bannerbannerbanner
полная версияПодкарпатская Русь

Анатолий Никифорович Санжаровский
Подкарпатская Русь

Полная версия

40

Река ищет своё старое русло.


Разомлелый от жары таможенник целую вечность изучал Петрову декларацию и всё косился на плащ и пиджак на руке.

Петро, размытой улыбкой встречая его сторожкие взгляды, держался ненапряжённо, сила его была без меры.

Наконец таможенник нехотя, будто из милости, разрешающе качнул головой к выходу на посадку и в ужасе отшатнулся: из плаща вывалился истоптанный дешёвый башмак.

– На стол! – гаркнул таможенник и сам подлетел к столу, в нетерпенье забарабанил по нему пальцами, багровея. – Если слетел башмак, где-то должна быть и нога, с которой он слетел. Мы уж доищемся! Это наша печаль.

Петро положил. Расстегнул.

Не открывая глаз, старик лежал мёртво, не дыша.

– Тэ-экс… гробовое дело… На субъекте нет одного башмака… в плаще пытались пронести контрабандой пока одну особу. Потрудитесь, мистер, – обратился таможенник к Петру, – ответить, что это за человек?

Петро сделал безразличное лицо.

– По-моему, это… ну… скульптура.

– В магазинных башмаках?

– Естественно.

Таможенник упёрся старику в живот.

– Но у него и живот мягкий!

– Вполне естественно. Воск есть воск… Это знаменитый в Канаде человек. И его восковую фигуру я везу в Европу… В музей восковых фигур… Не верите?

– Вы еще расскажите мне про Буратино… Как он ожил из полена, кажется…

– Время не для сказок, – деловито проговорил Петро.

– Вот именно! За выдумку спасибко! А теперь едем к правде. Кто этот человек? – жёстким взглядом таможенник упёрся в молчащего старика. – Кто и откуда? Как очутился он у вас на руке?

– Понятия не имею…

Не стерпел старик таких слов. Вскочил. Сел на столе.

– Сыновец! Как же это ты о батьке понятия никакого не имеешь, чёрт-мать? Отрекаться от живого батька?

– Кроме того что ваша «скульптура» в одном башмаке, она ещё и натурально ругается! Быть разговору коротким… Я кланяюсь вашей силе, выдумке. Идите, откуда прибыли, мистер.

Таможенник кивнул на волю, в сторону взлётного поля, – А вы, – осуждающе уставился в отца, – а вы… неизвестная наша знаменитость… Наверняка ведь здесь оплачено комфортабельное кладбище, а он ловчит именно в русский навоз уйти. Зачем? Как ответите?

– Молча.

– Не-ет! У нас вы заговорите!

Почему-то именно такой глупой привиделась Петру воображаемая история с проносом отца, и потому чем ближе подходили Головани к контрольным службам, тем всё плотней наливалось в Петре желание не рисковать.

Поставил Петро отца на пол. Снял плащ.

Прошептал сбелевшими губами:

– Не смогу, нянько, пронести… Не пёрышко, заметят… Не сумел даже в мыслях пронести, а уж в натуре как отважиться? Давайте, няне, прощаться.

Потянулся Петро обнять отца. Отец вырвался из смыкающегося кольца сильных сыновьих рук.

«Как прощаться? Почему прощаться?»

Потерянный немой взгляд заледенел на поникших сынах.

Тяжело перенёс на лица прохожих.

«Скажите, вы знаете, почему отец должен прощаться с живыми сынами?»

Люди спешили.

Натыкаясь на вопрошающие стариковские глаза, быстро отворачивались.

Даже статуя на постаменте отвернулась от старика, когда он поднял к ней своё лицо…

Чужой, негнущейся рукой старик достал из пазухи сверток, подал Ивану.

