bannerbannerbanner
Разин Степан. Том 1

Алексей Чапыгин
Разин Степан. Том 1

Полная версия

Вожак стукнул бубном о голову. Медведь лег на брюхо, пополз по полу, пряча морду между лап, скуля и воя.

– А ну, Михайла, кажи люду честному, как из мужика на боярина вотчинного выколачивают посулы судейски да подать, заедино и посошные деньги!

Медведь присел на задние лапы, вцепившись передней лапой в пол, правой начал бить и царапать, так что от половиц полетели дранки, он рычал, кряхтел и скалил зубы.

– Э, нечистики! Прогоню да на съезжую сдам за такое… И то за вас, того гляди, в ответ станешь. Заказано на кружечной с медведем! – крикнул целовальник.

Вожак унял медведя. Питухи поили водкой и мужика и медведя.

Казак, выпив мед, запил водкой. В голове зашумело, буйное поднялось со дна души. Рука потянулась к сабле, – брала досада почему-то на целовальника, – но он сдержался, встал и, раньше чем уйти, повел плечом, двинул шапку на голове, крикнул:

– Гей, народ московский! Ино коза, колодки и кнут обмяли твою душу… С молитвами, надобными не Богу, а попам, волокешь свое горе в гору! А горше то, что кто за тебя пошел, того сам же куешь в кайдалы[69], и нет тебе родни ближе бояр да приказных. Дивлюсь я много и, ведай, – жду: когда же придет время тому, как скинешь с плеч боярскую тяготу?!

– Вот она правда! То воистину, казак! – отозвались голоса питухов.

Целовальник загреб воздух широкой ладонью. Ярыга бойко подскочил к нему. Целовальник зашептал, кося глаза в сторону казака:

– Беги, парень, в Земской! Боярина Квашнина дьякам молви: «Пришлой-де станишник мутит народ на государеве кружечном…» Скоро обскажи…

– Чую сам – не впервой, Артем Кузьмич!

Ярыжка без шапки выскользнул в сени.

Казак, спокойно звеня подковами сапог, шагнул вслед ярыжке.

Парень спешил, не оглядываясь, на ходу подбирая полы длинного кафтана, подтягивая фартук. Казак не выпускал парня из виду. На повороте, в глухом, узком переулке, ярыжка полез через бревно, задержался, вытягивая ноги из глубокого снега. Людей здесь не было. Сверкнул огонь. Ярыжка охнул, метнулся от выстрела и упал между бревен. Казак сунул дымящийся пистолет под шубу за ремень. Шагая через бревна, вдавил убитого тяжелым сапогом глубже в снег и, выбравшись проулком на площадь, сказал громко:

– Сатана!

Прошел краем площади мимо Земского приказа, вышел на Москву-реку.

5

Длинная хата от белого снега, посеревшего в сумраке, слилась, стала холмом. Тропа к ней призрачна, лишь чернеет яма входа вниз.

Казак шагнул вниз, гремя саблей, ушиб голову, ища ногой ступени, слышал какую-то укачивающую песню:

 
Тук, тук, дятел!
Сам пестренек,
Нос востренек,
В доску колотит,
Ржи не молотит.
 

Как и два года назад, он натыкался в темноте широких сеней подземной избы на сундуки и укладки.

В голове мелькнуло:

– Будто слепой! Шел городом на память… Здесь иду на голос.

От сильной руки дверь раскрылась. Пахнуло теплом, кислым молоком и одеждой…

– Мати родимая, голубь! Радость ты наша светлая! Да, дедко, глянь скоро – сокол, Степанушко!

Ириньица в желтом летнике сорвалась с места, зацепив люльку. В люльке поднялся на ноги темноволосый мальчик:

– Ма-а-а-ма-а…

Старик медленно отстранился от книги, задул прикрепленные на лавке восковые свечи и, почему-то встав, запахнул расстегнутый ворот пестрядинной рубахи:

– Думали с тобой, Ириха, еще вчера: век его не видать!.. Поздорову ли ехал, гостюшко?

– Здорово, дед! Ириньица, как ты?

– Ведь диамант в серебре! Ночь ныне, а стала днем вешним!

Ириньица, целуясь и плача, повисла у гостя на шее.

– Не висни, жонка! Оженился я, – примай или злись, как хошь!

– Ой ты, сокол, голубь-голубой, всем своя дорога, – нет, не злюсь, а радуюсь.

Гость бросил на лавку шубу, отстегнул на кафтане ремень с саблей и плетью, – на пол стукнул пистолет, он толкнул его ногой под лавку.

