– Чого вам, гольцы!
– А помолиться ба нам, добрый человек, свечу поставить Петру и Павлу! Хрестяне мы, и Божий праздник завтре.
К словам Разина пристал и Черноярец:
– Разбило нас в паузке! Сколь дней море носило, совета не видели – в Терки, вишь, наладились…
Сторож, благо ему было время, пошутил над Черноярцем:
– Эх, парень, приодеть тебя – беда, всех девок с ума сведешь. А глазищи – пра, разбойник! В Терки плыли грабить аль кусочничать?
– Пошто, милый, кусочничать! Плотники мы – работные люди!
– По рожам не работные, а разбойные, да ладно – голову стрелецкого упрежу, он хозяин: ежели пустит… Четом вас много?
– С тридцать голов наберется!
Окно задвинулось. Прошло немало времени. С моря к вечеру гуще шли сумраки по низинам, но город до половины стенных башен еще светился в зареве меркнувшего дня…
Завизжали городские ворота, звякнуло железо – к надолбе подошел сам голова. Шапка на затылок сдвинута стрелецкая, опушенная бобром. Казаки сквозь пролеты меж столбами заметили, что голова шатается, глаза пьяны и сонны. Сказал:
– Чого ищете, гольцы?
Пьяные глаза уперлись в толпу из-за надолбы подозрительно, за столбами мотались головы без шапок.
– Батюшко, ищем работы… В Черном Яру плотничье дело исправили, крепили от воров сторожевые башни да после дела на Терки удумали – море растрепало нас…
– Мы на Яике хлебом скудны – не довезут хлеба, голодать зачнете. Сколь вас?
– С тридцати голов и меньши, – кои сгибли в море, не чли!
Голова, рыгая и сопя, долго звенел ключами, попадая в замок, но никому не доверил дела – отпер. Хмель одолевал его, обычная подозрительность дремала в нем. Не обернувшись, не оглядев идущих, толкнул железные створы ворот, прошел. Решеточный сторож с упрямым лицом стоял под воротами на ступени сторожевой избы. Голова подошел, отдал сторожу ключи, сказал:
– Пропустишь гольцов – считай! Не боле тридцати, и ключи принеси к Сукнину в дом…
За воротами голову подхватил под локоть есаул Федор Сукнин, обернулся к караулу казаков у ворот, махнул рукой – знак сменяться. Голову, поддерживая, увел к себе в дом.
Разин, проходя надолбы, сказал:
– Задний от нас останется за стеной – свистнет.
– Чуем!
– Чикмаз зычно свистит!
На площади в помутневшем сумрачном воздухе еще двигалась призрачно толпа горожан, торгуясь около деревянных ларей. Проходили казаки в бараньих шапках, в синеющих балахонах, стрельцы с пищалью или бердышом на плече, в светлых, осинового цвета кафтанах.
В шатровой церкви торжественно звонили. Разинцы входили в город… Пропуская идущих вперед, Разин встал под сводами башни. Никто из горожан не глядел на шедших в Яик, только сторож, получивший от головы ключи и как бы власть коменданта, стоял на прежнем месте с упрямым и в сумраке темным, будто серый гранит, плоским лицом, кричал:
– Эй, гольцы, сказано вам тридцать – у вас же пошто сорок пять?
– Не ведашь чет!
– По букварю церковному считаю до тыщи – лжете!
– Худо, мужик, чтешь!
– Эй, кой разбойник от вас свистит?
– На то рот да губы!
– Пошто не свистать?
Люди теснились мимо сторожа все гуще – шли рваные кафтаны, потом заголубело, заалело в сумраке…
– Не пойму – мать их с печи – эй, кто свистит? Черти!
– То Ивашко Кондырь дудит!
– С того света стал на другой ряд Яик зорить!
– И колокол на тот грех дует – спаси бог, не слышно!
– Не тамашись, решеточный!
– Измена, я чай? – Сторож забегал по ступеням лестницы. – Караул! Гей, козаки! Куды их черт снес! Вот-то беда!
– Из одной лебеды – две беды!
– Не было б лебеды – быть без беды.
– Да что вас, проклятых, будет ли край?
– Будет край, ворот не запирай!
Сторож сбежал со ступеней, толкаясь с идущими, лез за ворота. В город поехали на лошадях…
– Измена! Спаси бог! Измена!
От вспышек огня трубки в глазах сторожа синели, голубели, краснели пятна не виданной им до того одежды. Бескрайная громада мрака вместе с движущимся людом шла на город – с моря ползли синие тучи, из туч сверкало желтым и мутно-палевым.
