На носу царского струга сорван флаг с образом Казанской, вместо него висит широкое полотно – «печать круга донского» – голый казак в одних штанах верхом на бочке, в правой руке сабля, в левой трубка, а на бочке перед ним чаша с вином.
На носу царского струга бочка с водкой, закиданная боярскими кафтанами, на бочке сидит, обнажив саблю, Разин. Казаки подводят стрелецких начальников.
– Того вешай! Секи того… вешай – за ноги!
Мачты струга становились пестрыми от боярских котыг и цветных кафтанов стрелецких голов. Разин видит: волокут кого-то, звенит в ушах режущий крик, подведенный ползет к ногам атамана.
– Батюшка, мы холопи подневольные!
– Батюшка, не губи-и!
– Гей, кто вы?!
– Вековечные должники купцу.
– Приказчики богача Шорина!
– Спущу для ябеды царю?
– Батюшко, на пытке уст не разомкнем!
– Вот те пресвятая, ей-богу!
– Спусти их, козаки, – пущай утекают.
– Вот тя Бог храни-и!
Широко крестятся и, дрожа, лезут с борта вниз.
– А вот, батько, голодраной народ – ярыжки!
– Пихай в лодку!
– Да, вишь, иные с нами идти ладят.
– Кто с нами – бери.
На подтянутом плотно к царскому стругу другом, патриаршем, еще не умолк бой и шум. Ругань, стоны и крики:
– Чего глядишь? Из пищали-и!
Среди красных шапок мелькали черные колпаки, сверкали топоры, выше всех голов голова с длинными волосами, и голос трубит:
– Не гнись, братие-е! Яко да Ослабя инок поидоша на враги-и.
Взметнулся черный кафтан, сверкнул на солнце желтый атласный зипун – Разин шагнул на патриарший струг, перед ним расступились свои.
– Дьявол!
Мелькнула сабля, повисла от удара сабли рука высокого монаха с топором.
– Черт, не пил с Волги?
За бортом плеснула вода, монаха сбросили.
– Закрутилси-и… удал был!
– Батько, воно еще сатана твоего суда ждет: «Знает меня атаман, пущай сам» – так и сказал, не смели без тебя…
– А ну – ведите!
К атаману толкнули боярского сына в алой котыге, лицо густо заросло курчавой черной бородой, длинные кудри спутались, закрыли глаза.
Разин нахмурился, рука упала на саблю.
– Эй, дайте ему попа, коли какой жив!
– Попа мне не надо, атаман! Хоша я патриарший, да к черту…
– Открутите с него веревки!
– Э-э, руки-ноги на слободе – дайте шапку, голоушим неохота помереть!
– Забыл я твое имя, парень.
– Зовусь Лазунка Жидовин!
Боярский сын расправил левой рукой курчавую бороду, из правой текла кровь.
Разин глядел сурово, опустил голову, будто силясь что-то вспомнить, вздохнул, ткнул концом сабли в палубу, залитую кровью.
– Дайте ему шапку! – Атаман поднял голову, лицо повеселело, когда на боярского сына нахлобучили монашеский колпак. Он шагнул вперед и выдернул саблю…
– Гей, козаки! Как бился он, сильно?
– Сатана он, батько! Бьет из пистоля не целясь и цельно, будто так надо…
Подвернулся еще казак:
– Много он наших в Волгу ссадил – хотели первым вздыбить, да сказался, вишь, что к тебе, батько!
– За удаль в бою не судят! На то бой. – Разин поднял саблю, боярский сын глядел смело в глаза атаману, подался грудью вперед.
– Шапка ладаном пахнет… чужая, монашья… Секи, атаман.
Разин засмеялся, опустил саблю, спросил:
– Как ты служил боярам?
– Служу, не кривлю душой.
– Письменный ты?
– С детских годов обучен в монастыре, потому патриарший.
– Сатана ты! Побежишь от меня или будешь служить?
– Чей хлеб ем, от того не бегу!
Разин вложил саблю.
– Живи, служи мне.
– И то спасибо.
– Гей, дайте ему руку окрутить – кровоточит!
– Раз, два! Робята-а… заворачивай стру-у-ги-и!
Струги с песнями повернули к бугру. На палубах их голубели кафтаны приставших к казакам стрельцов.