– Ой, давно не пивала я, а напьюсь же сегодня ради сокола залетного, – прости-ко ты, горе-гореваньицо…

Женщина заметалась, прибирая горенку. На ходу одевалась.

– Умыться-то надо?

– Ништо, жонка, – хорошо немытому. Доспею к тому…

– Ну, я за вином-медом, а ты, дедко, назри сынка. Ведь твой он – сынок, Степанушко, пошто не подойдешь к нему? Красота в ем, утеха моя несказанная…

– В сем мире многомятежном и неистовом всякая радость, красота тускнеет… – Юродивый, говоря, подошел к люльке. Женщина исчезла.

Старик мягко и тихо уложил мальчика в люльку, поправил под головой у него подушку:

– Спи, рожоное от любви человеков… Спи, тешеное, покудова те, что тешат тебя, живы, а придет пора – и потекут черви из ноздрей в землю от тех, что байкали…

– Пошто, дедко? Живы мы – будем веселиться!

– Оно так, гостюшко! Жгуче подобает живому жегчи плоть.

Ребенок уснул. Юродивый отошел, сел на лавку. Гость не садился. Стараясь меньше стучать тяжелыми сапогами, ходил по горнице, ткнул рукой в раскрытую книгу на лавке, спросил насмешливо:

– Эй, мудреный! Нашел ли Бога в ней, – что скажешь о сатане?

Юродивый ответил спокойно и вдумчиво:

– Сижу в книгочеях много. Тот, кто Бога ищет, не найдет… Верить, не искать. Я же не верую…

– Так, так, значит…

– И ведомо тебе – на Москве я сочтен безумным… А мог бы с патриархом спорить, да почету не иму… И не можно спорить о вере, ибо патриарх тому, кто ведает книжну мудрость, велит заплавлять гортань свинцом и тюрьмы воздвигл… Я же, как в могиле, ту… и оброс бы шерстью в худых рубах, да Ириха назрит… Вот чуй.

– Слышу и хочу познать от тебя.

– Стар я, тело мое давно столетьем сквозит, едина душа моя цветет познанием мира… Ноги дряблы, но здымают тело, ибо телу велит душа… Ярый огонь зыряет снутри земли… И чел я многажды, что тот подземный огнь в далеких частях мира застит дымом, заливает смолой и серой грады и веси, – так душа моя… она не дает истечи моему телу и чрез многи годы таит огнь боярам московским, палачам той, кто родил на лобном позорище юрода, зовомого Григореем!

– Вот тут ты непонятное сказываешь!

– Чуй еще, и непонятное войдет в смысл.

– Я чую…

– Сколько людей без чета на Москве да по всей земли жгут, мучат, кто поносил Христа и Пресвятую Деву, матерь Его; в чепи куют, из человека, как воду, хлещут наземь живоносную руду-кровь. А что, ежли и поносил хулой божество?

– Я тоже, дедо, лаю святых!

– За что, вопрошаю я, живое губят для-ради мертвого? Исписанное в харатеях и кожных книгах сказание мертво есть! Был-де человек-Бог, зовомый Исус, была-де матерь Его, именем Мария… А то, как били мою мать на козле брюхатую, что она тут же в кровях кнутобойства и нутряных кровях кинула юрода, – то нынче, ежли скажешь кому, – непонятно, не идет в слух, а идет мимо ушей… Ведь рабу Ефросинию, мою мать, претерпевшую от лиха бояр, черви с костьми пожрали… Так как же поверить тому, что ушло за тыщи лет? Может, и был распят, а может, и то – книга духовная единый лишь обманный сказ! Библия, Новый Завет… чел я много. И что есть Библия! Да есть она древляя мудрость юдейска, для-ради народа, веру коего наши отцы православия гонят, ведут веру по той же тропе и лжесловят: «Вера их проклята – жидовина ересь! Мы же от византинцов верой пошли». А византийцы – елины, но древни елины стуканам молились, едино что и ромейски цесари… Кому же из духовых прелестников веру дать? Юдейска вера – богатеев, потому они верят в приход Мессии царя, кой придет с неба, и тогда все цари мира ему поклонятся, и все народы зачнут работать на юдеев… Бедный, кто познал скудность многу, не мыслит другого человека сделать себе слугой. То вера знатных. Наши же патриархи, епископы, признав Исуса царем и Богом, глаголют: придет кончина мира, а с ней придет с неба Исус Христос, и мир преобразится – похощет жить милостивой, незлобивой жизнью… Да как же ен зачнет быть незлобив? Человек есть существо, палимое страстьми, жгущими плоть, и желаниями жизни – осязанием телес, трав, обонянием яств, – и только сие радостно на земли! Незлобивость праведная ненадобна человеку живому… Ждут Мессию и Христа, с неба сшедших, а что есть небо? Земля наша, яко шар, плавает в небе, как в голубом окияне, – море без конца-краю, – яко струг по воде… И наши отцы – патриархи, попы – сказывают: «Вот царь, то есть бог земной, ему поклоняйтесь, помня о царе небесном, его бойтесь, – он волен в головах и животах ваших!» Царь же мудр, хотя и бражник и беззаконник, царь избирает помощников себе тоже праведных – стольников, крайчих, бояр, князей, а те едут на воеводства кормиться, ибо они посланы царем… и вот куда ведет древлее сказание, и вот пошто, гостюшко, цари, бояры, купчины цепятся за то, кто усомнится и скажет противу веры…

