Блестящей иллюстрацией может служить история развития телеграфа. Когда в конце 1930-х годов я и мой приятель Херби учили азбуку Морзе, этот вид связи переживал период расцвета. Телеграф, появившийся в 1850–1860-е годы, изменил американскую экономику. К концу 1930-х годов ежедневно отправлялось более полумиллиона телеграфных сообщений, и посыльный из Western Union в то время был таким же обыденным явлением, как сейчас курьер из FedEx. Телеграммы соединяли американские города и веси, ускоряли обмен информацией между компаниями и людьми, связывали промышленные и финансовые рынки США с остальным миром. Все самые важные и срочные личные и деловые сообщения передавались именно телеграфом.
Несмотря на свое процветание, эта отрасль уже стояла на пороге исчезновения. Те «молниеносные» телеграфисты, которыми я так восхищался, давно ушли в прошлое. Устаревшие системы с ключом были вытеснены телетайпами, и операторы Western Union в большинстве своем превратились в обыкновенных машинисток, набирающих сообщения на обычном языке. Изучение азбуки Морзе в буквальном смысле слова стало детской забавой.
А потом появилась телефонная связь, более удобная для общения на расстоянии, чем телеграф. Если в конце 1950-х годов в Townsend-Greenspan Билл Таунсенд иногда и отправлял телеграммы старым клиентам, то в целом мы практически не пользовались телеграфом. С заказчиками в промежутках между встречами общались по телефону, который был эффективным, экономичным и потому более продуктивным средством связи. Я всегда немного жалел об ушедшем в прошлое искусстве телеграфистов-виртуозов, вытесненном с рынка новой технологией (точно так же, как оно само когда-то вытеснило романтику почтовой службы Pony Express).
Я не раз становился свидетелем процесса замены старого новым. Например, в дни работы консультантом я непосредственно наблюдал закат эпохи жестяных консервных банок. В 1950-е годы необычайной популярностью пользовались консервы и концентрированные супы в жестянках. Семейный ужин из концентратов был непременным атрибутом загородной жизни, а консервный нож имелся на каждой кухне. Производителям продуктов тоже нравилась жестяная банка: заключенные в нее овощи, мясо и напитки можно было перевозить на большие расстояния и хранить длительное время. Старомодная бакалейная лавка, где продавец взвешивал продукты в присутствии покупателя, ушла из жизни: ее заменили магазины самообслуживания, которые были более удобны и предлагали товары по более низким ценам.
Эти жестянки 1950-х изготавливались луженой стали (или, короче, жести), которую в огромных количествах поставляли сталелитейные компании – клиенты Townsend-Greenspan. В 1959 году объем выпуска жести в США достиг 5 млн тонн – около 8 % совокупного объема производства сталелитейной промышленности. Затем для отрасли наступили не лучшие времена. В связи с масштабной общенациональной забастовкой заводы остановились почти на четыре месяца, в течение которых «Большая сталь», т. е. крупнейшие американские производители стали, впервые столкнулась с серьезной конкуренцией со стороны немецких и японских компаний.
Алюминиевую промышленность тоже лихорадило: спад в экономике привел к сокращению прибылей трех крупнейших производителей – Alcoa, Reynolds и Kaiser. Дефицит на рынке жести объемом 5 млн тонн обернулся для них удачей. Алюминиевые банки, которые только-только появились, были легче стальных и проще в изготовлении: их делали не из трех заготовок, а из двух. Кроме того, на алюминиевую поверхность лучше наносилась многоцветная маркировка. В конце 1950-х этот металл уже начали использовать при изготовлении емкостей для замороженного концентрированного сока. Но фурор произвела пивоваренная компания Coors Brewing Company, начавшая продавать пиво в алюминиевых банках емкостью семь унций вместо традиционных жестяных 12-унциевых банок. Миниатюрность добавляла новинке привлекательность, хотя в действительности дело было в том, что изготовлять алюминиевые банки стандартного размера тогда еще не умели. К началу 1960-х инженеры решили эту проблему.
