Нехорошо жить за городом.
То есть жить-то хорошо, но ездить ужасно.
Зимой или осенью еще ничего. Лоно у природы сырое и грязное, воздух тоже неважный, благорастворяется плохо[115]. Никому, слава Богу, не приходит в голову отправиться в лес, сесть в холодную лужу, и, укрываясь от дождя зонтиком, страстно твердить:
– Сюзанна, люблю тебя.
Но весной или летом… Когда солнце пригреет, да когда лоно подсохнет… Беда!
Обычно еду я в версальском поезде. Сажусь в купе возле окошечка, раскрываю газету и, пока добираюсь до места своего назначения, успеваю прочесть все:
И в какую фазу вступило дело об убийстве на пляже.
И какой ювелир обворован.
И что рассказала о своем дедушке молодая индусская девушка, оказавшаяся в прежней жизни матерью своей собственной бабушки.
В общем, едешь каких-нибудь пятнадцать, семнадцать минут, а слезаешь уже и более развитым, и более развитым, и более сведущим, чем в тот момент, когда сел.
Но вот, теперь, летом, заберешься в купе, развернешь лист, прочтешь только один заголовок – и со всех сторон надоедают:
– Чмок, чмок, чмок…
Я вполне понимаю чувства парижской молодежи. Солнце пригрело, лоно подсохло. В лесу пташки, букашки, таракашки…
Из-за любви на какие расходы не пойдешь, чтобы взять два билета третьего класса!..
Но все-таки… Причем во всех этих историях я? Что я им: шафер? Сваха? Или посаженый отец, насильственно посаженный в одно купе с ними?
«Из Афин сообщают – с досадой начинаю вникать я в газету – что Кондуриотис вместе с Заимисом имели продолжительную беседу с Венизелосом…»
– Чмок, чмок!..
«Кондуриотис по этому поводу запросил мнение Кафандариса, а Кафандарис…»
– Чмок, чмок!..
Осторожно поворачиваю голову. Начинаю разглядывать. Молодой человек, мрачного вида, свалился на бок, положил голову на колени востроносой подруге. А она заботливо вытирает платочком его мокрые щеки, нежно целует…
– Морис, хлеб теперь 2 франка 25… – шепчет она.
– Да, Жозефина.
– А ты меня не разлюбишь, когда будет два пятьдесят?
– Никогда!
«А Кафандарис вместе с Папанастасиу – возвращаясь к газете, глубоко вздыхаю я, – пригласили на совещание Папандопуло…».
– Поль, ты ел сегодня эскарго[116]…
– Да, ел. Откуда ты знаешь?
– От губ луком пахнет…
Оказывается, это уже другая пара. На соседней скамейке. Расположились против меня, крепко обнялись, прижались щеками. Из-за раскрытой газеты я не успел раньше заметить, что они тоже безумно любят друг друга.
«В связи с этим, сообщают, что, если Заимису не удастся сговорится с Кондуриотисом, а Кондуриотису с Кафандарисом…»
– А сегодня, что у вас дома на обед, мой любимый?
– Эскалоп, моя маленькая.
«… то Венизелос откажется от составления кабинета, несмотря на уговоры Папанастасиу, Папандопуло и Метаксаса…»
– Пардон!
Правый влюбленный толкает меня башмаком, грузно приподнимается, громко чмокает возлюбленную.
– Любишь?
– Люблю.
– Пананастайу – повторяю про себя я. – Посаженый отец… Папандодуло…
– На Жанет не променяешь?
– Я не родился дураком.