– Эх, дедо! Хватит моей силы, да ежели народ пойдет за мной, приду я на Москву и кончу царя с патриархом!

Гость взмахнул широкой ладонью.

– Ту-у… стой-ко! Чтоб нас хто… идут!

Вошла Ириньица:

– Ой, дедко, сидит да Бога ругает да по книгам сказывает, а нет чтобы скатерть обменить на новую. Свечи тоже, неужели с таким гостем пировать зачнем при лампадках.

Ириньица снова металась по горенке, переменяя скатерть, ставя и зажигая свечи.

– Ништо! Гость, поди, с бою – справу великую ему и не надо. Скатерть, коли пить будем ладом, зальем медами.

– Пущай зальем! Пущай сожгем! А люблю, чтоб было укладно! Ой ты, сокол мой! Да подойди ты, сокол, к зыбке, хоть глянь на сынка-то! Ой, и умной он, а буйной часом… Иножды, случится, молчит и думает, как большой кто…

– Жонка, боюсь любить родное. Иду я в далекий путь, на моем пути немало, чую я, бед лежит… Полюбишь – глянь, и вырвали, как волки, зглонули любимое, и душа оттого долго в крови…

 

– Ну, сажайся! Брось кафтан-от.

Разин скинул кафтан. В белой расшитой рубахе сел за стол. Старик придвинулся к столу.

– Эх, и мне! Люблю котлы мяса да пряженину всякую с водкой пенной, и много, знаю я, будет плести за сим столом язык мой…

– Не дам тебе, старый, много лгать! Надоскучило одной головой постельные думы думать.

– Ириньица, пьем за тебя с дедом, а за деда пью особо – убог он телом, да велик ум в ем…

– Пьем, голубь! Как хошь, а после кажинной чаши, поколотившись, пококавшись кубками, целуй.

Пили, ели, целовались. Старик, чтоб не глядеть на них, сидел боком.

– Жги плоть, разжигай огнем!

Он положил на тощие руки седую голову, закрыл глаза и пел:

 
Нашей матушке неможется,
На Москву ехать не хочется.
Вишь, семи дворам начальница была:
Самовольной распорядчицей слыла!
 

– Дедко, пасись, – худо не играй!

– Не играю, Ириньица… Жги плоть огнем и не верь, гостюшко, словесам прелестников царских. «Не глад хлеба погубляет человека, глад велий человеку Бога не моля жити», – сказывают они.

– Горбун столетний, чем твои разны слова, лучше играй песни!

– Оно можно!

– Краше бранись, чем много о Боге сказывать. Степанушко, целуй в губы, всю-всю целуй, голубь…

Старик запел:

 
Пироги вдова Фетинья пекла.
Да коровушка в избу зашла,
Из квашни муку выпархивала,
Ой, остачу вылизывала!
 

Старик вскочил и пошел плясать.

 
Не хватило Фетинье муки,
Поймали Фетинью в клети.
Ой, кидали на тесовую кровать
Да почали Фетинью валять,
С боку на бок поворачивати,
Кулаками поколачивати!
 

Юродивый потянулся к чаше с медом и сел.

– А будешь ты, гостюшко, большим атаманом – чую я, – тогда не мене лжи и злобы воеводиной бойся лжи патриаршей. Будет та ложь такова – всенародная тебе анафема!

– Слов не боюсь, старик!

– Аль не ведаешь? Страшное слово страшнее боя смертного… Худо от слова того зришь ли? Я же его зрю. Народ верит попам… Встав за тебя, руки его опустят топор противу бояр, когда грянет в московских соборах страшное ему слово да гул от него, яко многи круги от каменя, метнутого в воду, пойдет по всей Русии. Попы подхватят московский гул, – ой, гостюшко, чутко ухо народа к вековой сказке!