– А вот я надолбу! Ой, окаянные!
К надолбе по мосту шла новая толпа, впереди высокий, тугой и темный, звеня подковами сапог, широко шагал, курил. Перед ним сторож захлопнул надолбу, быстро юркнул вниз за опущенными засовами, но черный пнул бревенчатые ворота, пыхтя трубкой. Надолба с шумом распахнулась, сторожа ударило в темя, он отлетел, упал без крика, не доходя ворот. Сотник Мокеев Петр, колотя трубкой по прикладу пищали, не взглянув на убитого, перешагнул. Сзади его идущий стройный казак видел сторожа, видел, как он запирал надолбу. Казак нагнулся, поднял решеточного, вынес за стену, перекинул через перила моста в ров. Из рук сторожа на мост звеня упали ключи.
– Стой! Целовальник самарский ключи ронил – я подбирал, эти от города, не с кабака, тож подберу!
Казак уложил тяжелые ключи в карман широких штанов, догнал идущих в город… Люди все шли, чернели, неся на плечах и таща оружие. На море с отзвуками гудело:
– Не-ча-й-й!..
И далеко со слабым звоном в берегах откликнулось:
– Не-е-ча-й! И-д-е-ет…
В синем просторе сверкнули огоньки, появились черные крупные пятна стругов. Над городом, где только что звонили торжественно, завыл набат. Раздался голос, слышный за воротами и на площади:
– Гей, снять набатчика!
В верх воротной башни забрякали подковы сапог, набат гукнул и смолк.
В город еще входили, кричали:
– Бурдюги не надобны: нынь в городе!..
– Залазь, бра-аты!
– Глянь, черти пробудились, болотные огни зажгли!
По площади мелькали факелы.
– А может, то наши?
– Наши не в светлых кафтанах, то яицки стрельцы.
Светлые кафтаны мелькали огнями, разворачивались, строились в ряды; тревожны были голоса светлых кафтанов:
– Где Яцын?
– У Сукнина, пьет!
– Пропил город! Измена!
– В городе воры!
– Кличьте козаков и горожан, кто поклонен великому государю!
– Государевы-ы! Занимай угловые ба-шни-и!
Ряды огней пылающими цепями протянулись к угловым башням.
– Дуй с пушек по городу от подошвенного и головного боя!
– Ждите ужо! Где голова?
– Сказано – пьет!
– Тащите – каков есть. Эй, голову, Я-а-цына дайте на башню-у!
Голоса яицких стрельцов покрыл один, снова слышали тот голос и город и струги у берега моря:
– Гой, соколы! У ворот учредить караул из наших – никого не впущать и не выпущать за город без заказного слова!
– Чу-е-ем, ба-а-тько-о!
В голубой, расшитой шелками рубахе есаул Сукнин сидит за столом. Пьяный голова в дареном кафтане лежит на лавке, уткнув в шапку лицо.
– Убери, хозяйка, рыбьи кости, смени скатерть!
Скатерть переменили.
Сукнин прибавил:
– Долей вина в бутылку, баба, да поставь братину с медом – только не с тем, коим гостя потчевала…
– Ужли еще мало вина?
– Не слышишь? Сваты в город наехали!
– Наслушаешься вас! Ежедень у вас, бражников, свадьба альбо именины.
– Пущай сегодня будет по-твоему – именины… Разин Степан в город зашел.
Голова открыл широко глаза, сел на лавке.
– Федько! Ты изменник, то я давно сведал… жди – сукин! Завтра с караулом налажу в Астрахань…
– Ой, Иван Кузьмич! Ушибся, поди, – никак с печи пал? – Сукнин спрашивал с усмешкой.
– Спал я, ни отколь не свалился… и все слушал за тобой – знаю! Стеньку Разина в город ждешь – пришла тебе пора!
– Скинь-ко с плеч мою рухледь, голова!
– Кафтан твой, Федько, я взял и не отдам – все едино по государеву указу заберут твои животы.
В сенях звякнула скоба дверей, задвигались ноги, четверо стрельцов заскочили в избу, один светил факелом.
– Голова! Пошто в город воров пустил?
– Кто? Воров? Где?
– Беги, Яцын, на площадь! Укажи, что зачинать?
– Наши сидят в угляных башнях!
Голова, как слепой, шарил на лавке шапку – его шапка и кафтан валялись на полу.
– Эй, что сидишь! Не ждет время!
Яцын поднял пьяную голову:
– Ребята! Бери вон того вора.