– Иванко, прими последний подарок нашой мамке… Думал, сам доправлю… Это, – потухший взгляд на чёрный ком ткани, – кримплен… Тёмный, старушкинский… Нехай сошье платье на похороны… Худо с нами жизня обошлась… Сколь не видались и – расставайсь! Нехай… Расстаёмся мы на времю… Все обязательно совстренемся там… В своём кримпленовом платье я наверняка узнаю нашу мамку. А так, простите, хлопцы, я не совсем ю[80] ясно помню в лицо… Петрик…

Старик задумался.

Похоже, у него был провал памяти. Он забыл, что хотел сказать, и долго угробно смотрел на сынов молча. Дрогнул. Вспомнил:

– Петрик, а это к тебе просьбушка… Подари и ты мне последний подарок…

Старик достал из потайного кармана пиджака ветхие самодельные топанки. В них он приехал из Белок. Потом больше не надевал. Всё берёг.

– Думалось… Их и надену, как опять вернусь в Белки… В них уходил… В них и вернулся… Ан не выходит… Не судьбушка…

Умученно посмотрел на башмаки, тукнул друг об дружку подошвами, притиснул Петру в приоткрытый чемодан.

– Петрик, сынку, походи в них в Белках… Вкруг нашей хаты походи… В хате походи… В саду… На огороде… Походи и вышли назад… Я как дома побуду… Тогди я со спокойной душой пойду в землю спать… В них мне будет легко…

Старик придавленно заплакал, уронив в ладони лицо.

Петро и Иван беспомощно переглянулись.

– Ня-янько, – Петро бережно тронул отца за плечо, – возьмить себя в руки… Вертаться в Калгари у Вас есть на что?

– Нет…

Петро повернулся к Ивану:

– У тебя ничего не осталось от карманных расходов?

– Нич… ничего…. Всё до цента распустил…

Вывернул Петро карманы свои, выгреб на ладонь всё до мелочёвки.

– Нянько, вот Вам последний заваляшкин долларь… Ага… Вот ещё один барсик… Э! Да вот ещё червонишко наш…Залип, друже, в гамаке… Как же я его раньшь не видел?.. Нате… Можь, обменяют как…

– Никаких обменов! – надорванно вскричал старик. – Ваша денежка пойдёт мне на память… А доллары, эти проклятые доллары-барсы!.. Развели с Белками… Развели с семьёй… Разлучили… Сманили сюда… Выжали… Что я теперь?.. Отломанная сухая ветонька?..

Старик, плача, с ожесточением стал драть доллары в мелкие клочья, швыряя себе под ноги, топча.

«Это я! Это я, проданный за них на корню! Это я рву себя прошлого… вчерашнего!.. Рву себя, слопанного долларами!..»

– Нянько, не пылуйте! – заозирался Иван. – А то ещё заметут…

– А нехай! Мне теперь всё без разницы. Что мне здесько без Вас?

Проронил это старик с такой обреченностью, что Петро, не выдержав, заговорил твёрдо:

– Не-е, нянько. Да кто ж Вас оставит одного? Молчок, молчок… – ободряюще потряс за плечо. Надел на отца балахонистый плащ, застегнул, повесил на руку. – Пан или пропал!

Но Петро трёх шагов не дошёл до стойки регистрации, как послышалось сзади:

– Э-эй!!.. Весёленький Перфект!.. Сила!!.. Стой-да!.. Земляче!..

Петра будто вморозило в горячий бетон по колени.

Остановился, но повернуться на крик не решается.

«Кто там ещё?.. По голосу, кажется, закройщик… Один он называл меня Весёленьким Перфектом. Далась же ему эта моя дурацкая присловка!..»

– Погодь!.. Секундушку!..

Обернулся Петро.

Ну да, так и есть. Привальнувшись спиной к какому-то киоску, трудно отпыхивался калгарский закройщик. На руке было сшитое на заказ Петрово пальто.

Не найдя в магазинах пальто по Петрову плечу, отец потащил позавчера Петра к знакомому русину закройщику. Закройщик поклялся, что к отъезду пошьёт…

Ватно поплёлся Петро назад.