– Перестань ты, ворон горбатой! Кинь его, Степа… Дрема долит меня, и не хочу я без тебя, – уложи на постелю да сам ляжь со мной…

– Не висни, Ириньица!

– Не серчай, голубь… Я одна, а ты приди!

– Некуда мимо тебя – приду. Сегодня я твой…

– Приди, сокол… голубь-голубой… и не верь ему – страшное он завсегда каркает, ворон! Приди, я радошное тебе шепну.

Женщина ушла на кровать.

– Об ином я думаю, старик.

– О чем же мекаешь ты?

– Думаю, дедо, когда зачну быть атаманом, уйду с боем в Кизылбаши и шаху себя дам в подданство, а оттуда решу, как помочь народу своему…

– Шаху не давайся. Краше будет дать себя салтану турскому.

– На кол шлешь сести?

– Зри, – шах завсегда с Москвой дружит. А ну, как приедут к шаху ближние царя да сговор будет, и шах, гляди, тебя даст Москве головою?

– Пьем, дедо!

– Выпьем, гостюшко! Что им ты, когда они своих боятся, не щадят. Тут протопоп Архангельского собора Кириллову книгу списал, а в ней таковое есте слово: «Мы должны не отвращаться от еретиков и не злобиться на них, а паче молиться об их спасении». За теи слова его патриарх в тюрьму ввергнул, да, гляди, того протопопа и в клетке железной сожгут, как обогоотступника… Нет! Москва пристанет, так и в Кизылбашах от тебя не отступится… Салтан же крепче… салтан с ними не мирной…

– Эх, дедо, видно, везде воронье клюет сокола?

– Боится и клюет…

– Пьем, гостюшко!

– Пьем, – спать пора!

Разин ушел на кровать. Старик пил, мешая водку с медом, потом, свесив голову, запел:

 
Спихнула чернца с крыльца,
А чернечик и нынь лежит,
Каблучонками вверх торчит…
Ой, купчине там лоб проломили,
Подьячему голову сломили,
Не кобянься, родимая,
Коли звали на расправ в Москву.
 

Старик тяжело поднялся, пробовал плясать, да ноги не слушались. Он пробрался в свой угол за лежанку, долго бредил и бормотал песни.

6

На Фроловой башне в кремлевской стене – вестовой набатный колокол. От Фроловой трехсаженный переход до пытошной башни, – она много ниже Фроловой. Между башнями – мост на блоках, на железных проволочных тяжах. Шесть человек стрельцов из Фроловой в пытошную провели троих лихих на пытку. Впереди высокий казак в сером, без запояски, кафтане. Бородатый, могучее тело сутулится, в спине высунулись широкие лопатки. В черных кудрях – густая проседь, длинные руки вдеты в колодку, прикрепленную ремнем к загорелой шее. Колодка, болтаясь, висит спереди, опустившись до колен.

Когда прошли стрельцы, подталкивая в пытошную лихих людей, бревенчатый мост из двух половин, завизжав блоками, медленно опустился, половинки его повисли над глубоким, с кирпичными стенами, рвом, наполненным водой!

На стенах пытошной башни, потрескивая, горят факелы. В вышине башни – две железных крестообразно проходящих балки, над ними узкие открытые окошки, куда идут дым и пар. Стена башни штукатурена. С сажень, а то и выше стена забрызгана почерневшей кровью, клочками мяса, пучками волос. У стены на кирпичном полу – бревно, в него воткнут кончар[70]. На рукоятке кончара за ремешки подвешены кожаные рукавицы. Над бревном, невысоко, к стене прибита тесаная жердь, между стеной и жердью воткнуты клещи и пытошные зажимы для пальцев рук и ног. Тупой молот втиснут тут же рукояткой кверху. На его рукоятке, как ожерелье дикарей, – связка на бечевке костяных острых клинышков, забиваемых, когда того требует дело, под ногти пытаемого. Два узких слюдяных окна в наружной полукруглой стене башни. Под окнами – стол и скамьи. За столом – бородатый дворянин, помощник разбойного начальника – боярина Киврина. На главном месте за тем же столом – сам боярин Киврин в черной однорядке нараспашку поверх зеленого бархатного полукафтанья. Боярин – в рыжем бархатном колпаке с узкой оторочкой из хребта лисицы. У дверей на скамье по ту и другую сторону – два дьяка: один – в красном кафтане, другой – в синем. Под кафтанами дьяков на ремнях – чернильницы. За ухом у каждого – гусиное перо, остро очиненное; в руках – по свертку бумаги. Один из дьяков – Ефим, но сильно возмужавший: русые волосы стали еще длиннее, и отросла курчавая окладистая борода. Киврин перевел волчьи глаза на дыбу, – на поперечном бревне прочные ремни висят хомутом.