– Кого?
– Федьку Сукнина, сукина вора!
– Хо, дурак!
– Тьфу ты черт!
– Пойдем! Наши ладят дуть по городу с пушек!
– А, так вы за воров? Так-то меня слушаете и государю-царю….
Стрельцы уходили. Голова кричал, встав, топал ногой:
– Пошли, изменники!
Стрельцы ушли, Яцын обернулся к хозяину, грозя кулаком:
– Федько, быть тебе, брат, за караулом нынче…
Сукнин вылез из-за стола, перекрестился широко двуперстно на темные лики икон с пылавшими лампадами, шагнул к голове, взял за воротник дареного кафтана:
– Выпрягайся, Иван, из моей рухледи! Помирать тебе в старом ладно…
Голова молчал и, казалось, не слыхал хозяина, глядел тупо, икал, силился вспомнить что-то необходимое. Он покорно дал с себя стащить малиновый кафтан. Сукнин поднял с полу одежду и шапку головы, натянул на него, пристегнул ножны без сабли.
– Поди, Кузьмич! Углезнешь от сей жизни – дедку моему бей поклон. – И вывел стрельца. Вернулся скоро.
Круглолицая, тугая, как точеная, хозяйка стояла задом к печи, держа над грудью голые руки. Глаза смеялись. Сукнин подошел к ней.
– Ну и мед, баба, сварила! Дай поцолую – ах ты, моя кованая!
– Просил какой – такой и сварила.
– С четырех кубков голова ошалел, до сей поры разума нет и пути не видит!
Есаульша засмеялась, толкнула мужа слегка от себя, сказала:
– Прилип, медовой!
Стрельцы в зеленоватых кафтанах мелькали в свете факелов, теснились к башням. Разинцы учинили с ними перестрелку.
С факелом в руке, с бердышом в другой сотник Мокеев Петр, распахнув розовый кафтан, кричал:
– Не прети им в башни лезть, пущай! Волоки доски, ломай для, – лари-и!
На площади под дрожащим огнем факелов застучали топоры, с треском и скрипом гвоздей посыпались доски, валились под ноги стрельцов и казаков товары, никто из ломающих лари не подбирал смятого богатства, лишь какие-то фигуры, похожие на больших собак, мохнатые, визжали и выли, ползая у ног разрушителей, вскрикивали женскими голосами:
– Мое то добришко-о!
– Вот те! Вот животишки наши-и!
– Ой, пропали! Ой, окаянные! – И в охапку таскали из-под ног стрельцов в цветном платье – от ларей за хмурые дома – куски мяса, холст, материю, одежду.
Ворох досок и брусьев, натасканный, дыбился у темных враждебных башен.
Голос Мокеева забубнил трубой:
– Держи огонь! – Сотник передал стрельцу факел, схватил под мышки бревно, торцом с размаху ткнул в двери башни – запертая плотно дубовая дверь вогнулась внутрь. – А вот те еще!
Вторым ударом сорвал двери вместе со стойками, крикнул коротко и резко:
– Кидай доски в башню, запаливай их, дру-у-ги-и!
Стрельцы накидали досок внутрь подножия башен, подожгли. Из амбразур подошвенного боя пошел дым.
Разом выявилась кирпичная стена башни, порыжела от огня. Раздался залп из пушек вверху. Сверкнули саженные зубцы стены.
– Товарыщи! Плотно к стенам!
– Ништо, батько! В небо дуют, а мы их, как тараканов из щелей… – кричал Мокеев.
Двери другой башни также выломал. И в другой башне, в темноте, среди пестрых, мелких огней, затрещало дерево, задымили амбразуры, широкий огонь разинул свой красный зев.
Разин хлопнул по спине Мокеева:
– Молодец, Петра.
Сотник с факелом в руке глядел вверх.
– А ну еще, браты козаки, стрельцы, киньте огню!
В выломанных дверях башен жарче и жарче пылал огонь. Над городом сверху взывали голоса:
– Козаки! Уберите огонь, сдаемси-и!
И из другой башни также:
– Сдае-мси-и! Браты-ы!
Мокеев сказал:
– У-гу! Должно, что припекло? Стащите огонь баграми, бердышами – пущай, дьявола, сойдут.
Стрельцы в светлых кафтанах посыпались из башен. Отряхивались, чихали, дышали жадно свежим воздухом.
– Эй, соколы, у правой башни накласть огню!
На голос Разина кинулись стрельцы в голубых и розовых кафтанах; держа в зубах факелы, таскали в кучу бревна и доски. Затрещал огонь – темная башня порыжела, оживилась.
