты попал сюда, в Персию? Я скорее мог бы ожидать, что обрушится небо, чем надеяться на радость увидеть тебя здесь, на Евфрате. Скажи мне, во имя Осириса, что могло побудить тебя, старого ибиса, оставить свое теплое гнездо на Ниле и предпринять дальнее путешествие на восток?
Старик, который во время этих слов, опустив руки, глубоко поклонился, теперь с невыразимым блаженством посмотрел на врача, пощупал своими дрожащими руками свою грудь и вскричал, преклоняя правое колено и прижав одну руку к своему сердцу:
– Благодарение тебе, великая Исида, охраняющая странника, что ты позволила мне найти моего господина в таком виде! Ах, дитя мое, как тосковал я по тебе! Я думал, что найду тебя исхудалым, подобно узнику на каменоломнях, жалким, истерзанным, – а теперь вижу тебя в цветущем здоровье, прекрасным и статным, как всегда! О, если бы бедный Гиб был на твоем месте, то он бы давно уже истосковался и истомился до смерти!
– Верю тебе, старичок. Ведь и я оставил отечество только по принуждению и с сердцем, обливающимся кровью. Чужбина принадлежит Сету, благодетельные боги живут только в Египте, только на священном, благословенном Ниле.
– Хорошо благословение, нечего сказать! – пробормотал старик.
– Ты пугаешь меня, дедушка. Что случилось?
– Случилось! Гм! Случились прекрасные вещи! Ты будешь иметь довольно времени услышать о них! Неужели ты думаешь, что я, оставив свой дом и своих внучат на шестидесятом году жизни, отправился бы путешествовать, подобно эллинским или финикийским бродягам, в страну безбожных чужеземцев, – да уничтожат их боги! – если бы была какая-нибудь возможность оставаться в Египте?
– Говори же, в чем дело?
– После, после! Теперь прежде всего ты должен вести меня в свое жилище, которого я не покину до тех пор, пока буду оставаться в этой стране Тифона.
Старик произнес эти слова со столь явным отвращением, что Небенхари не мог удержаться от улыбки и спросил:
– Разве тебя уже так худо приняли здесь, старик?
– Чума и хамсин[84], – проворчал старик. – Все эти персы – подлое отродье Тифона! Меня удивляет только одно: как это они не родились все красноголовыми и прокаженными! Ах, дитятко, я уже два дня нахожусь в этом аду и столько же времени должен был жить среди богохульников! Мне сказали, что с тобой невозможно видеться, так как ты не можешь отойти от одра больной Нитетис. Бедная малютка! Я с самого начала сказал, что этот брак с иноземцем кончится дурно. Ба! Амазису поделом, что его дети причиняют ему горе! Он заслужил это уже за одного тебя!
– Стыдись, старик!
– Чего мне стыдиться? Когда-нибудь я должен высказаться! Я ненавижу этого царя-выскочку, который, когда был еще бедным мальчиком, обивал финики с деревьев твоего отца и срывал вывески с дверей домов! О, я хорошо в те времена знал этого бездельника! Это позор, что подобный человек, который…
– Тише, тише, старик! – прервал Небенхари разгорячившегося Гиба. – Не все мы выточены из одного и того же дерева; и если Амазис, будучи мальчиком, в самом деле был немногим выше тебя, то ты сам виноват, что, будучи стариком, ты ниже его до такой степени.
– Мой дед был храмослужителем, отец мой – тоже, и потому, естественно, я должен был сделаться тем же.
– Совершенно справедливо, так повелевает закон о кастах, по которому Амазис мог бы достигнуть самое большее звания сотника.
– Ни у кого нет такой неразборчивой совести, как у этого выскочки!
– Ты все свое, старик! Стыдись, Гиб! С тех пор, как я живу, – что длится уже целых полстолетия, – каждое третье слово твоей речи – ругань. Когда я был ребенком, мне приходилось терпеть от твоей сварливости, теперь же от нее достается царю!