– Дьяки, сказать заплечному Ортему, чтоб мазал дыбные ремни дегтем, рыжеют… лопнут.

Дьяки, встав, поклонились Киврину.

Подножное бревно палача приставлено к стене в глубине ниши. На полу под дыбой саженный железный заслон – на нем разводят огонь, и он же дверь, куда выталкивают убитых на дыбе. Когда заслон поднимают, труп скользит по откосу в каменную щель, вываливается наружу кремлевской стены, недалеко от Фроловой. Божедомы каждое утро подбирают трупы, так как пытают каждый день, кроме Пасхи, Рождества и Троицы. У входа, в глубине Фроловой, на низких дверях висит бумага, захватанная кровавыми руками:

По указу царя и великого князя Алексия Михайловича Всея Руси татей и разбойников пытать во всяк день, не минуя праздников, ибо они для своей татьбы и разбоя лютого дней не ищут.

Башню наполнил колокольный гул из Кремля. Киврин, не вставая, снял колпак, перекрестился. Дворянин встал, снял лисий каптур и, повернувшись к окну, истово закрестился. Дьяки встали, перекрестились и сели.

Два стрельца стояли под сводами дверей в другую половину.

Киврин сказал:

– Стрельцы, когда часомерие ударит часы, мост к Фроловой спустить, пойдут заплечные…

– Ведомо, боярин!

– Всенощная истекает, скоро приступим, да ране, чем начать со старшим, думаю я дождать другого брата.

Дворянин, опустив голову, глядел на лист бумаги перед собой. Поднял глаза, кивнул.

– Что-то не волокут его, боярин, другово! – сказал дьяк Ефим.

– Запри гортань, холоп, не с тобой сужу. И завтра, может, Иваныч, придется ждать.

Дворянин сказал:

– Мекаю я, боярин, сыщики Квашнина малой прыск имеют. Своих бы тебе, Пафнутий Васильич, двинуть!

– Мои истцы, зде, Иваныч, да Квашнин много и так на меня грызется, что во все-де сыскные дела вступаюсь…

– Ну, так долго, боярин, нам тут сидеть без того дела, которое спешно…

– А, нет уж! Пущай Квашнин хоть треснет и государю жалобится, я пошлю своих. Эй, стрелец, позови-ка истцов!

Из железного кулака, ближнего к двери, стрелец снял факел, вышел в другую половину башни:

– Люди Киврина! Боярин кличет.

В пытошную к столу подошли четверо в дубленых полушубках, один из них широкоплечий, скуластый, с раскосыми глазами. На троих белели валяные шапки, на четвертом нахлобучена до раскосых глаз островерхая с опушкой черной густошерстой собаки. Подпоясан широкоплечий татарского склада человек, как палач, тонкой, в два ряда обвитой по талии ременной плетью, один из концов плети с петлей.

– Вы, робятки, – сказал Киврин, водя по лицам парней волчьими глазами, – ведаете ли, кого имать?

– Приметы дознались, боярин; званья – тоже: ясаула козацкой станицы Стеньку Разю.

– То оно – имайте… А тако: прежде всего берегитесь шуму и многих глаз. Подходите не скопом, а вразброд, и берите, когда он без сабли. Коли же с саблей, зачнете ронить головы как брюквины с огорода: ведомо, что рубит шарпальник без страху и пуста удара у него не бывает…

Боярин остановил глаза на татарине:

– Известно мне, что ты, батырь Юмашка, много коней ловишь петлей, а на козака пойдешь, не промахнись – зри: сабля в руке, то, знай, петля не берет. Мой вам сказ таков: уследите в заходе, на стольчак с саблей не полезет. Ино подговорите ярыг каких-либо – запугайте их перво, чтоб делали тайно, и заведите кулашный бой на реке… Следы запали его: только дознался, что в ту ночь сшел он в Стрелецкую, станица же зде у Кремля, и не можно ему не быть в станице. А тако: пойдет по льду Москвы-реки, ту вам к его ходу заварить кулашный бой; може, загорится боем, саблю сложит, тогда ваш. Сани сготовьте, веретье киньте на него и волоките к Фроловой. Зде мы примем без шуму…

– Уловим, боярин.