Небо светлело, белесый туман осел в низины, по серебру простора плескало размашисто голубым, отсвечивало красным вслед челнам с гребцами в запорожских шапках. Все гуще несло по воде запахами трав с широких лугов, где бродили кочующие стада кобылиц хищного Ногая. Черные птицы с деревянным карканьем садились на мертвые тела, укачиваемые исстари разгульной Волгой…
С ордынской стороны от берега Волги две косы песчаных, на них чернеют смоляными боками обсохшие покинутые струги. На горе над Волгой кабак, с версту в просторных полях голубеют в знойном тумане бревенчатые стены города с воротной деревянной башней. Город четырехугольный, на углах его, кроме воротной, башен нет… За стенами города монастырь, стены церквей высятся – белеют штукатуркой, окна церквей узкие, главы жестяные.
С насадов безмачтовых и низких судовые ярыги таскают в прибрежные амбары мешки с мукой и зерном. Голые спины потны, отливают бронзой – спины ярыжек в шрамах, рубцах и царапинах. Рабочие в крашенинных портках, босые, переваливаясь, идут согнувшись по длинным плахам. Тощий, загорелый, в валяной шляпе, на корме одного насада стоит приказчик, в руке плеть, время от времени кричит и бьет плетью по голенищу сапога:
– Спускай ровно, не дырявь ку-у-ли!
По берегу Волги едко несет соленой рыбой, пахнет дымом. У берега костром сложены бочки. Недалеко от бочек с рыбой, у самой воды, бледный при ярком дне огонь. Трое каких-то босых, лохматых, без шапок жарят на коле барана.
– Робята, нет ли у кого для жарева натодельной жилизины?
– Век мясо не сжарить – горит палочье…
– На зубах дойдет! Мякка баранина-т…
– Самара! В ней воеводы да бояра – мать их в каленую печь, – ворчит казак в синей куртке, синих штанах, в сапогах, запыленных и рыжих. Казак у того же костра кипятит воду в деревянном ковше. У огня калит камни и, накалив, осторожно опускает в ковш.
– Ты чего это, станишник?
– А вот согрею воду да толокна ухлебну.
– Тебе дольше кипятку добыть, чем нам баранины укусить.
– Я скоро!
Казак, нагревая камни, взглядывает на гору. На двойном фоне, снизу желтом, сверху ярко-голубом, на горе над берегом видна конная фигура: лошаденка мохнатая, на ней татарин, подогнувши ноги, без стремян, за спиной саадак[86], обтянутый верблюжиной, набит стрелами, и лук – рыжеет шапка островерхая, опушенная мохнатым мехом. Изредка казак кричит одно и то же:
– Кизилбей мурза, гляди коня!
И так же однообразно отвечает татарин:
– Кардаш урус! Ту коня, ту…
Казацкий конь стоит смирно, лишь мотает хвостом, к его седлу приторочены узел и ружье с саблей.
В кабаке все слышнее шум и ругань. Пьяные солдаты играют в карты, сидя на грязном полу в кругу. Кабацкий ярыга, служка в дерюжном фартуке, в опорках на босу ногу, пристает к солдатам:
– Заказано, служилые, на царевых кабаках лупиться в кости, в карты тож!
– Крою!
– А не лжешь? Во он – туз!
– Туз не туз – крою червонным пахлом[87]!
– В кои века пахол идет выше туза?
– Эй, служилые!
Ярыга идет к целовальнику.
– Гонил я, Иван Петрович, да неймутся солдаты.
За прочной темной стойкой целовальник теребит широкую бороду, не слушает ярыгу, кричит на баб:
– Эй, стервы! Кто такой удумал казну государеву убытчить? За приставы возьму!
Бабы носят худым котлом с Волги воду, полощут винные бочки и, опрокинув посудину, лежа на животах, пьют. Одна, озорная, пьяная, шатаясь идет к целовальнику, повернувшись к стойке задом, кричит:
– Экво-ся, борода, твои напойные деньги – зри-кось!
– Гони ее, стерву, в хребет – дуй! – кричит целовальник.
Ярыжка хватает бабу и волокет на воздух.
Два солдата вскакивают на ноги, из кучи играющих кричат целовальнику:
– Мы те покажем, как жонок из кабака!
– Не гони баб, коли бороду жаль!
Целовальник кричит слуге:
– Кинь ее, Федько, не трожь. Поди ко мне.
Ярыга подходит, нагибается к целовальнику через стойку, целовальник косит глазом на солдат, шепчет:
– Воно стрельцы! Може, уймут солдат – скажи…
Ярыга идет к стрельцам. Рыжие кафтаны в углу за столом пьют пенное, бердыши кучей приставлены в угол, лица красны, шапки сдвинуты, говорят стрельцы вполголоса, оглядываясь:
– Век и служи… Побежал – имают, бьют кнутом на торгу, в тюрьму шибают…
– Из тюрьмы да битой сызнова служи, а отощал – ни земли тебе, ни торга, ни жалованья…
– В старости за собаку пропадай!
