bannerbannerbanner
Дочь фараона

Георг Эберс
Дочь фараона

Полная версия

XIV

На следующий после рокового испытания в стрельбе день у Камбиса случился такой сильный припадок обычной его болезни, что он, больной телом и духом, двое суток не выходил из комнаты и то бушевал как безумный, то впадал в совершенное изнеможение.

Придя на третий день в ясное сознание, он вспомнил об ужасном поручении, уже, может быть, исполненном Прексаспом. Трепет, какого он еще никогда не испытывал, пробежал по нему при этой мысли. Он тотчас послал за старшим сыном посла, занимавшим при его особе почетную должность кравчего, и узнал, что Прексасп, не простившись с домашними, выехал из Мемфиса. Тогда он призвал Дария, Зопира и Гигеса, искренняя привязанность которых к Бартии была ему известна, и спросил о здоровье их друга. Юноши отвечали, что он теперь в Саисе; и царь тотчас отправил их туда, поручив, если встретится им Прексасп, немедленно возвратить его в Мемфис. Молодые Ахемениды не могли объяснить себе странного обращения и торопливости царя, но живо собрались в путь, который не сулил им ничего доброго.

Между тем Камбис не находил себе места, проклинал свое пьянство и весь этот день не касался вина. Увидев в дворцовом саду свою мать, он уклонился от встречи с ней, чувствуя, что не в силах будет выдержать ее взгляд.

Следующие восемь дней точно так же миновали и показались Камбис продолжительнее года; а Прексасп все еще не возвращался. Сто раз посылал царь за кравчим и спрашивал, не возвратился ли его отец, и сто раз получал тот же отрицательный ответ.

Под вечер тринадцатого дня Кассандана попросила его навестить ее. Он тотчас отправился в ее покои, потому что ему страстно хотелось увидеть мать: ему казалось, что взгляд на нее возвратит ему потерянный сон.

Приветствуя царицу с нежностью, которая ее удивила тем более, что она совершенно не привыкла к подобного рода обращению с его стороны, он спросил, что ей от него угодно, и узнал, что Сапфо приехала в Мемфис при каких-то странных обстоятельствах и выразила желание поднести ему подарок. Он тотчас велел ее пригласить и услышал, что Прексасп передал ее мужу повеление отправиться в Аравию, а ей, от имени Кассанданы, велел ехать в Мемфис. Царь побледнел при этих словах и взглянул на прекрасную жену своего брата тревожным грустным взглядом. Молодая гречанка поняла, что с ним происходит что-то странное и, взволнованная страшными предчувствиями, могла только подать ему дрожащими руками принесенный подарок.

– Муж посылает тебе вот это! – проговорила она, показывая на скрытый в изящном ящике бюст жены Камбиса. Родопис посоветовала внучке предложить гневному царю от имени мужа именно этот подарок как залог примирения.

Но Камбис не заинтересовался содержимым ящика, передал его евнуху, сказал невестке несколько слов, выражавших как бы благодарность, и тотчас ушел с женской половины, не спросив даже об Атоссе, о существовании которой, по-видимому, совершенно забыл.

Он надеялся, что то посещение облегчит и успокоит его, но рассказ Сапфо, напротив, лишил его последней надежды и, следовательно, последней частицы покоя. Прексасп, по всей вероятности, уже совершил убийство или, может быть, в эту самую минуту заносит кинжал, чтобы вонзить его в грудь юноши. С каким лицом после смерти Бартии предстанет он перед своей матерью? Что скажет ей? Что ответит он на вопросы этой прелестной женщины, которая так трогательно смотрела на него своими большими глазами?