Настоящим прорывом стала разработка в 1963 году банок с выдергивающимся сегментом. С их появлением исчезла необходимость в открывалках, к тому же сама крышка могла изготавливаться только из алюминия. Одним из моих клиентов была крупнейшая алюминиевая компания Alcoa. В то время ее генеральный директор как раз интересовался возможностями применения алюминия в новых прибыльных сферах (подобно компании Reynolds, которая первой начала выпуск бытовой алюминиевой фольги). Вице-президент Alcoa горячо поддерживал идею производства алюминиевых банок. «Будущее Alcoa за пивными банками!» – говорил он. Когда появились крышки с выдергивающимся сегментом, оба руководителя с энтузиазмом приняли новинку.
Первой крупной компанией, выпустившей пиво в таких банках, стала Schlitz. Вскоре к ней присоединились и другие, к концу 1963 года уже 40 % пивных банок в США имели алюминиевые крышки с выдергивающимся сегментом. Не заставили себя ждать и производители безалкогольных напитков: в 1967 году Coca-Cola и Pepsi перешли на алюминиевые банки. Стальную тару для напитков постигла участь телеграфного ключа, деньги стали вкладывать в новую технологию. Благодаря переходу на выпуск алюминиевых банок квартальная прибыль Alcoa осенью 1966 года достигла максимальной отметки за всю 78-летнюю историю существования компании. В конце 1960-х годов инвесторы дружно бросились скупать акции алюминиевых предприятий, подогревая и без того перегретый фондовый рынок.
Для сталепроизводителей потеря этого сегмента рынка стала лишь одним из этапов затяжного спада. До 1960-х годов объем импорта стали в США был незначителен в связи с расхожим мнением о том, что иностранная сталь не соответствует американским стандартам качества. Однако забастовка 1959 года, которая не прекращалась более трех месяцев, заставила автомобильные компании и других крупных потребителей искать новые источники снабжения. В итоге они обнаружили, что Европа и Япония тоже могут предложить первоклассную сталь, причем по более низкой цене. К концу 1960-х годов сталелитейная промышленность окончательно утратила статус символа американской экономики, уступив лидерство таким быстрорастущим компаниям, как IBM. Процесс, который Шумпетер назвал «непрерывным штормом созидательного разрушения», захватил «Большую сталь».
Хотя мои услуги пользовались спросом, я расширял клиентуру Townsend-Greenspan весьма осторожно. Я стремился поддерживать высокую рентабельность (на уровне 40 %) и всячески старался избегать зависимости от одного клиента, потеря которого могла поставить под угрозу наш бизнес. Билл Таунсенд был полностью согласен с таким подходом. Он по-прежнему оставался самым лучшим компаньоном, какого только можно было представить. Хотя наше сотрудничество продолжалось всего пять лет (Билл умер от сердечного приступа в 1958 году), за это время мы очень сблизились. В его лице я обрел добродушного и щедрого отца. Билл настоял на справедливом распределении прибыли, и постепенно моя доля стала существенно превышать его часть. Никогда я не замечал в нем чувства ревности или соперничества. После смерти Билла я выкупил его долю у наследников и получил разрешение оставить имя Таунсенда на дверной табличке. На мой взгляд, это было справедливо.
Общение с Айн Рэнд стало играть большую роль в моей жизни. Благодаря ее влиянию мои взгляды сформировались окончательно. Довольно быстро мы нашли точки соприкосновения по большинству вопросов (чаще именно я присоединялся к ее мнению), и в 1950-е – начале 1960-х годов я стал регулярным посетителем еженедельных собраний у нее дома. Рэнд была незаурядным мыслителем, обладала острым аналитическим умом, сильной волей и твердыми принципами. Высшими ценностями для нее были логика и рациональность. В этом отношении наши взгляды полностью совпадали – мы оба придавали первостепенное значение строгому соблюдению математических и логических законов.