– Метаксас, Заимис, Кондуриотис… Эскарго. Этакую дрянь есть, прости Господи! И как нежно ответил: «эскалоп». Болван! Куда только уйти? Кондуриотис!.. Разве уйдешь на ходу поезда? И разве у нас было что-нибудь подобное?… Из Афин сообщают… Конечно, мы тоже влюблялись. Мы ездили в лес. Но мы умели ждать! Умели терпеть. Сидим тихо, смирно – никто даже не догадается, в лес исправляемся или на лекцию. Говорили о Некрасове, о несжатой полоске. А эта сразу о печеном хлебе и бац в губы! Конечно, любовь зла, полюбишь и козла. Удивительно только, как можно целовать подобного головотяпа? Мир, очевидно, так устроен, что каждый головотяп всегда найдет свою головотяпку. Только все-таки жаль ее… Лицо очень милое, глаза тоже… Встретила бы она меня лет, этак, двадцать пять тому назад, я бы ей показал, как нужно подходить к любви, с каким надрывом! Я бы отучил от эскарго. Я бы сказал: «Жоржетт! Мы оба несчастны. Я меланхолик, ты – сангвиник, давай покончим с собой, Жоржетт, пока еще не поздно. Пока мы молоды оба». А этот луку наелся, тяжело отдувается. Героем себя чувствует…
– Чмок!..
– А идеалы-то его где? Ха-ха! Где идеалы?
– Чмок, чмок!
– Устремления? Падения в бездну? Парения в высотах? Заимис? Разочарования? Искания? Переживания?
– Чмок, чмок, чмок, чмок! П… П… П… П!..
Поезд замедляет ход. Не ожидая полной остановки, я соскакиваю, судорожно сжимая газету… Хочу от всего сердца, с размаху захлопнуть дверцу…
И вижу – к купе скромно подходит кюре.
– Перметте-муа, мсье?…
– Авек гран плэзир…
Кюре деликатно лезет туда, в логово. Испуганно раскрывает молитвенник, углубляется. А я улыбаюсь, видя его растерянное лицо, и злобы уже как ни бывало.
– Посмотрим, посмотрим, как дойдешь со своим чтением!.. Не так ли, как я со своими Афинами? С Кондуриотисом, Заимисом и Кафандарисом.
«Возрождение», рубрика «Маленький фельетон», Париж, 6 июня 1928, № 1100, с. 2[117].
Медленной походкой, осторожно передвигая ноги, весь сгорбившись, Антон вошел в класс. Уже тридцать пять лет преподает он географию в средне-учебных заведениях. Был раньше, до большевиков, учителем гимназии; затем, при большевиках, преподавателем школы второй ступени. Оставлен учителем восстановленной гимназии и теперь, после свержения большевиков и после возвращения эмигрантов в Россию…
Коммунистом Антон Сергеевич никогда не был. Политикой вообще не занимался; но против эмигрантов у него сохранилось, все-таки, какое-то затаенное чувство. Когда он остался здесь и питался картофельной шелухой, они, эмигранты, ели там, заграницей, не только самый картофель, но даже белый хлеб, круассаны и сандвичи. Когда он раз в неделю, ходил по обязанности, на митинги, манифестации и должен был кричать «Долой Англию» или «Смерть капиталистам», они спокойно работали там, заграницей, ничего не кричали и никуда не ходили, кроме товарищеских обедoв или добровольных докладов…
Это недружелюбное чувство, впрочем, испытывал среди педагогов не только Антон Сергеевич. Никанор Львович тоже. Иван Петрович тоже. Борис Федорович. Даже сам директор – Евгений Николаевич, которому в 20-м году жаль было расставаться со своей обстановкой, и который из-за письменного стола красного дерева, променял белых на красных.
Войдя в класс, Антон Сергеевич, с усилием взобрался на кафедру, раскрыл журнал, и, откашлявшись, произнес обычным монотонным голосом.
– Господа! С помощью Маркса… то есть, виноват… С помощью Божьей, мы вступаем сегодня в новый учебный год. Кто здесь вновь поступившие?
– Я.
– И я.
– Я тоже.
– Эмигранты?
– Уй, мсье… Си, сеньор… Эввет, эффендым.
Антон Сергеевич пожевал губами. Жмурился. Независимый вид этих эмигрантских детей сразу подействовал ему на нервы. В особенности, не понравилось это самое «уй, мсье» и «эввет, эффендым».
– Приступая к детальному изучению географии нашего союза сове… то есть, к изучению нашей матушки России, – начал вступительную речь Антон Сергеевич, – я хотел бы предварительно проверить, все ли из вас хорошо помнят предшествующие курсы – о пяти частях света и о Европе… Петров Арсений, Никифоров Василий, Стороженко Дмитрий… К кафедре!