Холодный ужас овладел им, когда внутренний голос сказал ему, что убийство брата все назовут делом низости, подлого страха, противоестественных чувств и несправедливости. Мысль о тайном убийстве стала ему невыносима. Многих он лишил жизни, но упреков совести не чувствовал. То происходило либо в честном бою, либо в виду целого света. Ведь он царь, и если что делал, значит, так и должно было быть. Если бы он собственной рукой убил Бартию, он справился бы с совестью. Но теперь, когда он приказал убить его тайно и притом после стольких доказательств мужественной доблести, достойной блистательнейшей славы, им мучительно овладели стыд и раскаяние, ему дотоле чуждые и соединенные с ожесточением против собственной гнусности. Он стал себя презирать. Сознание справедливости своих желаний и поступков покинуло его, и ему стало казаться, что все люди, убитые по его повелению, были, как и Бартия, невинными жертвами его бешенства. Чтобы прогнать эти мысли, становившиеся с каждым часом невыносимее, он снова обратился к опьяняющей силе вина. Но на этот раз глушитель забот превратился в мучителя тела и души. Его организм, расстроенный пьянством и падучей болезнью, казалось, готов был изнемочь от разнообразных жестоких возбуждений последних месяцев. То бил его страшный озноб, то все тело горело огнем. Наконец, он был вынужден слечь. Пока его раздевали, взгляд его упал на подарок брата. В то же мгновение он приказал подать и открыть ящик, выслал всех вон и, при взгляде на египетскую живопись шкатулки, невольно стал думать о Нитетис и о том, что сказала бы она о совершенном им преступлении. Трясясь в лихорадке, с помутившимся рассудком, он, наконец, нагнулся к ящику, вынул восковой бюст и с ужасом вперил взор в безжизненные, неподвижные глаза изваяния. Сходство было так разительно, а его рассудок так ослаблен вином и болезнью, что он вообразил себя жертвой чародейства. При всем том он был не в силах оторваться от дорогого лица. Вдруг ему показалось, что глаза бюста зашевелились. Тогда им овладел дикий ужас. Судорожно бросил он живую голову об стену, так что пустая твердая масса разбилась вдребезги, и со стоном откинулся на постель. С этого времени горячка постоянно усиливалась. Беспорядочные образы проносились перед ним. То представлялся ему Фанес, который пел греческую скандалезную песенку и так грубо его ругал, что он с яростью сжимал кулаки. То видел он Креза, своего друга и советника, и тот грозил ему и снова повторял слова, которыми старался когда-то удержать его от казни Нитетис и Бартии: «Бойся пролить кровь брата, потому что пар от нее поднимается до самого неба и становится тучей, которая омрачает дни убийцы и, наконец, бросает в него молнию отмщения!»

И в его расстроенной фантазии эти образы превратились в действительность. Ему показалось, что из темных туч на него льется кровавый дождь и отвратительной влагой смачивает его платье и руки. Когда дождь кончился и он пошел по берегу Нила, чтобы смыть его с себя, его встретила Нитетис, с той пленительной улыбкой, как изобразил ее Феодор. Очарованный чудесным явлением, он бросился перед ней на колени и схватил ее руку. Но тотчас на каждом из ее нежных пальцев выступила капля крови и она повернулась к нему спиной с явным отвращением. Камбис стал смиренно умолять ее простить его и вернуться к нему, но она осталась непреклонной. Тогда он озлобился и стал грозить ей сначала своей немилостью, потом страшными наказаниями. И когда Нитетис ответила ему тихим презрительным смехом, то он решился, наконец, бросить в нее кинжал. Тогда она рассыпалась на мельчайшие части, как восковой бюст разбился о стену; но презрительный смех становился все громче, и к нему присоединилось множество голосов, стараясь превзойти один другого в выражении насмешки и презрения. Однако голоса Бартии и Нитетис всего явственнее звучали в его ушах, и насмешка их была всех ядовитее. Наконец он уже не мог выдержать этих жутких звуков и заткнул себе уши; а когда это не помогло, зарыл голову в раскаленный песок пустыни, а потом погрузил ее в ледяные волны Нила, и снова в огонь, и снова в ледяную влагу, пока, наконец, не лишился чувств. Проснувшись, он уже не мог дать себе отчета в действительном положении дел. Он лег с вечера, а теперь видел по солнцу, которое золотило его постель последними лучами, что не день наступает, а, напротив, опять ночь. Он не ошибался, потому что услышал хор жрецов, которые пели отходящему Митре прощальный привет.