– Эх, в черной обиде, браты, жисть волочим.
– А что, коли счастье изведать, как лопухинцы?
– Во, во – сказывают, на Иловле Лопухин приказ весь сшел к Разину.
– Гляди, робяты, много слухов идет, нюхать надо…
– Оно и то – може, слух ложной? Ярыга, тебе чего? К нашим словам причуеваешься?!
– Я? Нет! Я, государевы люди, на солдат – унять бы картеж!
– Не мы начальники! У их маэр.
– Не трожь, парень! На то кабак, чтоб, значит…
– Драка заварится.
– Сойдут подобру. Худче будет, как погонишь: кабацкое питье изольют, изобьют и целовальника…
Ярыга отошел. К целовальнику с вестями сунулся приказчик с волжских насад: длинный, перегнулся через стойку и, чтобы не замочить узкую, мочалкой, русую бороду, забрал ее в кулак:
– Тебе ба, царев слуга, Иван Петров сын, наладить малого, – кивнул на ярыгу, – к воеводе…
– Пошто, Клим Митрич?
– А вот – тут за кабаком на горе поганой в справе стоит с двумя коньми, с поганым заедино козака, да у огня трое гольцов барана жарят… Народ, по всему, пришлой, воровской. Пожога ба, грабежа какого ради упреждение потребно… У гольцов же рубы[88] худы, портки кропаны, обутки нет. Барана жарят! Не укупной баран, сквозит грабеж.
– По ряду сказываешь, да вишь мой муравельник: без слуги меня затамашат. Я же пуще головы берегу казну государеву! С кого, Клим Митрич, – с меня ведь сыщут пропойные деньги, пропажа – лишь отвернись… Людей у тебя немало, выбери, за мое спасибо, верного кого, да и к воеводе… а?
– Правду баю, Иван Петров сын; судовые козаки теи ж гольцы, народ с Волги, – почесть все были в тюремных сидельцах до Волги-т!.. Шепни-кось – головы не сыщешь. Про воеводу – беда…
Подошедший солдат стукнул кулаком по выгнутой спине приказчика:
– Спрямься, жердь! Душа пенного ищет, а ты застишь…
– Без причины хребет ломишь, разбойник! Ужо начальству доведу…
– Доводи. По доскам ходишь? Волга-т глубока, не мерил?
– Грозить? Утоплением грозить? Ужо вот целовальник в послухи, я тя укатаю… – Крича, махая валяной шляпой, приказчик выбежал из кабака.
– Ярыги, робяты-и, пихни вашего захребетника в Волгу-у! – крикнул солдат из дверей кабака, а в ответ с Волги послышался громовой голос:
– Вты-ы-кай челны, браты!
В кабаке стрельцы, схватив бердыши, кинулись на берег Волги.
– Разин!
– С пожогом ли, с грабежом?
– Гуляй, народ! У черного люда крест да вошь – и живот весь…
С Волги голос, какого не было окрест, прогремел:
– Не бежи, пропойной люд! Без худа в гости идем!
Целовальник перекрестился и бестолково засовался у стойки, бормоча под нос:
– Ой, матушка, казна государева, – быть мне биту кнутом[89]. Смерть моя, ой!
Ярыжка вбежал за стойку, приткнулся к бороде целовальника.
– К воеводе? В город?
– Подожди ты – уловят!
Солдаты спрятали игру, привалились к стойке, стуча кулаками:
– Пожжем бороду – или бочонок пенного ставь!
– Приехали гости – пить зачнем!
– К черту маэра!
Золотился желтый атласный зипун, черный кафтан висел на одном плече. Разин вошел в кабак. Солдаты и бабы от стойки хлынули в сторону.
– Столы на середь кабака!
Столы мигом передвинули. Кабацкий ярыга обтер фартуком верх столов, приставил скамьи.
– На скамьях питухи, а мы – соколы!
Разин сел за стол. На другой рядом поставили бочонок с водкой и железные кружки.
– Гей, стрельцы! Пейте.
Стрельцы по очереди подходили, принимали из рук Разина кружку с водкой, пили и, кланяясь, отходили, уступая другим место. Когда выпили все, старший из стрельцов выступил вперед, поклонился:
– А вот мы, атаман-батько! Я за всех своих сказываю: надоела неволя боярам служить, воли занадобилось спытать… Хотим с тобой головы положить – бери нас! Мы твои. Служить зачнем, не кривя душой.