– Ройте у огня яму!
Бердышами и где-то найденными лопатами рыли, – недалеко от огня зачернела яма.
– Шире, глубже ройте! – гремел голос. – Крепите плаху!
Над ямой, с краю, хлопнуло длинное бревно, концом в яму поперек бревна проползла толстая плаха.
– Гей, Чикмаз! Астраханец!
– Тут я, батько!
Длиннорукий стрелец приказа Головленкова в малиновом кафтане подошел к плахе.
– Скидай кафтан, бери топор!
– Чую…
– Эй вы, стрельцы яицкие, кто из вас идет к нам, а кто на тот свет хочет? Сказывайте!
К черной фигуре с упертыми в бока руками, мечущей зорким взглядом, подошел седой бородатый стрелец, кинул шапку, склонил низко голову, ткнул к ногам атамана бердыш:
– Вот я, вольный ты орел! Молюсь тебе: спусти того, кто не хочет твоей воли, в Астрахань.
– Видал я! Ты стрелял из башни?
– Стрелял, атаман! Я пушкарь…
– К нам не сойдешь?
– Стар я, дитя! И царю-государю завсегда был поклонен и правду вашу не знаю… Не верю в ее. Да иные есть, кто не пойдет с вами. Пусти того в Астрахань…
– Судьба! С тебя начнем. А ну, старика!
Взметнулись полы и рукава кафтанов, сверкнули зубы тут-там. Старого стрельца подхватили, распластали на плахе. Чикмаз взмахнул топором. Дрыгнули ноги над ямой – стука тела никто не слыхал, кроме атамана.
– Теперь черед голове!
Светлый над черной ямой все еще пьяный голова Яцын в удивлении развел тонкими руками:
– Кто меня судит? Сплю я аль не…
– Не спишь! Будешь спать, – ответил Чикмаз. Легонько и ловко сверкнул топором, голова отлетела за яму, а светлая фигура скользнула под плаху.
Кинув оружие, ряд стрельцов в светлых кафтанах, потупив глаза, шел к яме…
– Прибавь огню! – крикнул грозный голос.
Притихший, рассыпавшийся под синевато-черным небом, взметнулся огонь, и снова ожила рыжая стена башни – по ней задвигались тени людей… К черной, растопыренной в локтях фигуре в запорожской сдвинутой на затылок шапке, в зипуне, отливающем под кафтаном медью, жутко было приступиться – хмуро худощавое лицо, опушенное курчавой с серебристым отблеском бородой. Но один из казаков с упрямым неподвижным взором, с глубоким шрамом на лбу, синея зипуном, подошел, кинул к ногам шапку, сказал громко и грубо:
– Батько! Я тебе довольно служил, а ты не жалостлив – не зришь, сколь ты крови в яму излил?
Разин сверкнул глазами:
– Ты кто?
– А Федько Шпынь! Упомни: на Самаре в кабаке угощал, с мурзой к тебе пригонил я – упредить…
– Помню. Пошто лезешь?
– Сказываю, стрельцов жаль!
– Ведаю я, кого жалеть и когда. Ты чтоб не заскочил иной раз – гей, на плаху козака!
В дюжих покорных руках затрещал синий зипун, сверкнула вышибленная из ножен сабля. К Разину придвинулись, мотнулись русые кудри Черноярца, забелели усы и обнаженная голова есаула Серебрякова.
– Батько, не секи козака!
– Я тоже прошу, Степан Тимофеевич!
– Чикмаз, жди, что скажут есаулы!
– Батько! Ты – брат названый Васьки Уса?
– А ну, Иван! Брат, клялись…
– Козак Федько любой Ваське, и Васька Ус – удалой козак…
– То знаю!
– Васька Ус загорюет по Федьке том и, кто знает, зло помыслит?..
– Злых помыслов на себя не боюсь! А ты, белой сокол, что молышь?
– Молвлю, батько, вот: много видал я на веку удалых, кто ни огня, ни воды, ни петли не боится, кто на бой идет без думы о себе, о голове своей. Так Федько Шпынь, Степан Тимофеевич, из тех людей первый! – сказал Серебряков.
Разин опустил голову. Казаки, стрельцы и есаулы, кто знал привычку атамана, ждали: двинет ли он на голове шапку – тогда конец Федьке. Разин сказал:
– Шапка моя съехала на затылок, и шевелить ее некуда! Отдайте козаку зипун и саблю, пущай идет.