Они все, втроем, почтительно стояли возле доски, ожидая вопросов. А Антон Сергеевич долго молчал, что-то обдумывая, иногда ядовито вдруг улыбался, выискивая самые трудные пункты программы второго и третьего классов…
И, наконец, произнес:
– Петров Арсений! Скажите, на какой реке стоит город Париж?
– Город Париж стоит на Сене, мсье. И мосты через нее: пон Мирабо, де Гренелль, де Пасси, д-Иена, д-Альма, де-з-Энвалид, Ампрер Александр Труа, де ля Конкорд, де Сольферино, Руаяль…
– Стойте Петров!
– Сию минуту. Карусель, понт Неф, пон о Шанж, пон д-Арколь… И еще кое-какие.
– Скажите. Петров Арсений: чем славится город Париж?
– Смотря какой аррондисман взять, мсье. И смотря по тому, что вам нужно. Если говорить о промышленности, то промышленность, главным образом, находится на окраинах: Бийанкур, Леваллуа-Перре, Клиши, Исси-ле-Мулино. Что бы попасть в Бийанкур, например, вы берете метро до порт де Сен-Клу, затем пересаживаетесь на трамвай номер 1.
– Довольно. Петров Арсений. Так как мне неизвестно все то, о чем вы говорите, то это не география. Никифоров Василий! Что вы знаете о республике Венесуэле?
– О Венесуэле? Очень много, сеньор.
– То есть как много? Какой главный город Венесуэлы, Никифоров?
– Главный город Венесуэлы – Каракас, сеньор. Я сам эстуве ан[118] Каракас и ездил оттуда а отрэ парте[119]. Чтобы попасть в Каракас, обыкновенно, едут на Ла-Гвайру, сеньор. Порт, нужно сказать, скверный, с ужасной жарой. Когда стоишь на рейде, вокруг скалистые горы и внизу, вдоль извилистой полосы берега, – дома, портовые склады, магазины. С одной стороны, отели и морские купанья Макуто, а с другой – особняки, виллы и пальмовые рощи Майкетии. Здесь же есть и железная дорога. Коли у вас документы в порядке, и есть панелес де легитимасион[120], вы садитесь в поезд, и через несколько часов, минуя перевал, попадаете в Каракас.
– Довольно, Никифоров. Стороженко! Можете ли вы мне указать какой-нибудь полуостров в Африке?
– Да, мсье.
– Во-первых, я не мсье, а Антон Сергеевич. А, во-вторых, в Африке полуостровов нет. Стороженко Дмитрий.
– Полуостровов нет? Ого! А Рас Гафун?
Какой Рас Гафун?
Садитесь, Стороженко. Вы не знаете Африки.
– Что? Не знаю? Нет, уж извините, Антон Сергеевич! Я сам на полуострове два года с дядей жил, а вы говорите – нет. В итальянском Сомалиланде – мыс Рас Гафун и полуостров. Разве вы не помните? Акул мы сколько времени вместе ловили, дядя, полковник Тухалов и прокурор Кашников…
– Довольно, Стороженко Дмитрий. Садитесь.
– Нет, простите. Раз вы говорите, что я не знаю Африки, то я расскажу… Пройдя французскую таможню, где чиновники спрашивают, нет ли у вас пороха, вы попадаете в центральную часть, где на площади находятся отели, банки и склады магазины Мохамеда Али. Гостиницы две: Де-з-Аркад и Континенталь. Континенталь дороже, но лучше. Но и Дэ-з-Аркад ничего. Поезда в Аддис-Абебу отходят отсюда два раза в неделю: по воскресеньям и по средам. Дорога не очень длинная – всего 800 километров, но поезда идут целых два дня, так как ночуют на станциях Дире, Дайа и Ауаш. Раньше, когда не было железной дороги, сообщение было караванами через Харар, но теперь на третий день вы уже приезжаете в столицу, где садитесь на лошадь и едете прямо в гостиницу. На лошадь садиться нужно обязательно, так как европейцу неприлично ходить по Аддис-Абебе пешком. Да, и дышать трудно: воздух от высоты редкий… А если по программе требуется указать, где в Абиссинии добывается золото, я расскажу со всеми подробностями. Жаль, неудобно стоя рассказывать… Из Аддис-Абебы ехать приходится караваном на Лалукли, через деревни Аддис-Алем, Ауаш, Амбо, Лисафар, Целье, Гембо-Гоббу, Дегга, Беррыабассена-Димба. Только вот что, Антон Сергеевич… Если хотите подробно – слезайте с кафедры и идите на мое место, а я сяду сюда, чтобы слышнее было и лучше… Разрешите?