– Будете мне служить, то еще пейте. А солдаты? Или с нами бою хотят? Гей, солдаты!
– А нет, атаман! Зорю мы прогуляли, а ныне если к полку придем, будут нам батоги…
– Так не пойму: воли вы иль батогов норовите?
– Воли хотим, атаман! С тобой идем! Стрельцы по тебе, и мы по ним…
– Добро – пейте и вы!
С Волги казаки привели троих парней, поставили к атаману.
– Куда ваш путь, браты?
– Куда глаза и ноги ведут… Шли искать работы – не сошли ее… голодно, съели с себя все!
– А нынче?
– Нынче на наше счастье пало – ты пришел, возьми с собой: к пищали не свычны, в греби гожи.
– В греби сядете – пищали обучим. Ну, гуляй!
Пришел казак с берега Волги.
– Ты отколь слетел, куркуль?
– Сам ты куркуль, – я с Дона, сокол! Мне к батьку.
– Вот он – батько.
– Ты отколь?
– От Ивана Серебрякова, атаман. С мирным мурзой все за тобой по берегам гоняли – лошадей умаяли, и оводно местом – беда.
– Ну?
– Погнал нас за тобой, батько, Иван Серебряков, наказать велел: «Донской-де голутьбы верховиков с тыщу под Царицын привел», да Мишка Волоцкой в верхних городках набрал столь же и больши охотников, ведет… Под Царицыном челны и струги захватили… В островах на Волге тебя ждут…
– Пей, не зря гонил! У меня нехмельному место узко.
Разин сам налил казаку кружку водки.
– Пей и гони с мурзой в обрат – упредишь нас, скажи Серебрякову: «Кто конной, пущай гонит берегом на Черный Яр, да ордынским с коньми ходить днем не можно – ночью ладнее: озер много, овод, изрону в конях немало будет».
– Чую. Извещу по-твоему, батько, – спасибо!
– Тебя как зовут?
– А Федько Шпынь!
– Ты завсегда в есаулах ходил с Васькой Усом?
– Тоже собирается к тебе!
Казак ушел.
Бабы, продираясь сквозь солдат, полезли к водке.
Атаман глянул на них через головы, сказал:
– Жонки в походе и нехмельные – навоз. Гоните этих, да чтоб ни одна из них в город до солнца не пошла!
– По слову справим, батько!
– А как дозор на дороге и в полях?
– Учинен… без отзыва никого…
Выступил один из стрельцов:
– А так что, батько, один из наших в город утек!
– Эге-ге! Когда?
– А так что, когда ты с Волги в челнах шел, он сидел на камени у кабака, а к берегу стал, ен и утек!
– Справится воевода – дадим бой… Нынь же пить, гулять – и за дело, по которое пришли.
– Какое укажешь!
– Поднять с кос кинутые струги, починить в ночь, оснастить, побрать муку с анбаров, рыбу – и в ход с песнями. А где приказчик?
– С насадов приказчик, батько, в Волге плавает. Как лишь ты в кабак сшел, ярыги того приказчика в петлю, да кончили и в воду… Лютой был с работной силой! Ярыги теи нынче у воды костры жгут, все к тебе ладят…
– Добро! Гуляйте, браты…
Разин иногда вскидывал глаза на целовальника, видел, как ярыжка сунулся к нему и целовальник что-то сказал. Разин окинул кабак взглядом – ярыжки не было. Когда гнали баб, он исчез в суматохе.
– Гей, кабатчик! Пущай твой ярыга кружки сменит.
– Да где он? Не ведаю, вот те Христос.
– Христос у тебя в портках! Ты ярыгу угнал с поклепом?
Целовальник начал теребить себя за бороду и бормотать:
– Народ вольный, атаман… я не ведаю… слова не несет… наемной, едино слово – ярыга!
– Сатана! Жди суда, ежели окажется поклеп.
У кабака зашумели, плачущий голос ярыги взвыл:
– Да, козаки-браты, я за хлебом сшел в город!
Кабатчик задрожал и сел на ящик за стойкой.
Разин крикнул, когда втолкнули в кабак ярыгу:
– Перед кабаком накласть огню, еще сыщите железину!
– Батько, – сказал один рабочий с Волги, – мы тут барашка жарили на кольях и все тое желизины добирались, потом-таки нашли, у костра лежит.
– Волоки!
Рабочий мигом сбежал с горы, вернулся с железным прутом. Казаки против дверей кабака, натаскав головешек, разожгли огонь. Железину кинули калить.
Ярыгу держали стрельцы.