– Что же ты мне, пан Петрик, такой развесёленький перфект устроил? – ещё не отдышавшись, пустился выговаривать закройщик. – Мы какой уговор держали? Вчера вечером приходите за обновкой. Так? – И сам себе отвеял: – Та-ак… Смотрю, не идут. Я с утреца к деду. А баба Любица мне и спой: «Деда нетоньки, хлопцы уже поехали». Я в аэропорт – Вы уже в воздухе! Не вручить выполненный заказ землячку, русскому клиенту… Это ж готовенький скандалище!.. Международный! Межконтинентальный! Хоть сядь да плачь, хоть стоя реви… Какое счастье, что тако совпало! У мя дела свои в Торонтах, билет на следующий за Вами рейс в кармане. Я с пальтишком в самолёт. Думаю, в Торонтах настигну тебя. Кой видишь, Сила, расчётушка выказался точный… Получить, Петро Ваныч, Ваше дорогое пальтишко! Носить на счастье по милым Карпатам…

С цветастой радостью закройщик поднял перед собой на складной вешалке пальто.

– Спасибствую, – растерянно пробормотал Петро. Широко выставил руку с «плащом». – Кидайте наповерх…

– Ка-ак это кидайте? – обиделся закройщик. – Я две ночи взаподрядку не спи, всё старался, старался… А ты – кидай! Ты уж надень, спомеряй… Не жмёт ли игде… Это ж вешша дорогая, не на день сооружалась… Да дай же и я на свою работу гляну-погляну со стороны…

Ну что ты тут поделаешь?

Петро карающе боднул привязчивого закройщика взглядом, осторожно опустил «плащ» в просторное кресло.

«Как бы кто не сел верхи, – потерянно подумал Петро, промокая платком холодный пот на лбу. – Сдался мне этот проклятущий пальтовый концертино…»

Петро надел пальто. Закройщик мягко одернул полы.

– А ей-бо, гарнушко сидит! – ликующе жестикулируя, отступался портной, без фальши любуясь своей работой. – Ей-ей! Ка-ак влитое!.. Ну-у, Пе-ет…

Полный чувства свято исполненного долга, закройщик шально вальнулся со всего роста в кресло и тут же взлетел, подброшенный страшным криком.

– Что такое? – уставился из-за стойки регистратор на закройщика. – Что там в плаще?

Закройщик откинул капюшон – остолбенело прошептал:

– Де-еду?!.. Вы-ы?

– Не-е… – потерянно пробормотал старик. – Батько Петра…

Регистратор – к креслу.

Что оставалось делать Петру? У него хватило ума повернуть всё в дурь и, переломив себя, он с беззаботной гулливостью раскинул полы, закрыл закройщика и отца от служивого:

– Мистер! Оцените! Это пальто – моё? Как оно на мне?

Служивый не мог предстать перед иностранцем невежливым, невоспитанным. Покуда он близко рассматривал пальто и с ужимками нахваливал, закройщик проворно расстегнул плащ, выпростал из него деда и горкой надвинул плащ на маленькое стариково тельце, шепнув:

 

– Знай спи! Крепша!

Регистратор подошёл к креслу, избоченился.

– Печально… Этот плащ был на руке у этого мистера, – летуче скосил глаза на Петра. – Этот мистер куда-то далеко летит… Теперь, похоже, мистер этот куда-то далеко не полетит. А уже в шаге был от… Кто под плащом был? Он? – бросил в старика растопыренную пятерню. – Контрабанда?!

– Извинить глыбоко, – сказал закройщик, – но Вы ищете трения с законом там, где их нет.

– То есть?

– Когда я вошёл, мистер действительно был почти у вашей стойки. Я окликнул, он пошёл ко мне. Я огляделся. Старик уже спал в кресле. Следувательно, в одно и то же время человек не мог висеть под плащом на руке у мистера Петронция и лежать в вашем кресле.

– Тогда почему Вы сели в это кресло?

– От счастья! Когда я увидел, как хо́роше сидит моё пальто на мистере, я забыл про всё на свете и не глядючи повалился в это кресло, чтоб посмотреть свою работу со стороны. А этот воробей, – показал на старика в кресле, – как спал тогда, так спить и зараз. Пушкой не разбаюкаешь!