«Возрождение», рубрика «Маленький фельетон», Париж, 12 июня 1928, № 1106, с. 3.
Хотя у Николая Ивановича Синявина, назначенного после свержения большевиков градоначальником города Энска, прием в канцелярии начинается в одиннадцать, однако, Синявин все равно, по беженской привычке, приобретенной в Болгарии, встает рано: в половине седьмого.
Не доверяя ванной комнате своего дома и боясь, что во время умывания неожиданно перестанет идти вода, как это нередко происходило в Софии, он спускается вниз, во двор, моет под краном голову, обтирается и возвращается пить утренний чай.
Свободные часы от занятий особенно тоскливы и продолжительны: платье и башмаки вычищены, полы подметены, на носках нельзя для штопки найти ни одной приличной дыры. Чтобы убить время, Николай Иванович идет, обыкновенно, на кухню.
– Степан, а что сегодня на обед?
– Изволили заказать, ваше превосходительство, борщ, Пожарские котлеты, горошек, Гурьевскую кашу.
– Так-с. А ты, братец, умеешь Скобелевские котлеты готовить?
– Никак нет.
– А по-суворовски? С перчиком?
– Не могу знать, ваше превосходительство.
– Эх, братец, братец… Где же ты образование получил? Погоди. В воскресенье после обеда буду свободен, приходи ко мне в кабинет. Научу. Шестнадцати сортам котлет. Если бы ты знал, как я по-суворовски готовлю – пальчики оближешь! A Чернявские? А марешаль? Бисмарковские? Наполеоновские? Котлеты по-хорватски? Полтора года, братец, сам поваром был. Не шутка. Смотри же: после обеда в воскресенье!
Из своего дома Николай Иванович едет в канцелярию не в экипаже, а в вагоне трамвая. Не хочет обращать на себя внимания.
– Господин, ваш билет!
– Я же тебе, милый, показывал.
– A где упомнить, у кого есть, а у кого нет.
– Изволь. Только ты, дорогой мой, напрасно говоришь: где упомнить. Я, вот, в Загребе только один месяц кондуктором был, а все запоминал. Никогда ни к кому второй раз не лез. Тут, братец, особая мнемоника нужна: зрительная. Когда ты совершаешь рейс, обращай внимание, прежде всего, на костюм: зеленая дама взяла, темно-красная взяла, господин в белых брюках взял, а с розовым галстухом уклоняется. А если костюм обычный, запоминай по лицу. Бритый не брал, усатый вместе с бородатым – уже. На носы тоже хорошо взглядывать. Облегчает… В особенности, если бородавки или синие жилки.
В канцелярии у Николая Ивановича работа кипит. Это не то, что прежде: доклады – резолюции, резолюции – доклады. Николай Иванович во все входит, все хочет знать сам, любить со всеми говорить лично.
– Сапожник подал прошение? Позовите сапожника. Может быть, он и шить не умеет, а на полицию жалуется. Ну, здравствуй, голубчик. Садись. Давно ты сапожником?
– Да с измальства, ваше превосходительство.
– Как шьешь: на деревянных гвоздях или с шитой подошвой?
– На гвоздичках, вашество, на гвоздичках. Мой отец на гвоздичках, так и я тоже, по родительскому благословенно.
– Нехорошо, братец. Гвоздики плохо держат. Я сам на второй месяц работы в Константинополе от деревянных гвоздей отказался: стыдно перед публикой. Отстанет подошва и, кажется, будто не башмак, а морда оскаленная. Шитую никогда не пробовал?
– Никак нет.