– Скиньте ему портки! – приказал Разин.
– Вот, парень, ежели ты не скажешь правды, пошто потек в город, мы тебя подпалим.
– А-яй-яй! – Ярыга начал сучить ногами.
– Стрелец, вот на рукавицы, сними с огня железо.
Ярыга метнул глазами на целовальника и закричал:
– Вот Иван Петров, атаманушко, меня с поклепом наладил!
– С каким?
– Молви-де воеводе скоро: «Пришли-де воровские козаки, сам Стенько Разин с ими, кабацкое-де питье пьют безденежно, не платя николи, да разбой, пожог чинить собираются».
– Киньте железо! Парень все сказал.
– Ты, сатана-кабатчик, чего дрожишь? Аль суда ждешь?
Целовальник выбежал из-за стойки, упал на пол перед столом, где сидел Разин, заговорил:
– Мутится разум, атаман вольной, разум мой помешался… Послал парня – мой грех! Потому государеву казну напойну беречь указано: хучь помереть, правду молвю – бьют за нее кнутом. Царю крест целовал беречь деньги, кабацкого питья в долг не отпущать и безденежно ни отцу, ни брату, ни родне какой не давать.
– Поди на свое место. Мы подумаем, как быть. Гей, товарищи, за дело – струги волоки!
– Чуем, батько!
Кабак опустел, остались лишь целовальник за стойкой, ярыга в углу, натягивающий крашенинные портки, да у двери в карауле два стрельца с бердышами. Ни кабатчик, ни ярыга не говорили ни слова. Стрельцы были угрюмы. Лишь один, закуривая трубку, не выдержал молчания, сказал:
– А надоть, брат, воли вольной хлебнуть. Ну его, вечное служилое дело – за нуждой к тыну и то голова едва спущает.
С высот за Самарой на Волгу понесло вечерней синевой, за высотами спряталось солнце. По воде широко и упорно запахло свежим сеном.
На косах против кабака около заброшенных стругов плещутся в воде люди.
– Ма-ма-ть!
– Тащи, закрой гортань.
– Под днище за-а-води-и!
– Подкрути вервю, лопнет!
– Ду-у-бину-шка-а!
Трещит гулко дерево.
– Не ломи-и!
– Все одно – починивать!
– Ге-гей, товарищи, справляй!
Один из стругов подведен недалеко от берега к насаду, через насад по сходням ярыжки таскают из амбара обратно на Волгу мешки с мукой, иные катают бочки с рыбой. Треск и уханье.
– Берегись – ты-ы!
– Разм… твою, по ногам, черт!
– Подбирай, на чем ходишь!
Волны бьют в берег. Струг под стуком и хлопаньем тяжестей дрожит. Синяя Волга серебрится просветами, посылает к далекому и ближнему берегам белесые волны. Волны, наскакивая одна на другую, торопясь, шумом своим как бы повторяют тревожный говор питухов кабака.
– Ра-а-зин!
– Ра-а-зин при-ше-о-л!
Еще из-за круч самарских не встала утренняя заря, а струги, снятые с отмелей, законопаченные, подшитые по смоляным бокам белыми заплатами дерева, уходили оснащенные. На корме переднего рыжела шапка, чернел кафтан и слышался голос:
– Береги, собака, цареву каз-ну-у.
Многоголосым уханьем ответила Волга грозному голосу атамана. Рассвело. На одной из отмелей сидел на зеленом сундуке, набитом медными деньгами, голый человек с железным ошейником; через ошейник к сундуку была привязана веревка.
Человек с широкой рыжеватой бородой дрожал и крестился. На сундуке сбоку виднелась надпись:
Тот вор и пес, кто убытчит
казну государеву – питий не пьет на кабаке,
а варит на дому без меры.
Потный, уперев локти в отвислый на стороны живот, воевода лежа читал издержечную записку старосты.
«Июлия во второй день воеводи Митрию-Петровичу Хабарову несено свинины полтора пуда, рыбы осе-т-ри-ны на десять а-лт-ын».
Записка упала на шелковую голубую рубаху вместе с пухлыми волосатыми руками – воевода всхрапнул.
Курная приказная изба была жарко натоплена, слюдяные окошки задвинуты плотно: иначе одолевали мухи. Солнце за окнами пекло. Жар улицы усиливал духоту прокопченной избы. В избе пахло потными волосами и еще чем-то кислым. Зa длинным столом на широкой лавке (к лавке была придвинута скамья) воевода лежал на двух бумажниках, положенных один на один. За дверями в сенях шептались дьяки, не смея ни ходить, ни двигать скамьи.