– Все было именно так? Вы подтверждаете? Слово джентльмена?

– Хоть два! – щедро закивал закройщик.

– Уф-ф! – свободно вздохнул служивый. – Вы избавили и меня, и мистера от кучи неприятностей… Бр-р-р!.. Выяснения, проверки…

– Мда-а, – торопливо поддержал закройщик разговор. – Аэропорт кишмя кишит… Бог весть откуда собираются лишь бы увидеть, услышать соотечественника, поплакать. Ну не странно? Совсем чужие, а встречаются и расстаются как родные. Совсем мир сошёл с ума…

Иван, уже пройдя все контроли, робко напомнил о себе из сумрака тоннеля:

– Петро, ты чего там присох?

– Ня-янько, – тихонько позвал Петро.

– Петрик!

Со слезами обнялись они.

Запечалился закройщик. Без зова побежали слёзы по лицу…

Петро подвёл отца к закройщику, попросил:

– Не оставляйте его одного… Не оставляйте…

Старик трудно повернулся и лишь увидел, как медленно, словно бы нехотя, закрывалась за сыном дверь.

Простёр в дрожи хиловатые руки, бросился вдогонку было, но, сделав несколько шагов, упал: с ним случился обморок.

Вернулся в рассудок старик, слабо огляделся с кресла. Позвал:

– Сынки… Сынки… Сынки-и… Где мои сынки?..

Сглатывая слезу, закройщик показал ему в окно на бегущий по взлётной полосе самолёт.

Последняя лихая сила вынесла старика на поле, во весь дух понесла вслед за самолётом.

Заулюлюкала, загоготала вокзальная теснота, с сытым любопытством пустилась рассуждать, догонит ли, не догонит ли старик самолёт, вскочит или не вскочит в самолет на взлёте, или, гляди, изгоном погонит попереди самолёта…

Кто знает, насколько бы хватило в старике пару, если бы самолёт не взлетал… Именно в тот момент, когда самолёт оторвался от земли, старик, цепенея, раздавленно прохрипел:

– За-аче-е-ем?..

Со всего бегу упал он, поскользнувшись на шевелящейся муравьиной дорожке, что чёрно перехлестнула взлётную полосу, упал лицом в бетон, кинув руки вперёд.

Недоумение, обида вытвердились в лице.

Из остановившихся удивлённо распахнутых глаз выдавило, выкатило по слезине.

Слезины затихли в ресницах и не падали.

41

Ту воду, что утекла, мельник не пускает на мельницу.

Как себе постелешь, так и выспишься.


Иваново место было у окна.

По просьбе Петра они поменялись местами.

Стало как-то темней, когда Петро, пересев, привалился плотно к стенке, вмазался щекой в овал окна.

Поморщился Иван. Сиди из-за какой-то горы в полумраке, не видь живого света. Но уже минутой потом он думал иначе, думал про то, что сумрак в высшей степени удобен, выгодна эта вышка: ты из сумрака видишь всех, а тебя или не видят вовсе, или видят так мало, что вплотную и не обратят внимания, а люди мы маленькие, на свет выползать не любим, нам и ночь в самый раз наша красная пора…

Поглянулось Ивану в тени, что лилась с крутого Петрова плеча, лёг к душе уют сумрака. Откинувшись на спинку кресла, закрыл глаза.

Удобно думалось-дремалось в этом уютном сумраке.

«Итак, Иване, подобьём черту. Ты вертаешься домой. С чем ты вертаешься? Дочкам, хозяйке, половинке лучшей моей, – Иван кисло хекнул, удивившись нежданной мысли про жену, – всёжки не поскупился, отвалил нянечко по отрезу на весёленькие платья. Самому поднёс на долю, на счастье пальтишко. Кожаное, дорогое. Гм… Новая новинка на старую брюшинку…»

Давила духота.