– Бачка, боярин, изымам!

– Ну, со Христовой молитвой в ход!

Истцы ушли. Пробили часы на Спасских воротах. Заскрипели блоки – мост встал на место. Киврин спросил:

– Стрелец, идут ли заплечные?

– Идут, боярин!

7

Все – как ясным днем наяву: Разину кажется, что лежит на палубе струга, что его тихо несет по течению, а перед ним синий парус, но, приглядываясь, удивился.

Его правая рука лежит в стороне и манит к себе, двигая пальцами… Вон, тело, оно тоже далеко от глаз, а близко сапоги человека в синем кафтане… У человека вместо лица желтый большой лист бумаги; под бумагой, свесившись книзу, дрожит светловолосая борода. Разин слышит, что человек читает, и силится понять.

«…В своей дьявольской надежде… Вор… клятвопреступник… похотел… святыню обругать, не ведая милости заступления пречистые… московских…»

Выше синего кафтана, бороды и желтого листа бумаги высятся зубчатые стены, за стенами лепятся один над одним золотые кокошники, без лица, – они идут кверху, а вверху горит на солнце золотой крест…

– Вот диво!

Разин хотел встать, коротко почувствовал недвижность тела, в нем пробудились упрямство и злость… Выдохнув широкой грудью, крикнул:

– Что же я? Сатана! – и сорвался с постели.

Перед ним у другой стены горницы мерно качается люлька, завешенная синей камкой. Верх люльки до половины украшен бахромой из желтого блестящего шелка; раздуваясь от движения вверх-вниз, шевелится. За люлькой в одной рубахе, наискосок съехавшей с плеча и пышной груди, сидит Ириньица. Тут же, немного в стороне, на той лавке лежит раскрытая книга, горят восковые свечи, перед книгой юродивый тычет по странице пальцем и спорит сам с собой.

– Сказывала окуню столетнему, взбудишь гостя! Он, Степанушко, должно, опился старик, и будто его огневица взяла – бредит… без ума стал…

– Пречистые? Московских!.. Нет, ино сие ложь – в книге, списанной у Кирилла протопопом, вот: «Диавол наперед рассеевал свои клеветы, слагая сказы о ложных богах, рождаемых от жен!» – кричал юродивый, не обращая внимания на уговоры Ириньицы.

 

Разин стал спешно одеваться.

– Куда ты, сокол? Ой, голубь-голубой, спи, покеда сумеречно, – яства налажу, да изопьем чего хмельного…

– И протопоп – ложь! В Кирилловой книге указа но: «Сатана сам вселится в антихриста».

– Дедко, да перестань же… Ой ты, сокол светлый мой, дай хоть глянуть еще в твои глаза, дай я все твои шадринки перецелую. Щемит сердце – спать не могу и будто назавсегда отпущаю тебя!

– Чай, увидимся. Не висни! Скоро надо мне вон из Москвы – душу она мою мятет… – и вышел, а за ним слышался слезливый голос Ириньицы:

– Ворон столетний, угнал мою радость!

8

Избегая тупых закоулков и видя через низкие дома кремлевские башни, Разин слободой пробирался к реке. Размахивая руками, ему навстречу брели по снегу люди; сзади недалеко шли двое в длиннополых шубах, длинные бороды в инее. Один расспрашивал, другой хвастливо сообщал:

– Да нешто и ты бегал халдеем?

– Прытко бегал, покеда патриарх не спретил. А и много-таки я пожег плауном[71] бород человечьих, зато не один раз о крещении во льдах плавал[72].

– Не озорко? Лихоманки не хватил?

Слова стали непонятны – люди отстали или свернули куда. Сзади, стараясь обойти Разина, меся ногами снег, скользя и вывертывая сапогами, чтоб легче идти, шли трое, один на ходу кричал:

– Добры есть новгородски ременники, да мому заплечному не угодят – ни в жисть!

– А што?

– Вот! «Это-де не кнут, ежели я его в руке не восчувствую», да взял, робяты, приплел к кисти-то свинцу плашки…

– Ой, дьявол!

– И нынче, кто его поноровки не купит, – на paз смерть!

– Ой ты?!

– Ей-бо! Дьяк удары чтет – рот отворит за словом, а он р-р-а-аз! – и битой закатился – язык висит.

– Ой, пес!

– Жонок – так тех с пол-удара. Ну, те знают, шепчут: «Потом-де у бани свидимся!» И ништо – мазнет гладко, кровь прыснет, а мясо цело…

Разин еще долго слышал выкрики:

– О!