Что-то обеспокоило рыжебородого боярина, он замычал во сне, свесив с ложа бороду, почесался, вздрогнул. Пожевал толстыми губами, проворчал, проснувшись, подремывая:
– Продушили избу дьяки, клопы из поруба тож лезут.
Шлепнул себя по животу, кряхтя сел. С него сползли желтые шелковые портки, расшитые узорами, обнимая ляжки.
– Эх, жрут! – нащупав клопа, оскалил зубы. – Я тя на пытку, дьявол… на, – и раздавил клопа.
На столе липовая чашка с квасом, козьмодемьянского дела – резная. Воевода отпил квасу и начал оглядывать ложе:
– Малая животина, а как пес, столь кусает… И с чего зародится? Даже удивление – от духу…
Воевода снова показал зубы и раздавил клопа. Поднял голову. В ceняx становилось шумно. Крикнул:
– Эй, кто тамашится? Ведомо всем, что воевода почивает!
Дверь приоткрылась, просунулась взъерошенная, волосатая голова дьяка:
– Прости, отец-воевода, – тут я не пущаю, стрелец лезет к тебе.
– Пошто ему?
– С тайными-де вестями.
– А ну коли – пусти!
Вошел стрелец в малиновом, выцветшем на плечах кафтане, без бердыша, поклонился поясно:
– Челом бью воеводе.
– Ты пошто лез ко мне?
– С вестями, боярин.
– Величай полностью! Скажи, да не путай, не таи и не лги.
– Воевода, боярин-отец! Вчера рано к кабаку с Волги в челнах…
– Ну-у?
– …воровские козаки – Разин и товарищи пристали.
– Ой, что ты?.. Эй, не лги, парень!
Воевода вскочил на ноги, портки с него сползли. Ширя ноги, боярин ходил по избе, портки волочились за красными сапогами.
– Стервы девки! Сколь приказано пугвицы отставить, опушку раздвинуть. Застегнешь – брюхо режет… Стрелец, сказывай…
– Только не все ведаю, боярин.
– Таить? Я те порву твою сивую бороду – мотри!
Воевода шагнул к стрельцу, запутался в портках, покраснел, сгибаясь с трудом, натянул узорчатый шелк и не мог нащупать пуговиц.
– Стервы! Так молышь – Разин? А нынче где?
– Должно, уплыл вниз…
– Уплыл? Пошто пригребли к Самаре? Не зря воры пригребли! Пошто, сивая борода, не дознался, куда они сошли, а?
– А вот, боярин, был я у кабака на камени…
– Сказываю, величай полностью.
– Воевода и боярин, был я у кабака на камени, зрю на Волгу и вижу – плывут теи козаки…
– Воры!
– Плывут воры… Я в ход, чтоб упредить тебя, да не поспел: следом за мной на гору лезут, и по полям козачий дозор стал. Я в ров, уполз в траву, а слух вострю: что-де зачнут говорить?
– Что подслушал? Годи мало! Окаянные, скрутили совсем ноги – сдену портки, ты не баба. А там вон на лавке мой езям – дай!
Стрелец подал воеводе кафтан, узкий, длиннополый.
– Я, воевода-отец, лежу и чую: «Снимем с луды[90] струги, починим – да к Царицыну». И мекаю я: Разин уведет с собой кинутые струги.
– Не велик изъян! Худче не чинили ли чего? Пожога, грабежа, не познал о том?
– Мекаю я: сошли на Волгу, боярин…
– …и воевода-a! Сколько говорю! Сошли ежели, то нам без убытку, и отписки не надобно… не люблю отписок.
– Тогда лишь, воевода-боярин, я с оврага сдынулся да скрозь траву глянул, а шапку сдел и зрю: на гору заскочил приказчик с насад, государев недовезенный хлеб в Астрахань правил, кричит, руками машет, а за ним судовые ярыги гонят – дву человека… Вервю на шею ему кинули, поволокли к Волге, стало – топить.
– А стрельцы? Стрельцы ж даны приказчику в бережение и понуждение тых ярыг!
– Чул я, воевода-боярин, что стрельцы к Разину дались…
– Сошли? Все вы крамольники, изменники, не радеете великому государю! Ну, а там еще солдаты?
– Солдаты, воевода-отец, когда еще был я у камени, сплошь бражничали, в карты лупились, и тоже думно мне, сошли…
– Картеж заказан – целовальника к ответу!
– Целовальнику чего поделать? А как я лежал в овраге, целовальник, должно, наладил ярыгу к тебе, да его дозор перехватил и поперли к кабаку в обрат… В тое время травой уполз к городу, мало лежал и перед тобой стал.