– Это на тебе твоя работа? Покажи-ка. Подними ногу. Милый мой! Да как ты дратву ведешь? Это разве параллель? И каблук, смотри: тут у тебя выступает, а там срезано. Срамник, ранта даже сделать не можешь! Если хочешь, приходи после обеда в воскресенье, принеси инструменты. Я тебе покажу, как шитую подошву подводить.
До пяти часов Николай Иванович без перерыва работает. И, забрав из канцелярии наиболее важныя бумаги для вечерних занятий, возвращается пешком домой.
– «Энский телеграф» на завтра! – кричит газетчик. – Свежие новости!
Николай Иванович останавливается.
– А что именно нового?
– Всякие новости, разные новости… Купите, господин!
– Ты мне скажи сразу, что самое главное в номере. Не знаешь? Эх ты, газетчик! Я бы тебя из экспедиции на второй день выгнал. Хороший газетчик, дорогой мой, должен знать боевое место. Должен понимать, в чем выигрыш информации. Дай-ка сюда… Вот, смотри: «Англия. Переговоры с индусами о воссоединении в одну Империю»… Старо. «Афины. Об установлении фашистского образа правления». Было уже. Ну-ка? «Франция. Парижская печать о возобновлении франко-русского союза». Вот! Отлично. Ты и кричи: «франко-русский союз! Франко-русский союз!» Беги, что есть мочи, и кричи. Я сам в Софии, братец, газеты продавал… Номера тебе дают сфальцованные?
– Я не знаю…
– Не знаешь фальцовки? Костяным ножичком никогда не работал? Ну, и газетчики! Срам. Погоди… В воскресенье, после обеда, заходи ко мне. В шесть часов. Я покажу. И софийский ножичек подарю, так и быть.
В воскресенье после обеда у Николая Ивановича собирается общество. Повар Степан, сапожник, газетчик, пильщик дров, вялую работу которого градоначальник видел из окна своей канцелярии, монтер, не умевший найти в первом полицейском участке места повреждения провода… Николай Иванович по очереди читает каждому лекцию, объясняет, тут же на инструментах и материале показывает, как следует работать. И поздно к ночи, когда нужно ложиться спать, с сожалением расстается с коллегами, которым горячо и долго жмет руки, просит не забывать, заходить почаще по воскресеньям поболтать о дратве, о пилах, об экспедиции, о беф-брезе[121].
– Мусинька, – виновато говорит жене Николай Иванович, ложась спать. – Ты, кажется, недовольна?
– Я думаю. Тоже – учитель!
– Мусинька… Но… Градоначальник, ведь, действительно, должен быть для населения отцом и учителем! Только тогда ему не страшен никакой Гоголь!
Из сборника «Незванные варяги», Париж, «Возрождение», 1929, с. 64–67.
Странное это понятие – отдых. Для меня, например, лучшим отдыхом является вскапывание земли под огород. А для агронома сладчайший отдых – писание писем в редакцию.
Для рыболова отдых – чтение газет. Для газетчика – рыбная ловля. Для шофера отдых – бежать на репетицию любительского спектакля и весь вечер метаться по сцене, запоминая мизансцены; для актера, отдых – сесть в автомобиль, уехать подальше за город, куда глаза глядят.
И обязательно самому управлять машиной.
Даже фотографы и музыканты меняются ролями, когда отдыхают. Скрипач во время отдыха целый месяц неустанно носится с аппаратом, щелкает затвором, лихорадочно проявляет, печатает. Фотограф забрасывает аппарат, хватается за скрипку, и с утра до вечера играет упражнения Мазаса-Гржимали[122].
Вообще объяснить, что такое отдых, в обществе с сильной дифференциацией труда – почти невозможно. Есть, конечно распространенное мнение, будто отдохнуть – переменить впечатления. Но теория эта далеко не исчерпываешь всех граней вопроса. Казалось бы, у кого найдется такая смена впечатлений, как у безработного? Утром обивает порог бюро д-амбош… Днем ходит по адресам влиятельных лиц… Вечером предлагает свои услуги ресторанам в качестве плонжера[123]…
А, между тем, спросите его на основании упомянутой теории:
– Ну, что, голубчик: отдыхаете?
Можно вообразить, куда он пошлет вас в ответ на подобный вопрос.