– И поделом! О, если бы ты знал! Семь месяцев прошло с тех пор, как…
– Я не могу слушать тебя теперь! При восходе семизвездия я пришлю раба, который проведет тебя в мое жилище. До тех пор ты должен оставаться в теперешней квартире, так как мне необходимо идти к своей больной.
– Необходимо? Хорошо, иди – и дай умереть старому Гибу! Да, я пропал, если останусь еще хоть один час с этими людьми!
– Но чего же ты, собственно, хочешь?
– Жить в твоих комнатах, пока мы не уедем отсюда.
– Неужели с тобой обошлись так грубо?
– Да еще как! Что за мерзость! Они принудили меня есть из одного с ними горшка и резать мой хлеб их ножом. Один безбожный перс, долго живший в Египте и ехавший вместе со мною, рассказал им все, что оскверняет нас. Когда я хотел бриться, он отнял у меня бритву. Какая-то негодная девка поцеловала меня в лоб, прежде чем я заметил это. Мне потребовался целый месяц на то, чтобы очистить себя от всей этой скверны. Когда, наконец, рвотное, которое я принял, возымело свое действие, то они осмеяли меня. Но это еще не все. Один проклятый поваренок заколотил до полусмерти священного котенка в моем присутствии. Один втиратель мазей, узнав, что я твой слуга, велел через того же проклятого Бубариса, с которым я прибыл сюда, спросить меня – не смыслю ли я кое-чего в искусстве лечить глаза. На этот вопрос я, может быть, отвечал утвердительно, так как в шестьдесят лет можно перенять что-нибудь у своего господина. Тогда этот презренный человек, слова которого переводил мне Бубарис, начал жаловаться, что его сильно беспокоит страшное повреждение в глазах. На вопрос мой, в чем оно состоит, он отвечал, что ничего не видит в темноте!
– Ты бы должен был ответить ему, что единственное средство против этой болезни – зажечь свечу.
– О, как я ненавижу этих бездельников! Если я пробуду с ними еще хоть один час – я погибну!
Небенхари улыбнулся и возразил своему слуге:
– Ты, должно быть, удивительно вел себя с иностранцами и раздражал их гордость. Персы вообще очень вежливые люди. Еще раз попробуй поладить с ними. Сегодня вечером я охотно приму тебя у себя, но ранее вечера – не могу.
– Я так и думал! И он переменился! Осирис умер, и Сет снова царствует на земле!
– Прощай! Когда взойдет семизвездие, тебя будет ждать на этом самом месте раб Пьянхи, наш старый эфиоп.
– Пьянхи, старый мошенник, которого я видеть не мог?
– Он самый!
– Гм… все-таки есть нечто хорошее в том, когда что-нибудь остается таким, как было. Конечно, я знаю людей, которые не могут сказать этого о себе; которые, вместо того чтобы ограничиваться своим искусством, берутся лечить внутренние болезни; которые старого слугу…
– Попридержи свой язык и жди терпеливо вечера.
Эти последние слова, произнесенные серьезным тоном, подействовали на старика. Он поклонился и сказал, прежде чем господин оставил его:
– Я прибыл сюда под покровительством бывшего начальника наемных воинов, Фанеса. Он имеет настоятельную надобность поговорить с тобой.
– Это его дело; пусть он ищет свидания со мною.
– Но ведь ты целый день торчишь у этой больной, глаза которой здоровы…
– Гиб!
– Пусть у нее появятся бельма на обоих за меня! Может ли Фанес прийти вместе со мной сегодня вечером?
– Я желал бы говорить с тобой наедине.
– А я – с тобой; но эллин, по-видимому, очень спешит и знает почти все, что я хочу сказать тебе.
– Ты разболтал?
– Не совсем, но…
– Мой отец хвалил мне твою верность, и я считал тебя надежным и скромным.
– Я таким и был всегда. Но этот эллин знал уже многое из того, что я знаю, а остальное…
– Ну?