Тут он так же услышал, что за занавесью, устроенной в изголовье постели, движется много людей. Он хотел повернуться, но почувствовал, что этого сделать не в силах. Наконец, после тщетных усилий отделить сон от действительности и действительность от сна, он крикнул постельничих и других придворных, обычно присутствовавших при его вставании. К нему тотчас подошли, но не эти лица, а его мать, Прексасп, несколько ученых магов и незнакомых ему египтян. Подойдя, они рассказали ему, что он много недель пролежал в горячке и спасен только особой милостью богов, искусством врачей и неутомимыми попечениями матери. Он вопросительно взглянул на Кассандану, потом на Прексаспа и снова лишился чувств. На следующее утро, после здорового сна, он проснулся уже достаточно окрепшим.

Четыре дня спустя он уже оправился настолько, что мог сидеть в кресле и спросить Прексаспа об единственном предмете, занимавшем его ум.

Видя слабость своего повелителя, посол хотел было дать уклончивый ответ; но когда тот с угрозой поднял исхудалую руку и взглянул на него своим все еще грозным взглядом, Прексасп решил говорить, в уверенности, что доставит Камбису удовольствие:

– Радуйся, государь! Юноша, который осмелился посягнуть на твою славу, уже не существует. Вот эта рука поразила его и погребла его труп при Ваалцефоне! Никто не видел моего деяния, кроме песка пустыни и бесплодных волн Красного моря. Никто не знает об этом, кроме тебя и меня, чаек и морских воронов, которые вьются над его могилой!

Отчаянный крик ярости вырвался из уст царя. Без сознания, в бреду нового приступа горячки, был он перенесен на постель.

Медленно потянулись неделя за неделей, и каждый день грозил быть для царя последним. Наконец его могучая натура взяла верх над опасным возвращением болезни; но силы ума не устояли против демонов горячки и остались расстроенными и ослабевшими до последнего часа его жизни.

Когда ему позволено было выйти из больничной комнаты и он снова был в состоянии ездить верхом и стрелять из лука, он необузданнее прежнего предался пьянству и окончательно утратил всякую способность управлять собой.

 

Кроме того, в его расстроенном уме засела сумасбродная мысль, что Бартия не умер, а превращен в лук царя эфиопского, и что феруэр его покойного отца повелел ему возвратить брату прежний образ посредством победы над черным народом.

Эта мысль, которую он сообщил, как важную тайну, каждому из своих приближенных, не давала ему покоя ни днем ни ночью до тех пор, пока он с большой армией не выступил в Эфиопию. Но он возвратился без всякого результата, потому что большая часть его войска погибла ужасной смертью от зноя и недостатка пищи и воды. Писатель, почти современник Камбиса, рассказывает, что, когда истощился запас продовольствия, несчастные солдаты питались, пока можно было, травами, а когда, наконец, исчезла в песчаной пустыне всякая растительность, они, в отчаянной крайности, прибегли к средству, о котором нельзя упоминать без содрогания. В каждом десятке солдат метали жребий и того, на кого он падал, съедали.

Тогда заставили, наконец, безумца возвратиться; а когда пришли в населенные страны, то опять стали, по рабскому обычаю, слепо ему повиноваться, несмотря на его расстроенный рассудок.

К тому времени, когда он с остатками своей армии вступил в Мемфис, египтяне нашли нового Аписа и в нарядных одеждах праздновали великое празднество в честь вновь явившегося бога, скрытого в священном быке.