Атаман поднял голову. Отпущенный, стараясь не глядеть на атамана, взял с земли свою шапку и спокойно, переваливаясь, зашагал в темноту.
В городе среди стрельцов у Шпыня были родственники…
Вот уж с моря на город побежали по небу заревые клочья облаков.
Чикмаз опустил топор, огляделся, размял плечи, подумал: «Эх, там еще голов много!» – но увидал, что стрельцы в осиновых кафтанах с такими же зеленоватыми лицами машут шапками, кричат:
– Сдаемси атаману-у!
– С вами идем!
Чикмаз, оглядывая лезвие топора, сказал себе:
– Сдались? То ладно!
Разин с есаулами пришел в гости к Федору Сукнину. Есаул расцеловал атамана.
– Вот нынче, батько Степан, будем пировать честь честью, и не в бурдюге – в избе.
– Добро, Федор, дело сделано, и как писал ты: отсель за зипуном пойдем в море.
– Хозяйка! – крикнул Сукнин. – Ставь на стол, что лучше. Ну, гости жданные, садись!
– Умыться бы, – сказал Серебряков, и за ним, кроме Разина, все потянулись в сени к рукомойнику. Хозяйские дочери принесли гостям шитые гарусом ширинки. В сенях просторных, с пятнами солнца на желтых стенах, пахло медом, солодом и вяленой рыбой.
– Широко и сыто живет Федор! – проворчал, сопя и отдуваясь от воды, Серебряков.
Умытые, со свежими лицами, вернулись к столу. Нарядная веселая хозяйка вертелась около стола, ставила кушанья; когда сели гости, разостлала на колени ширинки:
– Кафтаны не замараете! – Разину особо поклонилась, низко пригибая голову на красивой шее.
Разин встал, обнял и поцеловал хозяйку.
– Наши кафтаны, жонка, таковские! – Взглянул на Сукнина. – Она у тебя, Федор, золотая…
– Кованая, Степан Тимофеевич, сбита хорошо, да не знаю, из чего сбита! Бесценная.
На столе сверкали серебряные братины, кубки, яндовы, ковши золоченые. Появились блюда с заливной рыбой, с мясом и дичью.
– Эх, давно за таким добром не сидел, а сидел чуть ли не в младости да на Москве в Стрелецкой. Ой, время, где-то все оно? – По лицу атамана замутнела грусть…
– Ну, да будет, Степан Тимофеевич, старое кинем, новое зачинать пора, а нынче – пьем!
– Выпьем, Федор Васильевич. Мало видимся. И свидимся – не всегда вместях пируем. Пьем, хозяин! За здоровье, эй, есаулы!
Весь круг осушил ковши с водкой.
От гладкой струганой двери по избе побежали светлые пятна: в избу зашел высокий старик Рудаков с жесткими, еще крепкими руками, сухой, с глазами зоркими, как у ястреба.
– Эй, соколы, место деду! – Есаулы подвинулись на скамье.
– Судьба! Радость мне – с кем пить довелось! Батьку моего Тимошу помнит…
– Не забываю его, атаман, и сколь мы вместях гуляли с саблей, с водкой, с люлькой в руках – не счесть. Ну, за здоровье орла от сокола!
– На здоровье, Григорий. Иду я воздать поминки отцу… Сжили бояре со свету старика на пиру отравой, брата Ивана… – Атаман стукнул по столу кулаком, сверкнул грозно глазами. – Может статься, возьмут и меня, дешево не дамся я, и память обо мне покажет народу путь, как ломать рога воеводам. Кому на Руси ладно, вольготно живется? Большим боярам, что ежедень у царя, как домашние псы, руку лижут… Вот он, сотник, боярской сын, а пущай скажет – лгу ли?
Мокеев забубнил могучим голосом:
– Берут в вечные стрельцы детей боярских – и одежа и милость царская им, как нищим, а чуть бой где-либо, поспевай – конно, оружно, и за это одна матерщина тебе от воевод и часом бой по роже… С доводом к царю кинешься, через больших бояр не пройдешь, они же оговорят, и ежели был чин какой на тебе, снимут и бьют батоги: «За то, дескать, что государевой милостью недоволен».
Сотник легонько тронул кулаком по столу, заплясала вся посуда, пустая и с водкой.
– Да ну их к сатане, бояр и царскую милость! Противу больших бояр я, Мокеев Петруха, рад голову скласть!
– Выпьем же, Петра!
– Выпьем, батько!
Стало жарко – распахнули в сени дверь. В избу вошел стройный казак в нарядной синей куртке, черноусый, помолился на бледный огонь лампад, кланяясь атаману, сказал, махая шапкой:
– Честь и место кругу с батькой атаманом!