– А остальное он выведал от меня – я и сам не знаю как. Если бы я не носил этого амулета против дурного глаза, то мне пришлось бы…
– Я знаю афинянина и извиняю тебя; мне будет приятно, если он придет с тобой сегодня вечером. Как уже высоко стоит солнце! Время не терпит. Расскажи мне в коротких словах, что случилось.
– Я думаю, сегодня вечером…
– Нет, я должен иметь по крайней мере общее понятие о случившемся, прежде чем буду говорить с афинянином. Говори короче.
– Ты обокраден.
– Больше ничего?
– Если ты называешь это ничем…
– Отвечай! Больше ничего?
– Ничего.
– Так прощай.
– Но, Небенхари!..
Глазной врач уже не слышал этого призыва, так как дверь, которая вела к гарему царя, уже затворилась за ним.
Когда взошло семизвездие, Небенхари сидел в великолепной комнате, которую он занимал в восточной стороне дворца, недалеко от жилища Кассанданы. Радушие, с которым он встретил своего слугу, снова уступило место той серьезности, которая у легкомысленных персов доставила ему прозвище ворчуна.
Он был настоящий египтянин, истый сын той касты жрецов, члены которой даже в своем отечестве, как только они являлись публично, выступали торжественно и с достоинством, не позволяя себе ни малейшей шутки, между тем как в кругу своего семейства и своих товарищей отлагали в сторону наложенное на себя ограничение и доходили иногда до необузданной веселости.
Небенхари принял Фанеса с холодной вежливостью, хотя был знаком с ним еще в Саисе, и после короткого приветствия приказал старому Гибу оставить его наедине с бывшим начальником телохранителей.
– Я хотел видеться с тобою, – начал афинянин на египетском языке, которым он владел в совершенстве, – так как обязан поговорить с тобой о важных вещах…
– О которых я имею сведения, – прервал врач.
– В этом я сомневаюсь, – возразил Фанес с недоверчивой улыбкой.
– Ты изгнан из Египта; тебя жестоко преследовал и обижал Псаметих, наследник престола, и ты теперь прибыл в Персию, чтобы сделать Камбиса орудием твоей мести против моего отечества.
– Ты ошибаешься. Я ничего не должен твоему отечеству; но тем более долгов я имею относительно дома Амазиса.
– Тебе известно, что в Египте государство и царь – суть одно и то же.
– Я скорее думаю, что жрецы твоего отечества любят отождествлять себя с государством.
– В таком случае, ты больше знаешь, чем я. До сих пор я считал египетских царей неограниченными властителями.
– Они действительно таковы, насколько они умеют освободиться от влияния твоих товарищей по касте. Теперь даже Амазис преклоняется перед жрецами.
– Странная новость!
– О которой тебя уже давно уведомили.
– Ты думаешь?
– Совершенно уверен в этом! Но еще вернее я знаю, что однажды Амазису – слышишь? – однажды Амазису удалось подчинить волю его руководителей своей собственной воле.
– Я получаю мало известий с родины и не знаю, на что ты намекаешь.
– Верю; так как если бы ты, зная это, не сжимал теперь своих кулаков, то ты был бы не лучше собаки, которая, визжа, позволяет топтать себя ногами и лижет руку своего мучителя!
Врач побледнел при этих словах и сказал:
– Я знаю, что Амазис меня оскорбил, но прошу тебя заметить, что мщение я считаю слишком сладостной расправой для того, чтобы разделять его с чужеземцем.
– Хорошо сказано! Но мое мщение я сравниваю с виноградником, который до того изобилует плодами, что я не в состоянии снять их один.
– И ты прибыл сюда для того, чтобы достать себе другого виноградаря в помощь?
– Именно; и я все-таки не теряю надежды, что ты разделишь со мной урожай.
– Ты ошибаешься. Моя работа окончена; сами боги отняли ее у меня. Амазис довольно строго наказан за то, что он изгнал меня из отечества, от друзей и учеников, и послал в эту нечистую страну ради своих корыстных целей.
– Ты намекаешь на его слепоту?
– Может быть.