Однако Айн Рэнд не ограничивалась этими рамками. Она вдавалась в такие сферы, в которые я никогда не отваживался углубляться. Рэнд была страстной поклонницей философии Аристотеля, которая признавала существование объективной реальности, не зависящей от сознания и вместе с тем познаваемой. Потому-то Айн и называла свою мировоззренческую доктрину объективизмом. Кроме того, она была полностью согласна с принципами аристотелевской этики, гласившими, что человеку присуще врожденное благородство духа и высшим предназначением каждого является развитие своего потенциала для достижения процветания. Анализ какой-либо концепции под ее руководством становился прекрасным упражнением в логике и гносеологии. В большинстве случаев мне все же удавалось поспевать за ходом ее мысли.
В «коллективе» Айн Рэнд я впервые нашел круг общения, не стесненный границами моей университетской и профессиональной деятельности. Я с энтузиазмом участвовал в полночных дебатах и писал статьи для ее «Информационного бюллетеня» с восторженной горячностью юного почитателя, всецело отдавшегося новым идеям. Как и любой новообращенный, я пытался формулировать эти идеи предельно просто, вычленяя самую суть. Исходно любая концепция предельно проста, и лишь потом она усложняется и обрастает всевозможными оговорками. В противном случае нам нечего было бы изучать и не о чем спорить. Моя восторженность прошла лишь после того, как я начал обнаруживать противоречия во вновь обретенной системе убеждений.
Одно из таких противоречий было особенно показательным. Согласно принципам объективизма взимание налогов противоречило нравственным нормам, поскольку представляло собой изъятие частной собственности правительством. Однако если налогообложение неправомерно, то как финансировать защиту государством прав личности, которая осуществляется правоохранительными органами? Философия Рэнд предлагала такой ответ: за счет добровольных отчислений граждан, понимающих необходимость существования. Однако все люди обладают свободной волей, что если они разом откажутся платить?
Я по-прежнему считал (и до сих пор считаю) идею свободной рыночной конкуренции правильной, однако постепенно начинал осознавать, что несовершенство моей системы взглядов не позволяет требовать от других ее безоговорочного признания. Когда в 1968 году я подключился к президентской кампании Ричарда Никсона, у меня уже было твердое намерение доказать преимущества свободного рыночного капитализма через участие в политической деятельности, а не через критику со стороны. Принимая предложение возглавить Экономический совет при президенте США, я знал, что мне придется дать публичное обещание защищать не только Конституцию, но и федеральные законы, многие из которых были, на мой взгляд, несправедливыми. Демократическое общество, управляемое нормами права, предполагает отсутствие единодушия практически по всем аспектам общественной жизни. Компромиссы по общегражданским вопросам являются платой за цивилизованность, а не проявлением беспринципности.
От внимания публики не укрылось, что на процедуре приведения к присяге в присутствии президента Форда в Овальном кабинете рядом со мной стояла Айн Рэнд. С писательницей мы поддерживали дружеские отношения до самой ее смерти в 1982 году, и я благодарен Рэнд за то влияние, которое она оказала на мою жизнь. До встречи с ней мое мировоззрение было ограниченным. По характеру своей работы я замыкался на фактах и цифрах, оставляя в стороне культурные и нравственные ценности. Я был талантливым специалистом, но не более того. Исповедуемый мною логический позитивизм не принимал во внимание историю и литературу. Если бы в то время меня спросили, стоит ли читать Чосера, я ответил бы: «Ерунда». Благодаря Айн Рэнд я стал интересоваться природой человека и системой общечеловеческих ценностей, размышлять о том, как они действуют, о механизмах и мотивах людских поступков и идей. Это вывело мой кругозор далеко за пределы экономических моделей, которые я изучал. Я начал изучать устройство и развитие социокультурных формаций. Я понял, что экономические оценки и прогнозы зависят от знания этой сферы, поскольку различные культуры создают и преумножают материальные блага совершенно разными путями. Это понимание пришло ко мне благодаря знакомству с Айн Рэнд. Она открыла передо мною дверь в огромный и прекрасный мир, недоступный мне прежде.