Так как Камбис еще в Фивах получил известие, что войско его, отправленное к оазису Аммона, истреблено вихрем в Ливийской пустыне, а флот, которому он повелел покорить Карфаген, отказался выступить против своих единоплеменников, то царь подумал, что мемфиты затеяли пир по случаю его неудачных походов. Он приказал созвать знатнейших людей города, поставил им на вид неприличие их поведения и спросил, почему они после его победы были строптивы и мрачны, а теперь, после поражения, так невоздержно веселятся.

Мемфиты объяснили царю причину праздника и уверяли, что появление божественного быка всегда во всем Египте празднуется с большим ликованием и торжественностью. Камбис обозвал их лжецами и приговорил к смерти. Потом он созвал жрецов и от них получил тот же ответ.

С презрительными насмешками Камбис выразил желание познакомиться с новым богом и приказал привести его к себе. Его требование исполнили и объяснили ему, что Апис рождается от девственной телки вследствие прикосновения лунного луча, что шерсти он должен быть черной, с белым треугольником на лбу, изображением орла на спине и прибывающего полумесяца на боку. В хвосте должен быть волос двух цветов, а на языке – нарост в виде священного жука скарабея.

Осмотрев обожаемого быка и не найдя в нем ничего особенного, Камбис рассвирепел и вонзил свой меч в бок Аписа. Когда кровь полилась и бык упал, царь громко захохотал и воскликнул:

– Эх, вы, глупцы! У вас боги из мяса и крови, и их можно ранить! Такая глупость вполне вас достойна; но я покажу вам, что надо мной нельзя безнаказанно смеяться. Эй, стража! Отстегать всех этих жрецов плетьми; и смерть каждому, кого поймаете на дурацком празднике!

Приказания его были исполнены, что довело озлобление египтян до крайней степени.

Когда Апис издох от раны, мемфиты тайно похоронили его на кладбище священных быков Серапейоне близ Мемфиса; потом под предводительством Псаметиха восстали, однако же были скоро подавлены. Несчастному сыну Амазиса это стоило жизни, темные пятна и жестокость которой искупается его неутомимым стремлением освободить народ свой от чужеземного ига и его смертью за свободу.

Сумасшествие Камбиса приняло между тем новую форму. После неудачной попытки возвратить Бартии, превращенному, как ему грезилось, в лук, прежний вид его раздражительность до такой степени усилилась, что малейшее неприятное слово или взгляд могли привести его в бешеную ярость.

Его верный наставник Крез и теперь его не покидал, хотя царь несколько раз повелевал своим стражам казнить его. Но те знали своего владыку и не думали налагать рук на старика в твердой уверенности, что за это не поплатятся, потому что на следующий день Камбис или забывал о своем приказании, или уже в нем раскаивался. Раз только несчастные биченосцы жестоко поплатились за свою снисходительность, потому что хотя Камбис был рад видеть старика в живых, но все-таки велел казнить их за непослушание.

Нам противно описывать многие черты варварской жестокости, которыми, по преданию, безумный царь в то время отличался; но о тех, которые нам кажутся самыми характерными, мы все-таки должны упомянуть.

Раз за столом он, уже пьяный, спросил Прексаспа, что говорят про него персы. Посол, который, уступая потребности заглушать терзания совести совершением опасных подвигов, не пропускал ни одного случая благотворно подействовать на царя, отвечал, что персы его во всех отношениях одобряют, но находят, что он слишком предается вину.

Эти полушутливые слова вызвали взрыв безумия:

– А! Так персы говорят, что вино отнимает у меня рассудок? Так я им докажу, что они разучились правильно судить!

С этими словами он натянул лук, прицелился и выстрелил в грудь старшего сына Прексаспа, который, в качестве кравчего, стоял в конце залы, выжидая знака повелителя. Потом он приказал вскрыть труп несчастного юноши, и оказалось, что стрела пронзила самую середину сердца. Безумный тиран возликовал и сказал со смехом:

– Теперь ты видишь, Прексасп, что не я, а персы не в своем уме! Кто бы мог вернее попасть в цель?