– Значит, тебе не известно, что твой собрат по искусству Петаммон разрезал плеву, покрывавшую зрачки Амазиса, и снова дал им увидеть дневной свет?
Египтянин вздрогнул и заскрежетал зубами, но скоро овладел собой и возразил афинянину:
– Ну, так боги наказали отца в лице его детей.
– Что ты под этим разумеешь? Царю в его нынешнем настроении Псаметих очень нравится; правда, Тахот страдает, но она тем усерднее молится и приносит жертвы вместе с отцом. Что же касается Нитетис, то ее смерть причинила бы Амазису не больше горя, чем смерть какой-нибудь подруги его дочери; ты знаешь это так же хорошо, как и я.
– Я снова не могу тебя понять.
– Это естественно до тех пор, пока ты воображаешь, что я считаю твою прекрасную пациентку дочерью Амазиса.
Египтянин снова вздрогнул; но Фанес продолжал, по-видимому, не обращая внимания на волнение врача:
– Я знаю больше, чем ты можешь догадываться. Нитетис – дочь Хофры, развенчанного предшественника твоего царя. Амазис воспитал ее, как свое собственное дитя, – во-первых, для того, чтобы заставить твоих соотечественников верить, что низверженный фараон умер, не оставив потомства; во-вторых, для того, чтобы лишить Нитетис всяких притязаний на престол, который ей принадлежит по праву. На Ниле ведь и женщины признаются способными царствовать…
– Это только догадки…
– Которые могут быть подкреплены неопровержимыми доказательствами. В числе бумаг, которые привез с собой твой старый слуга Гиб в ящичке, должны находиться письма знаменитого родовспомогателя, твоего отца.
– Если бы это было и так, то, во всяком случае, эти письма составляют мою собственность, которую я не намерен отдавать; притом ты напрасно искал бы в Персии человека, который сумел бы разобрать почерк моего отца.
– Извини меня, если я снова укажу тебе на некоторые ошибки. Во-первых, этот ящичек находится под моей охраной и, при всем моем уважении к праву собственности, будет возвращен владельцу только тогда, когда я воспользуюсь его содержимым для своих целей; во-вторых, по изволению действительно дивного промысла богов, в Вавилоне живет человек, который умеет читать всякие письмена, какие только известны египетским жрецам. Может быть, ты помнишь имя Онуфиса?
Врач побледнел в третий раз и спросил:
– Уверен ли ты, что этот человек еще жив?
– Вчера я говорил с ним. Он, как тебе известно, был верховным жрецом в Гелиополисе и потому посвящен во все ваши таинственные учения. Мой мудрый соотечественник, Пифагор Самосский, прибыл в Египет и, подвергнувшись некоторым из ваших обрядов, испросил позволения воспользоваться уроками, преподаваемыми в гелиополисской школе жрецов. Своими великими умственными способностями он приобрел любовь достойного Онуфиса, посвящен был им во все тайные учения и сделал их полезными для мира. Я сам и моя превосходная приятельница Родопис с гордостью называем себя его учениками. Когда твои собратья по сословию узнали, что Онуфис выдал их тайны, то жреческие судьи решили извести его. Его предполагалось отравить ядом, который можно добыть из косточек персиков. Осужденный узнал об угрожавшей ему опасности и бежал в Наукратис, где в доме Родопис, об уме и доброте которой ему рассказывал Пифагор, нашел безопасное убежище посредством охранной грамоты царя. Здесь он познакомился с Антименидом, братом поэта Алкея Лесбосского, который, будучи изгнан мудрым властителем Митилены, Питтаком, из отечества, много лет жил в Вавилоне и при тогдашнем ассирийском царе Навуходоносоре служил в войсках. Этот Антименид дал ему рекомендательное письмо к халдеям. Онуфис отправился на Евфрат, поселился в Вавилоне и должен был зарабатывать себе насущный хлеб, так как оставил свое отечество бедным человеком. Способы к существованию он получил при помощи рекомендательного письма Антименида.