– Н-ну?

– Вот дьявол!

На одном из перекрестков по колени в снегу стояли нищие богаделенские божедомы – старики, женщины в заплатанных кафтанах, в душегреях истрепанных, с чужого плеча. Они пели:

– От нашествия поганых чуждых языцей – помилуй! От полона погаными мудрых и сильных князей, бояр, воевод, купцов помилуй, Господи!

В синей однорядке, в меховой шапке пышнобородый купец в расшитых узорами валенках стоял перед воспевающими, хватал иршаными[73] рукавицами из корзины у мальчишки-подростка хлебы, раздавал нищим. Те кланялись, касаясь головами снега, тянули монотонно снова то же:

– Благоденствия великому государю, великому благоверному князю Алексию Михайловичу… воеводам, боярам, жилецким людям – пошли, всеблагий Господи-и!..

Разин, спускаясь по ступеням, вырубленным на снежном косогоре, думал:

«Дожду ли когда, что тех, за кого молят, зачнут клясти?»

– Козак, удал молодец! Выручи ради бога – бьют! – кричал Разину человек, видом посадский, в коротком кафтанишке с распахнутым воротом грязной ситцевой рубахи. На жилистой шее посадского болтался медный крестик, на ногах без портянок – опорки, лицо в крови.

– Кто бьет?

– Да не одного меня, удал человек, всех нас, посацких, обижают боярски холопи – с торга от возов отбили!

Разин спустился на лед, глянул в даль реки: у мясных рядов стояли осниманные, с обрубленными до колен ногами коровьи туши. У ларей рыбников хвостами вверх на тупых мордах, как точенные к боярским крыльцам столбы, прислонены крупные сомы. В снежном тумане двигалась около ларей толпа – пестрее была эта толпа там, где продавали шелк и ситец. Руслом реки шел несмолкаемый гул.

– Не лжешь ли? Кто бьет? – И увидал Разин отступающую от рыбных рядов толпу худо одетых людей. На них, желтея полушубками, напирала другая, в сапогах, в ушастых валяных шапках. Толпа в полушубках вооружена кольями.

– Лупи гольцов, робята-а! – От движенья людей в полушубках – болтались наушники.

Разин, сбросив шубу, завернул рукава кафтана:

– Гей, голутьба! Стой…

Толпа отступающих остановилась.

– У нас ватаман! Стой!

Люди с кольями в руках загалдели:

– То не бой! Убойство!

– У козака сабля!

– Вишь пистоль, робяты!

– Не мочно козаку биться!

– А с кольем мочно?

– Киньте палочье – кину саблю!

– Ежели в кулаки отобьете, владайте возами.

– А ну давай, гольцы!

Покидали колье на лед.

– Эй, козак, мы колье кинули!

– Добро! – Разин шагнул к лежавшей шубе, отстегнул ремень с саблей, кинул пистолет на овчину.

Толпа подчинилась ему, он выстроил ее, встал в голове толпы и крикнул:

– Ну, зачинай!

Две толпы плотно сошлись. Разин бил кулаками в грудь, и каждый, кто не увертывался от удара, отлетал и падал. Там, где шел он, лежали люди.

– Aгa, дьявола! Воза наши и, по уговору, полушубки тоже.

– Сговор не ладной, пошто лишнего бойца приняли?! – кричали полушубки.

– В гузне свербит?!

Разин прошел толпу в полушубках; кто лежал, кто бежал прочь, но враги между собой перемигивались. Разин, смекнув сговор, повернул в сторону шубы с оружием. а когда он повернул, сбив с ног встречного, что заслонял дорогу, раздался свист в кулак, и в то же время над головою казака взвиласъ петля, захлестнула шею.

– Эге, дья-а…

Шагах в десяти в стороне из-под татарской шапки белели оскаленные зубы. Руки в кожаных рукавицах быстро мотали ременную бечеву. Не помня хорошо себя, но и не боясь, с удушьем в груди, Разин кинулся на блеск зубов, большими руками вцепился в жилистую шею врага, толчком груди свалил навзничь.

Татарское лицо под грудью Разина побагровело, раскосые глаза выпучились.

– Шайта… шайтан…

Хотя петля худо давала дышать, Разин двинул плечами – хрустнули кости, он завернул врагу шею с головой на спину.

– Тяпоголов[74], гляди, Юмашку кончил!

Скользнули по льду сапоги. Разин не успел защититься от хлесткого удара кистенем – удар потряс все его тело.