В 1960-е годы Вашингтон захлестнула страсть к экономическим прогнозам. Все началось с того, что председатель Экономического совета Уолтер Хеллер – человек острого ума и большой эрудиции, преподаватель Миннесотского университета – однажды сказал президенту Кеннеди, что снижение налогов могло бы стимулировать развитие экономики. Кеннеди не поддержал эту идею – в конце концов, в своей инаугурационной речи он призывал американский народ к готовности пожертвовать личными интересами во имя нации. Кроме того, в сложившейся ситуации снижение налогов означало бы кардинальный пересмотр всей фискальной политики, поскольку федеральный бюджет был и без того дефицитным. В то время управление экономикой строилось по принципу планирования семейных финансов: «по доходу и расход». Как-то раз президент Эйзенхауэр выступил перед американцами в буквальном смысле с извинениями за то, что в тот год дефицит государственного бюджета достиг $3 млрд.
Однако после Карибского ракетного кризиса, когда на горизонте уже маячили выборы 1964 года, темпы развития экономики настолько замедлились, что Кеннеди согласился с предложением Хеллера. В январе 1963-го президент вынес на рассмотрение конгресса законопроект о сокращении налогов на общую сумму $10 млрд, которое и по сей день остается самым значительным за всю послевоенную историю (с учетом масштабов экономики). По своим масштабам оно лишь немного уступает трем налоговым реформам Джорджа Буша-младшего вместе взятым.
Соответствующий закон был подписан вскоре после гибели Кеннеди президентом Линдоном Джонсоном. К всеобщему удовлетворению, снижение налогов действительно дало благоприятный эффект, о котором говорили представители Экономического совета. Уже к 1965 году страна вновь процветала: годовой темп роста превысил 6 %, что полностью совпадало с прогнозом Уолтера Хеллера.
Экономисты ликовали. Им казалось, что тайна составления правильных прогнозов наконец раскрыта, и они поздравляли друг друга с этой победой. «В экономической политике наступает новая эпоха, – провозглашалось в годовом отчете Совета, опубликованном в январе 1965 года. – Инструменты экономической политики становятся более надежными и эффективными, более свободными от закоснелых представлений и доктринерской полемики». В отчете говорилось, что теперь экономисты могут не просто пассивно реагировать на происходящие события, а «предвидеть и формировать будущие тенденции». На фондовом рынке царило необычайное оживление, а в конце года журнал Time вышел с портретом Джона Мейнарда Кейнса на обложке (хотя тот умер еще в 1946-м) и анонсом: «Все мы теперь кейнсианцы!»{3}
Я смотрел на это скептически. У меня никогда не было полной уверенности в макроэкономических прогнозах, и хотя фирма Townsend-Greenspan периодически составляла их для своих клиентов, все же не они играли ключевую роль в нашем бизнесе. Конечно, Хеллер заслуживал восхищения. Однако, сидя в своем кабинете на Пайн-стрит, 80 с видом на Бруклинский мост, я не раз думал: «Господи, какое счастье, что у меня не такая работа, как у Уолтера Хеллера!» Уж я-то знал, что макроэкономическое прогнозирование больше искусство, чем наука.