Этот человек, некогда принадлежавший к числу могущественнейших лиц в Египте, прозябает еще и теперь, помогая своими громадными познаниями халдеям при их астрологических вычислениях в башне Ваала. Онуфису уже около восьмидесяти лет, но его ум до сих пор сохранил свою полную ясность. Когда я говорил с ним вчера, прося его помощи, он обещал мне ее с сияющими глазами. Твой отец был одним из его судей, но он не хочет переносить свою ненависть от родителя на сына и просил передать тебе его приветствие.
Во время этого рассказа Небенхари задумчиво смотрел в землю. Когда Фанес замолчал, врач проницательно посмотрел на него и спросил:
– Где мои бумаги?
– В руках Онуфиса, который ищет между ними нужный мне документ.
– Я мог бы и сам догадаться! Будь так добр, скажи мне, какой вид имеет этот ящик, который Гиб заблагорассудил привезти в Персию?
– Это – ящик из черного дерева. Его крышка украшена искусной резьбой. Посередине ее изображен крылатый жук, а по четырем углам…
Небенхари перевел дух и сказал:
– В этом ящичке нет ничего, кроме нескольких заметок моего отца.
– Может быть, их будет достаточно для моей цели. Не знаю, говорили ли тебе, что я пользуюсь высочайшей благосклонностью Камбиса.
– Тем лучше для тебя! Я могу тебя уверить, что бумаги, которые всего более могли бы тебе пригодиться, остались в Египте.
– Они лежат в большом, пестро разрисованном ящике из фигового дерева.
– Откуда ты это знаешь?
– Я сообщу тебе правду, заметь это, Небенхари, – я не клянусь потому, что Пифагор, мой учитель, запрещает клясться, – что именно этот ящик, со всем, что было в нем, по повелению царя сожжен в храме Нейт в Саисе.
Эти слова, которые Фанес проговорил медленно, делая ударение на каждом слоге, поразили египтянина, подобно удару молнии. Холодное спокойствие и сдержанность, которые он сохранял до этих пор, сменились неописуемым волнением. Щеки его вспыхнули, глаза запылали. Затем волнение снова превратилось в ледяное спокойствие; разгоревшиеся щеки утратили свою краску, и дрожащие губы произнесли холодно и бесстрастно:
– Ты хочешь наполнить мое сердце ненавистью против моих друзей, чтобы сделать меня своим союзником. Я знаю вас, эллинов! Вы хитры и коварны и не гнушаетесь никакими средствами вплоть до лжи и обмана для достижения своих целей!
– Ты судишь обо мне и моих земляках чисто по-египетски, то есть нас, как иностранцев, ты считаешь столь дурными людьми, как только возможно; но на этот раз ты ошибаешься в своем подозрении. Позови старого Гиба, и пусть он подтвердит тебе то, в чем ты не хочешь мне поверить.
Лоб Небенхари нахмурился, когда Гиб, повинуясь его приказу, вошел в комнату.
– Подойди ближе! – приказал Небенхари старику.
Гиб, пожимая плечами, исполнил приказание.
– Ты позволил этому человеку подкупить тебя? Да или нет? Я желаю знать правду, так как дело идет о счастье или несчастье моей будущности. Если ты попал в сети этого искусника на всякие хитрости, то я тебе прощаю, так как тебе, старому слуге, я обязан многим. Заклинаю тебя именем твоего отца, покоящегося в лоне Осириса, говори правду!
Желтоватое лицо старика помертвело при этих словах его господина. Несколько минут он, пыхтя и заикаясь, не мог найти на них никакого ответа. Наконец, когда ему удалось удержать слезы, подступившие к его глазам, он вскричал полугневно, полуплаксиво:
– Разве я не сказал этого с самого начала? Он околдован и испорчен в этой стране позора и нечестия! К чему кто способен сам, то он приписывает и другим. Нечего смотреть на меня с таким гневом; мне все равно! Да и какое мне дело до твоего гнева, когда меня, старика, который в течение шестидесяти лет верой и правдой служил одному и тому же дому, принимают за негодяя, мошенника и предателя, может быть, даже за убийцу!