Бледный и неподвижный, как окаменевшая Ниобея, смотрел Прексасп на ужасную сцену. Его рабская душа преклонилась перед всемогуществом свирепого властителя. Когда безумец повторил свой вопрос, то он проговорил даже, прижимая руку к сердцу:

– Никакой бог не мог бы попасть вернее!

Несколько недель спустя царь отправился в Саис. Когда ему там показали покои его бывшей возлюбленной, давно забытое воспоминание о ней с новой силой вспыхнуло в его душе; но помутившийся разум вместе с тем подсказал, что Амазис их обоих обманул. Не будучи в состоянии обстоятельно объяснить себе, в чем тут было дело, он стал проклинать усопшего и в бешенстве приказал вести себя в храм Нейт, где находилась мумия Амазиса. Там он выбросил набальзамированный труп царя из саркофага, велел его сечь розгами, колоть иглами, вырвать волосы, всячески над ним надругался и, наконец, вопреки религиозному закону персов, которые осквернение чистого огня трупами считают смертным грехом – велел сжечь. Та же участь постигла мумию первой супруги Амазиса, покоившуюся на ее родине, в Фивах.

Возвратившись в Мемфис, он не постыдился собственной рукой оскорбить свою жену и сестру Атоссу.

Раз он приказал устроить игры, где, между прочим, предполагалось стравить собаку с молодым львом. Когда лев победил противника, другая собака, от одной матери с первой, сорвалась с цепи и бросилась на льва; тогда раненый пес оправился и вдвоем братья одолели льва. При этой сцене, чрезвычайно понравившейся Камбису, Кассандана и Атосса, присутствовавшие по его приказанию на играх, громко заплакали.

Тиран с удивлением спросил о причине слез; вспыльчивая Атосса отвечала ему, что храброе животное, рискнувшее жизнью для спасения брата, напомнило ей Бартию, который убит – она не хочет сказать кем – и до сих пор еще не отомщен.

Эти слова раздражили гнев и задремавшие было упреки совести Камбиса до такой степени, что он набросился на смелую женщину с кулаками и, может быть, умертвил бы ее, если бы мать не схватила его за руки, подвергаясь сама ударам безумца.

Священная особа и голос матери укротили его ярость; но ее взгляд, поразивший его в упор, горел таким гневом и презрением, что он его не мог забыть; и с тех пор у него явился новый пункт помешательства, состоявший в том, что он будет отравлен глазами женщин. При виде женщины он вздрагивал и прятался за своих спутников; и, наконец, приказал всех живших в мемфисском дворце женщин, не исключая своей матери, отправить в Экбатану. Араспу и Гигесу было поручено сопровождать их в Персию.

Поезд царственных женщин прибыл в Саис и остановился во дворце фараонов. Крез провожал отъезжавших до этого города.

Кассандана в последние годы очень переменилась. Горе и болезни провели глубокие морщины по некогда прекрасному лицу, хотя не согнули ее гордого стана.

Атосса, наоборот, несмотря на многие огорчения, похорошела.

Шаловливая девушка вполне развилась и почувствовала свое достоинство; неукротимый, своенравный ребенок превратился в полную жизни, крепкую волей женщину. Опыт жизни и три печальных года, проведенных вблизи бешеного брата-супруга, научили ее терпению, но не заглушили в сердце ее первой любви. Дружба Сапфо до известной степени утешала ее в потере Дария.

Со времени исчезновения мужа молодая гречанка сделалась совершенно другим существом. Нежный румянец лица и ясная улыбка давно ее оставили. Поразительно прекрасная, несмотря на бледность, на поникшие ресницы и опустившуюся осанку, она походила на Ариадну, ожидавшую Тезея. Томление и ожидание выражались в ее взгляде, в звуке тихого голоса, в медлительности походки. Когда слышались шаги, или отворялась дверь, или неожиданно раздавался мужской голос, она вздрагивала; и, обманувшись, вскоре снова предавалась ожиданию и надежде, начинала думать и мечтать, что так нравилось ей в былое время.