Хмельной Разин откинулся на стену, хмуро глядя, спросил:
– Опять ты, самаренин? Заскочил спуста или дело?
– Перво, батько, никому, как тебе, ведать ключи от города! – подошел, положил на стол ключи. – Сторожа подобрали ключи, не в ров кидать.
– То добро! За сметку твою еще скажу – слово мое есть: живой верну на Самару – невесту твою сыщу и дам! Нынче же пригляди в городу, какая баба заботна по красивом козаке… ха-ха!
– Еще, батько, вот народ боевой к кабаку лезет – я не дал до твоего сказу шевелить хмельное… ждут!
– То ладно! Дай им, парень, кабак… Пропойную казну учти, и ежли нет целовальника – отчитайся, сколь денег… Коли же целовальник, бери того за караул, пущай он отчитается… Деньги занадобятся на корм войску.
– Будет справлено, батько!
– Налей козаку вина!
Налили кубок. Казак выпил неполный, сказал, беря закуски:
– Еще, батько, слово есть!
– Ну, ну, толкуй – что?
– Попы для-ради праздника просятся в воротную башню службу вести Петру-Павлу в приделе – пущать ли?
– Ха-ха-ха! Самаренин мой город к рукам прибрал – и то добро! Никто о хозяйстве опричь его не думает. – Атаман загреб рукой над столом широко воздух. – Пусти попов! Идет к ним народ поклоны бить да Богу верить – пущай идет! Не мне перечить, кто во что верит, лишь бы справляли и мою службу. Пущай бьют поклоны, кому хотят, – я изверился. Но молится мой народ, и я иной раз крещусь. Пусти, парень, попов!
– И я скажу, Степан батько, перечить тут нечему, – вставил слово Сукнин, наливая в ковши водку.
– Поди, сокол, верши, как сговорено нами.
Казак ушел.
– Пили, ели – плясать надо, душу отряхнуть, – сказал атаман.
– То можно!
Федор Сукнин вылез из-за стола, подошел, пошарил за старинным шкапом, вытащил пыльную домру, провел смуглой рукой по струнам, стирая пыль, попятился на лавку и запел, позванивая домрой:
Кабы мне, младой, ворона коня —
То бы вольная козачка была;
Плясала бы, скакала по лужкам,
По зеленым по дубравушкам.
Черноярец пошел плясать. Солнце в узкие окна пробивалось пыльно-золотистыми полосами, и когда в пляске кудряш приседал, солнце особенно вспыхивало в шелке его волос. Есаул незаметно, почти беззвучно скользил. Дрожала изба от тяжести тела, но топота ног не было слышно, лишь от разбойного свиста плясуна дребезжали стекла в щелеобразных окошках, и ног пляшущего не было видно, только вилась туманом белая пыль от сапог.
Оборвав игру, Сукнин крикнул:
– Батько, чул я, лихо ты пляшешь?
– Эх, Федор, много нынче отстал в пляске, а ну для тебя попомню молодость.
Разин скинул кафтан. Зазвенели подковы на сапогах, серебром осыпанные, вздыбились кудри, пятна золотистого зипуна светились парчой. Рука привычно сверкнула саблей, плеснула атаманская сабля в стену и не вонзилась – ударила голоменью[112], пала на лавку.
– Спать! Устала душа, соколий глаз притупился.
Раздвинув богатырскими руками толпу есаулов, привычно согнувшись и заложив руки за спину, на пляшущих жадно глядел хмельной сотник Петр Мокеев, двигая тяжелыми ногами. Черноярец, уступив место атаману, тронул по спине Мокеева:
– А ну, Петра, спляши!
– Не, Иван, один раз плясал в Москве в терему у боярыни, хмельной был гораздо, да много шуму из того вышло…
– Пошто так?
– Скажи, пошто, какой тот шум?
– А не стоит поминать!
– Да скажи, Петра!
– Вот… повалились… а ну ее к черту!
– Скажи!