Эйфория вокруг экономических результатов улетучивалась вместе с деньгами, которые администрация президента Джонсона выбрасывала на войну во Вьетнаме и реализацию программы «Великое общество». Помимо своей повседневной работы в Townsend-Greenspan, я всерьез интересовался финансово-бюджетной политикой правительства и часто писал критические статьи по этому вопросу для специализированных журналов. Экономические аспекты войны во Вьетнаме особенно привлекали меня, поскольку мне уже приходилось анализировать структуру финансирования Корейской кампании. Когда в начале 1966 года мой бывший коллега Санди Паркер, по-прежнему работавший главным экономистом журнала Fortune, попросил компанию Townsend-Greenspan помочь проанализировать затраты на Вьетнамскую войну, я с готовностью согласился.
Бюджетные расчеты администрации Джонсона не внушали доверия. Официальная оценка военных расходов сразу показалась мне заниженной, учитывая просочившуюся в прессу информацию о расширении присутствия США во Вьетнаме. В частности, стало известно, что генерал Уильям Уэстморленд за закрытыми дверями обратился к президенту с просьбой об увеличении численности американских войск до 400 000 человек. Я проанализировал представленный в конгресс проект бюджета на финансовый год, начинавшийся 1 июля 1966 года, и сопоставил его с известными мне сведениями о структуре и практике расходов Пентагона. В итоге у меня получилось, что размер военных затрат занижен как минимум на 50 %, т. е. не меньше чем на $11 млрд. При этом в примечании к проекту бюджета сообщалось, что военные действия должны закончиться не позднее 30 июня 1967 года, после чего расходы на замену выбывших из строя самолетов и другой техники прекратятся.
В апреле 1966-го Fortune опубликовал разгромную статью под заголовком «Сколько стоит война во Вьетнаме?». В ней, в частности, говорилось: «Государственный бюджет совершенно не отражает истинных затрат на Вьетнамскую войну». Статья, появившаяся в авторитетном деловом издании, подлила масла в разгоравшиеся дебаты по поводу того, что Линдон Джонсон и его администрация скрывают реальную стоимость военных действий{4}.
Если не брать в расчет мое беспокойство относительно оборонных расходов, то в целом нельзя было сказать, что я шел в ногу со временем. В сознании людей 1960-е годы связаны с маршами в защиту гражданских прав, антивоенными демонстрациями и лозунгом «Секс, наркотики, рок-н-ролл», с культурой бунтарей и эпатажных личностей. Я принадлежал к другому поколению. В 1966-м мне исполнилось сорок, а моя юность пришлась на 1950-е, когда носили костюмы и галстуки, а трубки набивали табаком, а не марихуаной. Я вырос на произведениях Моцарта и Брамса, слушал Бенни Гудмана и Гленна Миллера. Поп-музыка эпохи Элвиса Пресли раздражала мой слух и граничила с какофонией. Я считал «Битлз» неплохими музыкантами – они действительно умели петь, были яркими личностями и на фоне того, что за ними последовало, воспринимались почти как классики. Культура 1960-х была чужда мне потому, что выглядела совершенно антиинтеллектуальной. Я был глубоко консервативен, придавал большое значение благовоспитанности и, в общем, не принадлежал к сторонникам хиппи и лозунга «Власть цветам!». У меня была свобода выбора, и я предпочел неприсоединение к общей массе.
Мое активное участие в публичной жизни началось в 1967 году, в предвыборную кампанию президента Никсона. В то время я писал учебник по экономике в соавторстве с преподавателем финансов Колумбийского университета Мартином Андерсоном. Марти получил известность в консервативных кругах после выхода в свет его книги «Федеральный бульдозер» (The Federal Bulldozer), содержащей критику правительственной программы городской реконструкции. Эта работа Андерсона привлекла внимание будущего президента Никсона. В наши планы входила разработка учебного пособия по капиталистической системе со свободной рыночной конкуренцией. Не без доли иронии было решено, что типичный теоретик Мартин Андерсон возьмет на себя главы о бизнесе, а я – консультант по вопросам бизнеса – займусь подготовкой теоретической части. Нам, однако, не удалось продвинуться в своей работе слишком далеко: Никсон предложил Марти присоединиться к его предвыборной кампании в качестве главного консультанта по вопросам внутренней политики.