Река с ларями, с пестрой толпой, рыжей стеной Кремля, с пятнами золоченых кокошников на церквах закружилась и позеленела, только где-то далеко прыгали огоньки не то крестов на солнце, не то зажженных свечей. В ушах длительно зашумело…

9

В верхние окна пытошной башни веет сухим снегом. Огонь факелов мотается – по мутной белой стене прерывисто мечется тень человека, вздернутого на дыбу. Рубаха сорвана с плеч, серый кафтан лежит перед столом на полу. Поднятый на дыбу скрипит зубами, изредка стонет. Колокольный звон закинуло в башню ветром. Киврин за столом, крестясь, сказал:

– Всеношна отошла, должно, по ком церковном панафиду поют? Звонец у Ивана нынче худой, ишь, жидко брякает!

У дверей на скамьях, как всегда, два дьяка: один в синем, другой в красном кафтане. Дьяк в красном ответил:

– То, боярин, в Архангельском соборе звон!

– То-то звон жидкой! Ну, Иваныч, с богом приступим!

– Приступим, боярин, – ответил подручный дворянин.

– Заплечный, бей! Дьяки, пиши!

Ж-жа-х! – хлестнул кнут, еще и еще.

– Полно! Пять ударов, – счел дьяк.

Из-за стола мертвый голос Киврина спросил:

– Замышлял ли ты, вор, Иван Разя, противу воеводы Юрия Олексиевича Долгорукова? А коли замышлял противу посланного в войну государем-царем полководца, то и противу великого государя замышлял ли?

– Противу всех утеснителей казацкой вольности, противу воевод, бояр, голов и приказных замышлял! – прерывающимся голосом, но твердо ответил с дыбы бородатый курчавый казак.

– Пишите, дьяки! Сносился ли ты, вор, со псковским стрельцом Иевкой Козой и протчими ворами, кто чернил имя государя, великого князя всея Русии, и лаял похабными словами свейскую величество королеву?

– Жалость многая берет меня, что не ведал того, не мог к тому доспеть, – сносился бы…

– И еще что молышь?

– Сносился бы со всеми, кто встал за голодный народ противу обидчиков, что сидят на Руси худче злых татар. Пошел бы с теми, кто идет на бояр И воевод-утеснителей…

– Прибавь, заплечный, кнута вору – пущай все скажет!

Ж-жа-а! – желтая спина битого все больше багровеет.

– Полно! Всего сочтено двадцать боев, – говорит дьяк.

Мертвый голос из-за стола:

– Кого еще, вор, назовешь пособником бунта, заводчиком?.. Не сносился ли с шарпальниками, что пришли со Пскова и на реке Луге, под Ивангородом, громили судно аглицкого посла? А еще скажи тех, кто живет в дьявольском злоумышлении противу великого государя.

Пытаемый не отвечал.

В нише башни, где до пытки стояло подножное бревно палача, под ворохом рогож блестели на каблуках больших сапог подковы. Сапоги зашевелились, застучали колодки, из рогож высунулась черная голова с окровавленным лицом. Покрывая ветер и звон колокольный, раздался голос:

– Брат Иван, жив буду – твоя кровь трижды отольется!

– Стенько, злее пытки знать, что и ты хватан!

– Очкнулся? – Киврин показал желтые зубы улыбкой. Волчьи глаза метнулись на рогожки: – Жаль, не приспело время, ино двух бы воров тянуть разом!

– А пошто, боярин, не можно?

– Вишь, не можно, Иваныч: к Морозову не был, а надо ему довести, что заводчик солейного бунта взят и приведен.

– Да неужто быть он должон не у нас, у Квашнина?

– Морозову надобно довести, Иваныч! Ну, заплечный, внуши пытошному правду.

Снова бой кнутом. Первый кнут брошен. Помощник палача подал новый. Заплечный тяжелой тушей, отодвигая назад массивные локти в крови, топыря широкую спину в желтой кожаной куртке, налег на бревно, всунутое меж ног пытаемого, – трещат кости…

– Хребет трещит, а все упорствуешь? Сказывай, вор, пособников, заводчиков, супостатов государя!

69К а й д а лы – кандалы.
70К о н ч а р – штыкообразная шпага; ею в боях пробивали панцири.
71П л а у н – растение, пыльцу которого во время святочных шуток распыляли в воздухе и зажигали.
72На святках рядились и изображали «пещное действо». Изображавшие слуг Навуходоносора, вавилонского царя, должны были о крещении купаться.
73И р ш а н ы й – замшевый.
74Т я п о г о л о в – от «тяпнуть по голове» – разбойник.
Рейтинг@Mail.ru