Единственное правдоподобное объяснение отдыха, по моему мнению, можно почерпнуть только в теории относительности Эйнштейна. Теории очень распространенной в последнее время и в высшей степени полезной в тех случаях, когда никаких объяснений найти вообще невозможно.
Предположим, в точках А, В и С даны три дамы: Софья Александровна, Мария Николаевна и Софья Ивановна. Предположим, что Софья Александровна в своей точке А в качестве телефонистки с раннего утра до половины восьмого вечера непрерывно суетится, звонит, соединяет, вызывает, отыскивает адреса, дает справки, продает благотворительные билеты. Глядя через открытую дверь на точку В и на точку С, где Мария Николаевна и Софья Ивановна печатают на машинках, София Александровна думает:
– Счастливые! Сидят спокойно, не нервничают, после окончания работы – свободны… А мне еще тащиться за город, готовить обед, чинить белье…
В это время Мария Николаевна, сидя в точке В, смотрит на Софию Ивановну, печатающую в точке С, и думает:
– Счастливая! Вернется домой, пообедает и может спокойно отдыхать, идти в Союз Галлиполийцев. А я? Дома сверхурочная работа, огромная рукопись. Обед приготовить надо, платье докончить надо… Письма написать надо…
Однако, сидя в точке С, Софья Ивановна в перерыве между печатанием, откидывается на спинку стула и начинает вспоминать про свою знакомую Наталью Ивановну, которая в точке Д ничего не печатает, сидит у себя дома и спокойно вяжет свитеры.
– Счастливая! Взобралась, должно быть, на диванчик, вяжет, не торопится, не нервничает, может встать, когда хочет, может прилечь, когда хочет. И никто не пристанет с новой работой, никто не подступит с ножом к горлу…
Нет нужды говорить детально о том, что происходит в это время в точках D, Е, F, X, Y, Z.
В точке М, вполне обеспеченная Вера Анатольевна, весь день бегает по магазинам, заказывает платья, шляпы, примеряет, покупает. Вечером – в театре, ночью – в ресторане… Возвращается домой разбитая, усталая.
И из точки М ей кажется, будто, в точке О Нина Евгеньевна ничего не делает. А, между тем, Нина Евгеньевна в точке О разрывается на части, стараясь успеть в течение дня сделать массаж, маникюр, педикюр, съездить к знакомым, отдать визиты…
Ясно, что на всем протяжении от А до Z, среди живых людей нет ни одной точки, которую можно было бы принять за неподвижную и из которой можно было бы исходить. Переменишь впечатления во время отпуска – не отдохнешь. Прекратишь печатание на машинке и приведешь домашние дела в порядок – не отдохнешь. Пойдешь по магазинам покупать вещи, делать «рандю[124]» – не отдохнешь. Поедешь на курорт в третьем классе, имея в кармане триста франков – не отдохнешь.
С точки зрения теории относительности, самое лучшее, что можно предпринять беженцу – это взять на три недели отпуск и заболеть. Заболеть не так, чтобы было опасно для жизни; но все-таки так, чтобы можно было с полным нравственным правом лежать на постели и не двигаться.
Впечатлений никаких. Домашних забот никаких. Починок никаких. Магазинов никаких.
Кругом домашние мило хлопочут, кормят, поят, ухаживают, поправляют подушки, ходят на цыпочках…
А ты лежишь, блаженно смотришь в потолок, наслаждаешься жаром. И знаешь, что с точки зрения Эйнштейна позиция твоя наиболее выигрышна. Вращаешься вместе с кроватью вокруг земной оси, мчишься по орбите вокруг солнца, вместе с солнцем перемещаешься к созвездию Геркулеса…
И все.
Ни за вращение вокруг оси не платишь. Ни за движение по орбите. Ни за курорт Геркулеса. Несут тебя в экспрессе Млечного Пути совершенно бесплатно и, кроме аспирина и хинина, никаких ровно расходов…
Это ли не идеал беженского отдыха? Это ли не лучшее использование отпуска?
«Возрождение», рубрика «Маленький фельетон», Париж, 19 июня 1928, № 1113, с. 2.