При последних словах глаза старика, против его воли, переполнились горючими слезами.
Тронутый Фанес хлопнул его по плечу и сказал, обращаясь к Небенхари:
– Гиб – человек верный. Назови меня бездельником, если он взял от меня хоть один обол.
Врач не нуждался в этом заверении афинянина, чтобы убедиться в совершенной невинности своего слуги. Он знал его так долго и хорошо, что в чертах старика, не способных ни к какому притворству, мог читать, как в открытой книге; поэтому он приблизился к нему и сказал успокоительным тоном:
– Я тебя не упрекал ни в чем, старик! Разве можно так сердиться за один простой вопрос?
– Уж не радоваться ли мне твоему позорному подозрению?
– Конечно, нет; но теперь я позволяю тебе рассказать, что произошло в нашем доме во время моего отсутствия.
– Прекрасные вещи! Как только я вспомню о них, мне становится так горько во рту, как будто я жую колоквинтовое яблоко.
– Ты говорил, что меня обокрали.
– Да еще как! Ни один человек еще не бывал обокраден таким образом! Если бы еще эти мошенники были бродяги из касты воров, то можно было бы утешиться, так как, во-первых, мы тогда получили бы обратно лучшую часть нашей собственности, во-вторых, нам не было бы хуже, чем многих другим; но когда…
– Не уклоняйся от предмета, так как мое время рассчитано.
– Знаю! Здесь, в Персии, старый Гиб ни в чем не может тебе угодить. Но пусть будет так! Ты – господин, и твое дело – приказывать, а я не более как твой слуга, который должен повиноваться. Я буду это помнить! Итак, это было как раз в то время, когда в Саис прибыло большое персидское посольство, чтобы взять Нитетис и быть предметом любопытства толпы, которая, как на редких зверей, глазела на эту сволочь. Сижу я, как раз перед закатом солнца, на бешеке и играю с моим внуком, старшим сыном моей Банер[85], – славный толстый мальчишка, замечательно умный и сильный для своих лет. Шалун рассказывает мне, что его отец спрятал башмаки его матери, как это делают египтяне, когда их жены слишком часто оставляют своих детей одних, – и я смеюсь во все горло, так как я давно уже желал, чтобы с ней сыграли эту шутку за то, что она не позволяет ни одному из внучат жить у меня, – она постоянно толкует, что я балую малюток. Вдруг раздаются такие сильные удары молотка в дверь дома, что я подумал, не пожар ли случился, и спустил мальчика со своих колен. Я сбегаю как можно скорее вниз по лестнице, перескакивая через три ступеньки зараз, и отодвигаю задвижку. Дверь распахнулась, и толпа храмовых служителей и полицейских, – их было, по крайней мере, пятнадцать человек, – ворвались в дом, прежде чем я имел время спросить, что им нужно. Пихи, бесстыдный служитель при храме Нейт, – ты его знаешь – отталкивает меня, запирает дверь засовом изнутри и приказывает сторожам связать меня, если я не буду повиноваться его приказаниям. Разумеется, я ругаюсь, – ты ведь знаешь, что я не могу иначе, когда что-нибудь сердит меня, – тогда он, клянусь нашим богом Тотом, покровителем знания, тогда этот молокосос велит связать мне руки, приказывает мне, старому Гибу, молчать и говорит мне, что верховный жрец поручил ему отсчитать мне двадцать пять ударов палками, если я не подчинюсь его приказаниям. При этом он показал мне кольцо главного жреца. После этого я, разумеется, волей-неволей должен был повиноваться бездельнику! Приказание его состояло ни более ни менее, как в том, чтобы я тотчас же отдал ему все письменные документы, которые ты оставил в своем доме. Но старый Гиб не так глуп, чтобы позволить себя поймать, хотя некоторые люди, которые должны были бы знать его лучше, и думают, что он продажная душа и сын осла. Итак, что же я сделал? Я притворился совершенно уничтоженным при виде кольца с печатью; прошу Пихи так вежливо, как только могу, развязать мне руки и обещаю принести ключ. С рук моих снимают веревку, спешу я вверх по лестнице, шагая через пять ступенек разом; прибежав наверх, отворяю дверь твоей спальни, вталкиваю туда своего внука, стоявшего перед нею, и запираю двери на засов.