– Поставцы с судами повалились и кои поломались, вишь, под ноги, мне пали… Столишки тож были, оно и дубовые, да, должно, рухлые, а меня тогда как бес носил. По коему столу удумал в пляске кулаком тюкнуть, тюкну, он же, сатана, скривился, альбо столешник лопнул, а я ношусь да дую кулаком… Много-мало разошелся я, дверь помешала – пнул я в тое дверь. За дверьми дворецкий стоял, хлынул его по черевам, слетел он вниз терема, в сени, руку-ногу изломил, еще глаз повредило… И за то по извету царю от боярыни, через большую боярыню Голицыну, ладили меня в Холмогоры, да наладили, не снимая чина, в Астрахань. А семья за мной не двинулась… Жена заочно через патриарха развелась, вдругорядь замуж пошла. И будет плясать Петрухе Мокееву – шалит в пляске гораздо…
Разин сказал:
– Судьба, Петра! Счастливо плясал… Был бы на Москве, не сошел к нам…
– Може, и судьба. Загоревал я, батько, первы недели. Гляжу, стухлая по берегам рыба гниет, вонь, жара, да свыкся… Вон и и место облюбовал – воды-де много и душу в простор манит…
Есаулы захмелели: с пеньем, бормотаньем каждый про себя разбрелись. Старый Рудаков давно спал на лавке ногами к дверям, синий казацкий балахон сбит на пол, расстегнулись штаны, сползли к сапогам, виднелось тело в седой щетине. С лавки на пол протянулась смуглая рука в бесконечных узлах синих жил, с шершавой старческой кожей. Лицо старика уткнуто в шапку, от неровного дыхания подпрыгивал и топырился седой пушистый ус. На месте хозяина под образами сидел Разин. Ни одной морщины не было на его лице, лишь значительнее углубились шадрины на щеках и лбу; глаза глядели сонно и мрачно, большие кулаки лежали на столе у серебряной яндовы с медом. Атаман сказал сам себе громко:
– Федько козак – сатана! «Стрельцов жаль»? Дом запален, не гляди, сколь вниз, – кидай рухледь? Что цело есть, считай после…
– Гей, хозяйка, атаману опочив в горнице скоро-о…
– Ой, медовой, чего ты, чай, не глухая! Постель ждет гостя.
– Кричу от вина и радости, что ворогов наших умяли в грязь! А дай еще песню!
Хмельным, но все еще приятным голосом, сидя на лавке и топая ногой, Сукнин запел:
Посею лебеду на берегу,
Свою крупную россадушку.
Погорела лебеда без воды,
Моя крупная россадушка.
Пошлю козака за водой —
Ни воды нет, ни козаченьки-и.
Разин поднялся из-за стола; не шатаясь, шел грузной походкой. Встал и Сукнин, с дребезжанием струн кинул ворчащую домру.
Атаман обнял хозяина:
– Кажи путь, Федор, – сон побивает.
На площади Яика-городка под барабан пешего бирюча яицкие жители оповещались: «Приехал в город государев служилый большой человек, голова Сакмышев, из Астрахани, что всех зовет в воротную башню в храм Спаса нерукотворного». На площади выстроились стрельцы, пришедшие из Астрахани, в малиновых кафтанах приказа Головленкова; прохожие, глядя на стрельцов, шутили:
– Не подошла Яику осина, малины нагонили с бердышами!
– Не едины бердыши – пищали тож и карабины!
В церкви воротной башни забрякал колокол.
Жители, пестрея одеждами, голубея, алея кафтанами, шли в церковь. С моря на город несло теплой влагой… Яблони были в цвету, тополи зеленели, отсвечивая серебром…
В церкви после креста вместо проповеди седой протопоп в выцветшей ризе и фиолетовой камилавке сказал народу:
– Людие! Не расходитесь в домы – будет к вам спрос от служилого государева человека.
– Слушим, батя!
Впереди к царским вратам выдвинулся в малиновом кафтане, при сабле, длиннобородый русый человек, широко, по-никониански, щепотью перекрестился, приложился к образам Николе, Спасу и Богородице.
Народ роптал:
– Троеперстник!
– То новшец!
Голова, слыша возгласы, не ответил, вошел на амвон у букового придела, махая шапкой, зажатой в правой руке, и сгибаясь взад-вперед, будто кланяясь, начал громко грубым голосом:
– Вопрошу я вас, люди яицкие, вот! Как воры были на Яике со Стенькой Разиным, что в прошлой месяц в море ушел, то куды Стенька подевал государеву-цареву грамоту, что привезли ему для уговору из Астрахани послы от астраханского воеводы, князя Ивана Семеновича, и чли ему и дали тое грамоту? Мой спрос первой, и сказывайте, не кривя душой, бо в храме Божием Господь Бог, угодники и царь-государь вас всех к нелживому ответу зовет.
– Кратче вопрошай, голова!
– А как разумею, так и прошу, – вихляясь спереди назад, ответил голова.
– Да чего ты, как дерево по ветру, мотаешься?!