– Стать-то стал, да худо знаешь… Но вот ежли, как довел ты, воры угребут, не чинив беды, ты, стрелец, не полоши народ в городу и кого увидишь – слухи о ворах пущает аже грамоты – листы подметные дает, волоки в приказную ко мне. Не идет – бери караул и волоки… Где целовальник? А ярыга где?
– Думно мне, воевода-отец, сыщется целовальник – водкой откупится. А ярыге куда деться? Сыщется тож…
– Ну, поди! Гляди и слушай, будешь у меня в доверья…
Под вечер жар дневной спал, но в воздухе парило, заря украсила золотом жесть на главах монастырских церквей…
Два конюших воеводских ко крыльцу приказной избы подвели коня. Воевода, застегнув на все пуговицы озямный кафтан, с помощью конюшего сел и направился домой, оглядывая хозяйским оком улицы, по которым ехал.
В просторной горнице, душной от запаха какой-то травы с белыми цветочками, раскинутой под лавками, на низком широком стульце, обитом бархатом, дремала грузная воеводша в шелковом зеленеющем сарафане, в таких же нарукавниках, застегнутых на жемчужные многие пуговицы. Сарафан вздымался и топырился у ней на животе. Воевода, о чем-то думая, потряхивая головой, ходил, заложив руки за спину.
– Митрий Петрович, боярин! Што ты все трудишься, устал, чай, думать с дьяками? – Воеводша подняла голову.
Воевода подошел к жене, взял ее волосатой рукой за полный живот:
– Максимовна, мать, чай, у тебя тут детем не быть?
– Благодарение Христу! Пошто так? Я здорова.
– Жир, вишь, занял место…
– Ой, хозяин, сам-от ты жиром заплыл – не я, я еще не чревата… Вот маэрша, то она чревата есть…
– Мне вот думается…
– О чем много думается – кинь!
– А и кинул бы, да не можно. На Волге, вишь, опять воровские козаки гуляют…
– Не по нонешний год гуляют – пошто думать?
– Вишь, Максимовна, ежели заводчики у них сыщутся атаманы удалые, то нам с тобой на воеводстве сроку не высидеть… сниматься надобно будет… Холопей у нас немало, а холопям ни ты, ни я поблажки не даем. Злобят посацкие, да и черной люд скаредно говорит… глядит зло.
– Распустил ты всех, хозяин, поблажку даешь, оттого злые люди снятся, а припри-ка всех ладом… Вот тоже земского старосту зачастил звать хлеба есть.
– Зову недаром! С посулами[91] да выпытать от него, нет ли в волостях крамолы какой?
Воевода потянул носом:
– Вот слышу сколь и не познаю, что душит горницу? Углядел – понял. Да пошто, Максимовна, сеновал в избе?
– Потому сеновал, что это клопиная трава. Ты, Митрий Петрович, из своей приказной натащил клопов, развелись – нет покою…
– Вот ладно, боярыня! Ты гляди!
Воевода распахнул полы кафтана.
– Ой, стыд! Родовитой муж и воевода без порток ходит – пошто так?
– С травой твоей упомнил: сколь раз наказывал, чтоб опушку у портков шире делать, пугвицы шить не близко – не ярыга я, боярин! И вот без порток срамлюсь перед дьяками да низким служилым народом.
– Ой, хозяин, каждоденно девке Настахе твержу: «Воеводе портки-де шей ладом!» Она же, вишь, неймет, а чуть глянул, сиганула в холопью избу – должно, о женихах затевает.
– О женихах – то ладно! Холопы закупные – рабы и холопьи дети – наши рабы, холоп для нашего прибытку плодится…
– Так вот вчера ее вицами била, и нынче должно отхвостать девку.
– Хвощи! Батог разуму учит, – холоп битье любит.
Воеводша задышала тяжело, стулец начал трещать.
– Ты не вставай, не трудись – чуй!
– Чую, хозяин.
– Сей день довел мне стрелец, что атаман Стенька Разин к Самаре пригреб.
– Ой, хозяин-воевода! Ты бы маэра да солдат и стрельцов бы сполошил да пищали, пушки оглядел. А где он, страшной? Худые сказки идут про него…
– То-то, Максимовна, вишь, стрелец не все ведает: послал я своих людей прознать толком да сыскать целовальника, притащить в приказную: целовальник все ведает, как и где были воры. А на маэра худая надежда: бражник… В приводе по худым делам был не раз, и солдаты его не любят: не кормит, не одевает, как положено, забивает насмерть – солдаты от него по лесам бегут… Моя надежда на мужиков, и ты хоть меня клеплешь, да умыслил я земского старосту звать хлеба есть в воскресенье…
– Ой, в воскресенье-т Оленины именины, хозяин!