Благодаря моим длинным ногам, я так далеко опередил других, что успел всунуть в руки мальчишке черный ящичек, который ты мне в особенности велел беречь, подсадить внука через окно на галерею, окружающую дом со двора, и приказать ему немедленно спрятать ящичек в голубятню. Тогда я как ни в чем не бывало отворяю дверь, объясняю Пихи, что будто бы увидел во рту у мальчишки нож и был этим до того испуган, что в ужасе бросился так быстро по лестнице и вытолкал мальчика в наказание на двор. Этот брат гиппопотама поверил мне и велел водить его по всему дому. Они нашли сперва большой сундук из смоковницы с бумагами, который ты тоже приказал мне заботливо беречь, потом сверток папируса на твоем рабочем столе и, одну за другою, все рукописи, которые только можно было отыскать в доме. Все это они без разбора всунули в большой ящик и понесли вниз; но черный ящичек остался в сохранности на голубятне. Мой внук – самый умный мальчик во всем Саисе.
Когда я увидел, что сундук уносят, то мое с трудом подавляемое бешенство пробудилось снова. Я грозил бесстыдным грабителям, что буду жаловаться на них судьям и даже, в случае нужды, самому царю, и я возбудил бы против них народ, если бы как раз в эту минуту все внимание толпы не было занято проклятыми персами, которым показывали город. В тот же вечер я пошел к моему зятю, который, как тебе известно, тоже храмовый служитель богини Нейт, и просил его разузнать во что бы то ни стало о судьбе похищенных рукописей. Этот добрый человек до сих пор питает к тебе благодарность за приданое, которое ты подарил моей Банер. Три дня спустя он пришел ко мне и рассказал, что он был свидетелем, как твой прекрасный сундук и все находившиеся в нем свитки были сожжены. Я с горя схватил желтуху, но болезнь не помешала мне подать жалобу судьям. Эти презренные выгнали меня с моей жалобой, – конечно, только потому, что ведь и они сами тоже жрецы. Тогда я от твоего имени подал письменную просьбу царю, но и от него получил отказ с оскорбительной угрозой, что я буду признан государственным преступником, если еще раз упомяну об этих бумагах. Затем, конечно, язык мне слишком дорог для того, чтобы предпринимать какие-нибудь дальнейшие шаги. Почва горела под моими ногами. Я не мог оставаться в Египте, так как должен был поговорить с тобой; я должен был рассказать, что тебе сделали, требовать, чтобы ты, который могущественнее своего бедного слуги, отомстил за себя; должен был передать тебе черный ящичек, который иначе, может быть, тоже был бы отобран. Итак, с сердцем, обливающимся кровью, я оставил отечество и своих внучат и на старости лет отправился на тифонскую чужбину! Ах, как умен был этот маленький мальчик! Когда я, прощаясь, целовал его, он сказал: «Останься с нами, дедушка! Когда чужеземцы осквернят тебя, то я не осмелюсь больше целовать тебя!» Банер от души приветствует тебя, а мой зять велел тебе сказать, что он узнал, что в этом достойном проклятия преступлении виновны только наследник престола Псаметих и Петаммон, глазной врач, твой давний соперник. Так как я не хотел ввериться тифонскому морю, то отправился сначала с караваном арабских купцов до Тадмора, изобилующей пальмами станции финикиян среди пустыни, оттуда с сидонскими торговцами до Кархемиса на Евфрате, где дорога, ведущая из Финикии в Вавилон, соединяется с той, которая ведет из Сардеса сюда. Усталый, измученный, сидел я там в лесочке перед станционным домом, когда подъехал какой-то путешествующий иностранец на царских почтовых лошадях. Я тотчас же узнал в нем бывшего начальника эллинских наемных воинов.