– Обык так, не в том дело! Вы после, теперь пущай за вас духовной отец скажет, – прибавил голова.
Седой протопоп в фиолетовой камилавке вышел из боковых дверей алтаря, встал противу царских врат, не оборачиваясь к голове, перекрестился медленно и каким-то козлиным, тонким голосом ответил:
– Перед Господом Богом даю ответ, что того, куда подевали государеву грамоту, не ведаю! – И снова неспешно ушел в алтарь.
– Много проведал, голова?
– Проведаю! Эй, кто знает? Сказывай!..
Серели бородатые лица, истово крестились большие руки, мелькали синими рукавами, золотились и смолью отливали волосы на головах – полосы света протянулись из узких башенных окон, пронизывая клубы пара; от потных тел пахло над головами ладаном, кудряво вьющимся синеватым облаком, по низу тянуло дегтем от сапог.
– Кто не ворует противу великого государя – сказывайте!
Продираясь в толпе к амвону, махая стрелецкой шапкой, синея кафтаном, пролез человек:
– Грамоту атаман Стенька Разин…
– Сказывать надо – вор!
– …Стенька Разин в тое время принял, послов тож не возбранил и круг для того собрал, а говорил послам государевым тако…
– Государевым, царевым и великого князя всея Русии… – поправил голова.
– «Грамота она есть грамота, да кто ее послал? Сумнюсь! Сумнюсь, не мыслю, чтоб она была государева доподлинная, и много про то знаю: царь меня хоша простит, да бояре не жалуют. Боярам я на сем свету не верю». А куды подевал он тое грамоту, того не глядел!
Выступил торгаш из яицких стрельцов, крикнул:
– Чуй, голова! Я ведаю.
– А? Ну!
– Так как атаману…
– Вору! Говорю вам – вору-у!
– …Разину грамота тоя не показалась, что не верилось ему, как вины его великий государь отдает…
– Стой-ко ты, яицкой! В грамоте, то мне ведомо, не указано было, что вины вору великий государь отдает… Не было того слова в грамоте…
– Ну, и вот! Он, атаман, тое грамоту подрал и в песок втоптал да молыл: «Когда другая, доподлинная грамота ко мне придет, тогды и я повинную дам».
Голова, мотаясь на амвоне, шарил по толпе глазами, сказал громко:
– Эй, государевы истцы! Спишите, что сказал сей яицкой торгован ли, посацкой, имя его тоже спишите, да сыщите про него доподлинно – кто таков?
Толпу будто ураганом шатнуло.
– Не править городом – государить к нам наехал!
– В Бога рылом тычет, а сыщикам весть дает!
– Эй, голова, худой твой закон!
– Для вас худ – для меня хорош! Все изведаю – не скажете добром, того, кто несговорной, возьму за караул.
– Берегись так городом править!
– На усть-моря живете – ведаю, спокон веков разбойники, да очи великого государя недреманны и десница крепка царева! Яцына Ивана уходили…
– Рано лаешь народ! Спрашивай преже…
– Еще вот! Куда вор Стенька Разин угнал ясырь татарской, что захватил на Емансуге под Астраханью?
– Девок с жонками в калмыки продал, мужеск пол с собой увел в море.
– Куды крепостные большие пушки вор уволочил, оголил стены?
– Пушки, что помене, с собой забрал, большие в море утолок, да еще говорил: «А город Яик срыть надо – помеху чинит много вольному люду-у».
– Во-о што!
Кто-то злым голосом невпопад крикнул:
– Мы, служилой сыщик, людям головы, как кочетам, умеем вертеть!
– Эй, кто от вас в храме Божьем угрозные речи кричит?
– Сам ты храм-то кружечным двором сделал альбо приказом сыск чинишь!
– Истцы! Запишите речи тех людей и сыщите про них.
– А Яик, как атаман сказал, не устоим – сроем!
– Истцы-ы!
– Кличь лучше стрельцов!
За окнами башни раздались выстрелы из пушек и ружей, потянуло в открытые окошки пороховым дымом. Бухнула на раскате угловой башни сторожевая пушка, и с колокольни взвыл набат. Голова, потряхивая брюхом, схватив в правую руку пистолет, в левой держа шапку, сбежал с амвона, исчез в алтаре.
– Завернуть, что ль, черта?
– Пождем!
– Кто бьет с пушек?
– То на море, Сукнин с Рудаковым запасные суды захапали, побегли…
– Ушли?
– Стрельцы, вишь, упредили: в камышах дозор крылся…