– Вот то оно и есть.
– Зови, с подношением чтобы шел староста. Скажи ему: «Воеводша-де в обиде, что восьмь алтын дает…» Пущай хоть десять – и то на румяна, притирание лица будет.
– Скажу… Только, Максимовна, везде одинакое подношение: восемь алтын две деньги.
– А ты скажи!
– Воскресенье – день праздной. В праздной день лучше чествовать именины дочки.
– Батюшка, посулы мне кто принесет и какие?
Грузная, обещающая быть как сама воеводша, вбежала в горницу воеводская дочка в девичьем венце кованом, в розовом шелковом сарафане, в шелковой желтой рубахе – на широких коротких рукавах рубахи жемчужные накапки.
– Ой, свет ты, месяц мой! – ласково сказала воеводша.
– Месяц, солнце, а только негоже бежать в горенку из своего терема… Чужой бы кто увидал – срам!
Воевода говорил шутливо, глядел весело, подошел, обнял дочь, понатужился, с трудом приподнял, прибавя:
– Не площадной дьяк – воевода, да весчие[92] знаю – пуд с пять она будет в теле!..
– И слава те боже, кушат дородно!
– Эх, выдать бы ее за кого родовитого: стольника ай крайчего?..
– Батюшка, ищи мужа мне; хочу мужа, да помоложе и потонявее, да не белобрысого… Я тонявых люблю и черных волосом.
Воевода засмеялся:
– Ужо за ярыгу кабацкого дам! Те все тонявы. Родовитые тем и берут, что дородны…
– Хозяин Митрий Петрович, ну как тебе хотца судить экое, что и во снах плюнешь, – за ярыгу! Ой, скажет…
– Дочка, подь к себе. Мы тут с матерью судить будем, кого на именины твои звать, да и опасно тебе – сюда чужие люди забродят. Поди!
Боярышня ушла.
Воевода шагнул к двери горенки, стукнул кулаком.
В двери просунулся, не входя, слуга:
– Потребно чего боярину?
– Боярину и воеводе, холоп! Кличь, шли Григорея.
Слуга исчез. Вместо него в горенку степенно вошел и закрестился на образа старый дворецкий с седой длинной бородой, лысый, в узком синем кафтане.
– Ты, Григорей, у меня как протопоп!
Слуга поклонился ниже пояса, молчал. Воевода ходил по горенке и, когда подошел обратно, встал около слуги, глядя на него; дворецкий вновь так же поклонился.
– Какой сегодня день?
– Постной, боярин и воевода, – пятница!
– Та-а-к! Знаешь, ты поди завтра к земскому старосте, Ермилку, зови его ко мне на воскресенье хлеба есть… О подношении он ведает, а воеводше Дарье Максимовне особо – она у меня в обиде на мужика, что дает ей восьмь алтын два деньги, надобе ей носить десять алтын, и сколько к тому денег, знает сам, козья борода! Ты тоже бери с него позовного четыре деньги иль сколь даст больши… Поди. Можешь то извести сегодня. Да калач имениннице…
– Спит он, думаю я, боярин и воевода! Спит, и не достучишься у избы…
– Взбуди! Мужик, ништо – на боярский зов пробудится.
Слуга поклонился воеводе и воеводше – ушел.
Воеводша сказала:
– Григорей из всех слуг мне по разуму – молчит, а делает, что укажешь…
– Не молод есть, и батоги ума дали, батогов нечетно пробовал… Молчит, а позовное из старосты когтьми выскребет.
– Батоги разуму учат. Нынче я девку Настаху посеку вицами. Ты иди-ко, хозяин, негоже воеводе самому зреть.
– Умыслила тож! Да мало ли холопок бьем по всем статьям в приказной?
– То гляди – мне все едино!
– Позовешь девок, наладь кого в приказную за портками – дела делать я таки буду в ночь, да чтоб моя рухледь на глазах не лежала… Прикажи подать новые портки – шире.
Стулец опять затрещал, воеводша встала на ноги.
– Девки-и!
Переваливаясь, грузно прошла по горнице, поправила лампадки в иконостасе, замарала пальцы в масле, вытерла их о ладонь и потерла рука об руку. От золоченых риз желтело широкое, с двойным подбородком, лицо.
– Девки, стервы-ы?!