Приняв предложение Никсона, Марти обратился ко мне с просьбой помочь его небольшой команде в разработке политической платформы и написании речей. В тот момент в предвыборный штаб помимо Марти входили всего четыре человека: Пат Бьюкенен (руководитель штаба), Уильям Сафир, Рей Прайс и Леонард Гармент. С Леном я был знаком лично – двадцать лет назад мы играли с ним в оркестре Генри Джерома, хотя потом виделись редко. Сейчас он был партнером в юридической фирме Никсона в Нью-Йорке, которая называлась Nixon Mudge Rose Guthrie Alexander & Mitchell. Мы собрались вшестером за ужином и обсудили, что именно я мог бы сделать для предвыборной кампании. Присутствовавшим понравились некоторые мои идеи, и Пат Бьюкенен предложил мне для начала встретиться с самим кандидатом.
Через пару дней я отправился на встречу с Никсоном в его офис. Откровенно говоря, меня заинтриговало возвращение Никсона в большую политику. Как и все прочие, я хорошо помнил его прощальный выпад в адрес журналистов, которых он считал виновными в своем поражении на губернаторских выборах в Калифорнии в 1962 году: «Вы больше не увидите Ричарда Никсона в роли мальчика для битья, господа, поскольку это моя последняя пресс-конференция». Кабинет Никсона в Nixon Mudge Rose был забит всевозможными сувенирами и фотографиями с автографами. У меня сразу возникло ощущение, что я попал в пристанище некогда могущественного человека, которого жизнь спихнула на обочину, в тесную комнатенку со множеством памятных штучек. Однако Никсон был одет весьма элегантно и не просто выглядел преуспевающим нью-йоркским адвокатом, но и вел себя соответствующе. Не тратя времени на пустую болтовню, он сразу же засыпал меня конкретными вопросами по экономике и политике. Его формулировки были блестяще выстроены и отличались точностью. Это произвело на меня сильное впечатление. Позже, в разгар кампании, мне иногда приходилось консультировать Никсона перед встречами с прессой. Он всегда выступал в напористой адвокатской манере, апеллируя к фактам и цифрам. Ему было достаточно буквально пятиминутного разъяснения по практически неизвестной теме (например, только что произошедшему событию), чтобы на публике произвести впечатление прекрасно осведомленного человека. Могу с уверенностью сказать, что он и Билл Клинтон были самыми энергичными и находчивыми президентами из всех, с кем мне приходилось работать.
Предвыборный комитет Никсона располагался в старом здании Американского библейского общества на углу Парк-авеню и 57-й улицы. Поначалу моя занятость ограничивалась парой дней в неделю, однако по мере разворачивания избирательной кампании я начал уделять этой работе по четыре-пять, а то и больше дней в неделю. Меня назначили «консультантом по экономическим и внутриполитическим вопросам», однако я работал исключительно на добровольных началах. Мы очень тесно взаимодействовали с Марти, который взял отпуск в Колумбийском университете и полностью посвятил себя предвыборным делам. Одна из моих функций состояла в координировании сбора информации по всем необходимым вопросам. Получив задание, мы в экстренном режиме готовили отчет и тут же отправляли его по факсу в предвыборный комитет и самому Никсону. Наш кандидат стремился быть максимально информированным по всем важным проблемам, и я помогал организовывать оперативные группы по экономическим вопросам. Основной задачей этих групп было привлечение электората на нашу сторону. В то время в США количество зарегистрированных членов Демократической партии почти вдвое превышало число республиканцев{5}, и Никсону требовалась поддержка всех потенциальных избирателей. Периодически участники оперативных групп встречались с Никсоном, высказывали свое мнение и пожелания, после чего, лучезарно улыбаясь, все пожимали друг другу руки и фотографировались на память. Но самый значительный вклад с моей стороны состоял в обобщении результатов опроса избирателей в различных штатах и отдельных населенных пунктах. В ходе предвыборной кампании 2004 года политики могли с помощью Интернета в любой момент получать самые свежие данные о количестве избирателей и их предпочтениях во всех 50 штатах. В 1968 году такой технологии, конечно, не было, но мне удалось приблизиться к ней. Я собрал все списки и итоги опросов электората, которые удалось получить, и соотнес их с предыдущими результатами голосований и тенденциями. Затем я экстраполировал результаты на те штаты, по которым у нас не было данных, и на этой основе составил прогноз итогов предстоящего голосования.