Только играя с ребенком или ухаживая за ним, она как будто становилась прежней Сапфо; на щеках появлялся румянец, глаза блестели, и все существо опять переносилось из былого или будущего в живую действительность.

Дитя было для нее всем. В нем продолжал жить Бартия. На ребенка она перенесла всю полноту своей любви, ничего не отнимая у исчезнувшего мужа. В этом ребенке божество даровало ей цель жизни, связь с этим миром, лучшая часть которого со времени исчезновения Бартии для нее, казалось, не существовала. Часто, заглядываясь на голубые глаза невинного создания, удивительно похожие на глаза отца, она думала: «Отчего она не мальчик? Тот бы с каждым днем становился более похожим на отца и, наконец, встал бы передо мной как второй Бартия, если бы только мог существовать другой такой, как он!»

Но подобные мысли держались в ее сознании недолго и кончались тем, что она с удвоенной нежностью прижимала девочку к груди, а себя называла неблагодарной и безумной.

Как-то Атосса высказала совершенно ту же мысль, воскликнув:

– Ах, отчего Пармиса не мальчик! Он был бы похож на отца и царствовал бы, как второй Кир!

Сапфо с печальной улыбкой согласилась с подругой и покрыла девочку поцелуями; но Кассандана сказала:

– Дочь моя, в том, что у тебя родилась девочка, познай благость богов. Если бы Пармиса была мальчиком, его на седьмом году отняли бы у тебя и стали бы воспитывать с сыновьями прочих Ахеменидов; а девочка еще долго останется при тебе.

Сапфо затрепетала при одной мысли о разлуке с малюткой, крепко прижала ее русокудрую головку к своей груди и с этих пор перестала думать о мнимом недостатке своего сокровища.

Дружба Атоссы была утешением для больного сердца молодой вдовы. С ней она могла во всякое время и сколько хотела говорить о Бартии и всегда находила в ней ласку и участие. Атосса также горячо любила исчезнувшего брата. Но и посторонний с удовольствием слушал бы рассказы Сапфо. Ее речь нередко достигала высшего совершенства, и слова, в которых воплощались воспоминания о золотых днях ее счастья, были проникнуты вдохновенной поэзией. А когда она бралась за арфу и своим чистым чудесным голосом пела страстные песни Лесбосского Лебедя, в которых выражались ее собственные сокровеннейшие чувства, тогда она уносилась из действительности в волшебный край мечты и ей казалось, что она в ночном безмолвии сидит под благоуханным жасмином и что возлюбленный находится при ней. И каждый раз, когда она оставляла арфу и с глубоким вздохом покидала область фантазии, Кассандана, не знавшая греческого языка, утирала слезы, а Атосса нежно целовала подругу.

Так прошло три года, в продолжение которых она лишь изредка виделась с бабушкой, так как ради ребенка ей, по приказу царя, нельзя было выходить из дворца без разрешения и сопровождения Кассанданы или евнухов.

Крез, всегда любивший ее как дочь, теперь пригласил Родопис в Саис. Сапфо не могла уехать на чужбину, не простившись со своим вернейшим другом; и ее сердечное желание вполне было одобрено царицей и старым лидийцем. Кроме того, вдова Кира так много слышала об этой замечательной женщине, что пожелала с ней познакомиться и, дав невестке насладиться задушевной беседой при свидании с бабушкой, пригласила гречанку к себе.

Когда обе старухи встретились, трудно было бы, не зная, решить, которая из них царица: царственное достоинство отличало обеих.

Крез, одинаково привязанный к той и другой, заменял переводчика и, поддержанный гибким умом гречанки, сообщал разговору полноту и воодушевление.

Родопис сразу понравилась царице особой, ей свойственной прелестью манеры, и Кассандана, желая показать ей свою благосклонность, сочла более всего приличным предложить ей, по персидскому обычаю, высказать какое-нибудь желание.

 

Гречанка, после минутного колебания, протянула с умоляющим видом руки и воскликнула:

– Оставь мне Сапфо, радость и утешение моей старости!

Кассандана грустно улыбнулась и ответила:

– Это желание я не могу исполнить, так как нашим законом установлено, чтобы дети Ахеменидов воспитывались близ преддверия царского дворца. Пармису, единственную внучку Кира, я не могу отпустить от себя; а Сапфо, как бы она тебя ни любила, не захочет расстаться со своим ребенком. Кроме того, она мне и моей дочери так дорога, можно сказать, даже необходима, что хотя я понимаю твое желание иметь ее при себе, но все-таки никогда не решилась бы расстаться с ней.

Видя, что глаза гречанки наполняются слезами, она продолжала:

– Но я вижу хорошее средство разрешить затруднение. Оставь Наукратис и переселись к нам, в Персию. Там ты проведешь последние годы жизни с нами и твоей внучкой; а обстановка тебе будет предоставлена царская.

Родопис покачала своей красивой седой головой и ответила:

– Благодарю тебя, великая царица, за милостивое приглашение; но я чувствую, что не могу его принять. Все струны моего сердца связаны с землей Греции и порвались бы с самой жизнью, если бы я навсегда рассталась с родиной. Я привыкла к постоянной деятельности, к живому обмену мыслей, к совершенной свободе. В замкнутом гареме я захвораю и умру. Крез предупредил меня насчет твоего милостивого предложения, и я выдержала трудную борьбу, прежде чем окончательно решилась сказать себе, что своим драгоценнейшим благом должна пожертвовать ради блага высшего. Жить хорошо и искренно гораздо труднее, чем жить счастливо; а принести счастье в жертву долгу – это подвиг гораздо славнее и достоин имени эллина. Сердце мое последует за Сапфо в Персию, но мой разум и моя опытность принадлежат грекам. Когда ты услышишь, что в Элладе не царствует никто, кроме народа, что этот народ ни перед чем не преклоняется, кроме богов и законов, кроме добра и красоты, – тогда подумай, что разрешена задача, которой Родопис в союзе с лучшими эллинами отдала свою жизнь. Не гневайся на гречанку за признание, что она находит лучшим умереть от тоски свободной нищей, чем жить в мнимом счастье, прославленной, но несвободной царицей.

Кассандана слушала ее с удивлением. Она не вполне понимала смысл этих слов, но чувствовала их благородство и дала ей поцеловать свою руку. После непродолжительного молчания она сказала:

– Поступай по своему усмотрению и будь уверена, что, пока я и дочь моя живы, твоя внучка не узнает недостатка в преданной любви.

– В этом ручается мне твой благородный вид и громкая слава твоей добродетели, – отвечала гречанка.

– И обязанность заменить по мере сил твоей внучке то, чего ее лишили.

Царица грустно улыбнулась и потом продолжала:

– На воспитание маленькой Пармисы также будет обращено неусыпное внимание. Она, кажется, богато одарена от природы и уже теперь повторяет за матерью песни ее родины. Я не стесняю ее наклонности к музыке, хотя в Персии этим искусством, кроме как при богослужении, занимаются только люди низкого происхождения.

Родопис вспыхнула при последних словах и сказала:

– Дозволишь ли мне, царица, говорить без стеснения?

– Говори, не опасайся.