В конце июля 1968 года, за неделю до съезда Республиканской партии, Никсон собрал свой предвыборный штаб в курортном комплексе Gurney’s Inn на мысе Монток (восточная оконечность Лонг-Айленда). На заседании присутствовало около 15 человек – весь руководящий состав штаба, включая ту пятерку, с которой я начинал работать много месяцев назад. Никсон уже знал, что для выдвижения его кандидатуры достаточно голосов, и собирался обсудить с нами вопросы, которые хотел бы осветить в своем заявлении о согласии баллотироваться. Когда все расселись за круглым столом, стало ясно, что Никсон чем-то очень раздражен. Вместо обсуждения наших дальнейших действий он стал метать громы и молнии в адрес наших противников-демократов. Никсон не повышал голоса, но речь его была настолько гневной и насыщенной нелитературными выражениями, что покраснел бы даже Тони Сопрано, герой известного телесериала. Меня она просто шокировала: передо мной был совершенно другой человек, не тот, которого я знал. В тот момент открылась новая сторона личности Никсона. Я не мог понять, как в одном человеке уживаются настолько разные качества. Через некоторое время он выговорился, и заседание пошло своим чередом, но я уже никогда не воспринимал Никсона так, как раньше. Я был настолько поражен, что после его победы, когда мне предложили должность в аппарате Белого дома, сказал: «Спасибо, но я хотел бы вернуться к прежней работе».
Эта сторона личности Никсона открылась публике пять лет спустя, когда в ходе уотергейтского скандала были обнародованы магнитофонные записи разговоров президента. Из них стало ясно, кем был Никсон на самом деле – одаренным, умнейшим человеком и в то же время параноиком, человеконенавистником и циником. Когда кто-то из администрации Клинтона обвинил Никсона в антисемитизме, я заметил: «Тут дело в другом. Он не был только антисемитом. Он был антисемитом, антиитальянцем, антигреком, антисловаком. Я вообще не могу сказать, симпатизировал ли он хоть кому-нибудь. По существу, он ненавидел всех. Он говорил омерзительные вещи о Генри Киссинджере, но все-таки назначил его госсекретарем». Когда Никсон ушел с поста президента, я вздохнул с облегчением. Он был совершенно непредсказуемым человеком, а непредсказуемость президента США с его колоссальной властью внушает ужас. Ведь далеко не каждый военный, давший присягу защищать Конституцию, способен сказать: «Господин Президент, я не буду этого делать».
Конечно, Никсон был крайностью. Но я воочию убедился, что на вершину политической пирамиды попадают совершенно разные люди. Джеральд Форд был настолько близок к норме, насколько должен быть близок президент, но на этом месте он оказался не в результате выборов. В течение многих лет я безуспешно пытался добиться принятия очень важной поправки к Конституции, гласящей: «Любое лицо, готовое сделать все то, без чего невозможно стать президентом Соединенных Штатов Америки, тем самым лишается права занимать эту должность». Шутка, конечно, но в ней есть доля правды.