– Когда ты вздохнула при мысли о твоем достойном погибшем сыне, то я подумала про себя: может быть, юный герой еще был бы жив, если бы персы лучше, – я хочу сказать, разностороннее, – воспитывали своих сыновей. Бартия рассказывал мне, чему учат персидских мальчиков: стрелять из лука, метать копье, ездить, охотиться, не лгать и, может быть, отличать несколько вредных и целебных растений. Вот все, чем, считают, нужно снабдить их для жизни. Наших мальчиков тоже неутомимо укрепляют телесными упражнениями, потому что врач только починяет здоровье, а выковывается оно гимнастикой. Но если бы греческий юноша вырос могучее быка, правдивее божества и ученее мудрейшего египетского жреца, мы все-таки пожимали бы плечами, на него глядя, когда бы ему недоставало того, что может быть дано лишь ранним примером и прилежным занятием соединенной с гимнастикой музыки, а именно: изящества и соразмерности. Ты улыбаешься потому, что ты меня не понимаешь; но ты согласишься со мной, когда я тебе докажу, что музыка, которая, судя по словам Сапфо, имеет доступ к твоему сердцу, так же важна для воспитания, как и гимнастика. Как ни кажется это странным, но обе одинаково способствуют усовершенствованию души и тела. Кто предается исключительно музыке, тот, даже если он от природы был буйным, сделается сначала мягким и гибким, как медь в горниле, и его грубая суровость укротится, но затем, однако же, расплавится и его мужество; он станет раздражителен в мелочах и не будет пригоден для военного дела, которое вы, персы, цените выше всего. Кто занимается только гимнастикой, тот может, подобно Камбису, развить в себе силу и мужество; но тут я прекращаю сравнение – душа его останется тупой и слепой, а чувства лишатся чистоты. Он будет глух к разумным доводам и, как тигр, захочет всего достигнуть грубым насилием; его жизнь, чуждая приятности и меры, превращается в ряд безобразных насильственных поступков. Значит, музыка годится не для одной души, гимнастика не для одного тела, но обе в тесном союзе должны укреплять тело, возвышать и смягчать душу и сообщать всей личности человека мужественное изящество и изящную мужественность.

Гречанка умолкла на мгновение, потом продолжала:

– Кто не получил такого воспитания и кто, кроме того, может с ребяческих лет безнаказанно вымещать свою грубость, как и на ком он хочет; кто всегда слышит льстивые речи и никогда не слышал справедливого укора; кто может повелевать раньше, чем научится повиноваться; кто, наконец, воспитан в тех понятиях, что нет благ выше блеска, власти и богатства, – в том никогда не может развиться та полная благородства мужественность, которую мы просим богов даровать нашим юношам. И если такой несчастливец родился с вспыльчивым нравом и сильными страстями, то телесные упражнения, без смягчающего влияния музыки, усилят его неукротимость, и ребенок, родившийся, может быть, с хорошими наклонностями, превращается вследствие недостатков воспитания в дикого зверя, в гуляку, который сам себя губит, и в бешеного безумца.

Пылкая гречанка остановилась. Увидев влажные глаза царицы, она поняла, что зашла слишком далеко и оскорбила благородное материнское сердце. Она поднесла край одежды царицы к своим губам и голосом тихой мольбы сказала:

– Прости меня!

Кассандана показала знаком, что прощает, поклонилась гречанке и направилась к выходу из покоя. На пороге она остановилась и сказала:

– Я не сержусь на тебя, так как упреки твои справедливы. Но попробуй и ты простить, потому что тот, который погубил счастье твоего и моего ребенка, самый жалкий из всех людей, хотя и самый могущественный. Прощай; и если в чем-нибудь будешь нуждаться, вспомни о вдове Кира, которая хочет тебе доказать, что персам прежде всего стараются внушить великодушие и щедрость.

После этих слов царица вышла из комнаты.

В этот же день Родопис получила известие о смерти Фанеса. Он умер несколько месяцев тому назад от последствий раны с тихим спокойствием мудреца. Последнее время жизни <ж провел в Кротоне, в ближайшем окружении Пифагора. Родопис была поражена этим известием и сказала Крезу:

– В Фанесе Греция потеряла одного из лучших своих людей; но везде расцветают и растут многие, ему подобные. И потому я не боюсь, как и он не боялся, разрастающегося могущества персов. Мне даже кажется, что, если грубая страсть к завоеваниям протянет руку к моему многолюдному отечеству, оно превратится в исполина с одной божественно могучей головой, перед которым грубое насилие преклонится, как тело повинуется духу.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33 
Рейтинг@Mail.ru