Хотя я отказался от постоянной работы в президентской администрации, государственная деятельность стала играть большую роль в моей жизни. Перед инаугурацией Никсона я руководил подготовкой проекта первого федерального бюджета нового президента. Я участвовал в работе оперативных групп и комиссий, самой значительной из которых была Президентская комиссия по переводу вооруженных сил на добровольную основу, созданная Мартином Андерсоном и подготовившая почву в конгрессе для отмены обязательной воинской повинности{6}. Поскольку многие мои друзья и знакомые по работе занимали ключевые правительственные посты в сфере экономики и внутренней политики, я все сильнее втягивался в вашингтонские дела.
Под влиянием войны во Вьетнаме и внутренних волнений экономику лихорадило. Десятипроцентное повышение подоходного налога, запоздало осуществленное президентом Джонсоном и сохраненное при Никсоне для покрытия военных расходов, не способствовало всеобщему процветанию. К 1970 году мы скатились в очередной кризис, который поднял уровень безработицы до 6 % – в целом работу не имели около 5 млн человек.
Инфляция тем временем жила собственной жизнью. Согласно эконометрическим моделям и прогнозам она должна была снизиться, однако продолжала расти примерно на 5,7 % в год – более низкими темпами, чем в дальнейшем, но чрезвычайно высокими с учетом реальной ситуации в экономике. В соответствии с общепринятым тогда кейнсианским взглядом на экономику считалось, что безработица и инфляция подобны ребятишкам на качелях – когда один поднимается, другой идет вниз. Попросту говоря, предполагалось, что чем больше людей остается без работы, тем меньше повышательное давление на зарплаты и цены. И наоборот, с падением уровня безработицы и нормализацией обстановки на рынке труда рост зарплат и цен должен ускоряться.
Однако кейнсианские экономические модели не предусматривали одновременного роста безработицы и инфляции. Это явление, позднее получившее название «стагфляция», поставило политиков в тупик. Инструменты прогнозирования, которые не далее как 10 лет назад превратили экономистов чуть ли не в ясновидящих, не стали для правительства панацеей, обеспечивающей тонкую настройку экономики. К слову, как показал проведенный несколько лет спустя опрос, люди стали считать экономические прогнозы не более надежными, чем астрологические. Я еще подумал тогда: «Интересно, а чем же провинились в свое время астрологи?»
Так или иначе, но проблемы нужно было решать. Артур Оукен, который возглавлял Экономический совет при президенте Джонсоне и был известен своим мрачным юмором, предложил так называемый «индекс дискомфорта» для описания ситуации. Этот индекс представлял собой сумму показателей безработицы и уровня инфляции. В тот момент индекс дискомфорта составлял 10,6 % (с 1965 года он только возрастал){7}.
Я видел, как мои друзья в Вашингтоне метались в поисках выхода из ситуации. Чтобы преодолеть кризис и негативный эффект повышения подоходного налога, ФРС снизила процентные ставки и произвела вливание средств в экономику. Это позволило добиться роста ВВП, но одновременно подхлестнуло инфляцию. Тем временем в окружении президента Никсона все чаще раздавались голоса в пользу мер, совершенно неприемлемых для нас, сторонников свободной рыночной экономики, которые когда-то помогли Никсону стать президентом, а именно в пользу регулирования зарплат и цен. Даже мой старый друг и наставник Артур Бернс, которого Никсон в 1970 году назначил председателем ФРС, начал говорить о чем-то подобном – о политике регулирования доходов. Я был поражен «вероотступничеством» Артура и решил, что оно вызвано крайней политической необходимостью вкупе с некими симптомами в экономике, которые заметны Бернсу с его нового «наблюдательного пункта». Сотрудники ФРС и впрямь были обеспокоены (оглядываясь назад, я предполагаю, что Бернс пытался упредить введение официального регулирования зарплат и цен). Наконец, в воскресный день 15 августа 1971 года у меня дома раздался телефонный звонок – это был Герберт Стайн, бывший в то время членом Экономического совета. «Я звоню из Кэмп-Дэвида, – сказал он. – Президент просил передать вам, что сегодня он выступит с обращением к нации и объявит о введении регулирования зарплат и цен».