Давила на земле, давила и в самолете, но Иван не отважился положить пальто в чемодан. Подприпёр, ужал, достало б места и на пальто. Да ужимать, утеснять всё в чемодане Иван не стал, не решаясь класть туда пальто.

Как-никак штуковина стоящая. А чемодан может и потеряться иль в случай не к тебе при получении может попасть. Всяко может повернуться. Так чего сидеть убиваться? Уж лучше пускай на коленках лежит. Так оно спокойней.

И с закрытыми глазами Иван безучастно наглаживал сложенное вдвое на коленях пальто, мрачнел: гостевой улов вышел-таки щербатый, негустой, ни мой бог.

«А ведь плыло, ломилось в руки такое… Да… Ре-екбус этот батечка… Крепенькой оре-е-ешек… В письмах жалился, пел лазаря: приезжайте, закроете мне, старому, глазоньки. Закрыли… На самих себя открыл, разодрал нам наши же глаза. Слетали за океан в зеркало посмотреться? Увидать свои настоящие портреты?

Вот так живёшь, живёшь, привыкнешь к себе, ко всем вокруг и думаешь весь свой век, что ты только такой, какой был, какой есть, а на самом деле кинь человека в беду ли, в роскошь ли, покажи что богатое, что он мог бы иметь, но не имеет, словом, поскреби мармазона, доподлинная, без подмесу натура наявится. Поскрёб меня батька своей фермой – выщелкнулся тайный?..»

Стало страшно. Холодная испарина выступила на лбу.

Думалось, вот войду в самолет, все страхи и отринутся, отлипнут, останутся на земле, останутся на той земле, что шла под крылом, но мысли о тайном вероломстве не покидали его, ворочались в нём тяжело, всё угрюмей.

Сжался Иван в комок, спрятался в гущу Петровой тени, уткнувшись лицом брату в бок, – в ушах стояло одно и то же: «Тайный… Тайный…»

Иван украдкой посмотрел на дремавшего за ним мужчину. Мужчина как-то нехотя откачнулся от своей кресельной спинки, с таинственным видом потянулся к Ивану, поманил его пальцем, давая понять, что хочет сказать что-то тайное. Радостно вальнулся Иван навстречу, готовно подставил ухо, и мужчина доверительно шепнул:

«Тайный!.. Тайный!..»

Испугался Иван, что услышит это и от другого кого ещё, и чтоб не слышать больше этого, накрылся отцовой пальтухой.

Однако и снова, куда он ни посмотри, в том самом месте просекалась одна и та же людская кучка и, наставив указательные пальцы на Ивана, будто собиралась пронзить его насквозь, спокойно и ясно твердила:

«Тайный!.. Тайный!..»

Иван глянул в салон – та же кучка, те же пальцы-копья, те же слова.

Глянул в потолок – та же кучка, те же пальцы-копья, те же слова.

Отвернулся к окну – и в заоконье та же кучка, те же пальцы-копья, те же слова.

Зажал лицо – сквозь ладони увидал икону.

Лик у Христа был отцов. Христос холодно улыбнулся, притихло промолвил: «Тайный!.. Тайный!..» – и утвердительно коротко кивнул: обжалованию не подлежит.

«Почему я какой-то тайный? Откуда они всё это взяли? Да кто ж я в самом деле?»

Иван воровато выполз на полглаза из-под воротника и омертвело, как мышь, вытаращился на Петра, желая знать, слышит ли Петро, что за несусветщину боронят все вокруг, что за труху собирают.

Петро угнетённо смотрел в заоконный чистый простор; был Петро далеко от этого салона, от этих голосов: был он там, внизу, на земле, где остались отец, милоданка, любимая Мария, и он прощался с ними, видя их в каждом деревце, в каждой горушке, в каждом озерке, в каждой травинке…

«Мария, Мария, – думал Петро, – расстались мы не по-людски, и грех тот на мне на одном. Совсем выпал я из лада… Ты как-то ласково грозилась: я тебя и в Белках найду. А что, если ты погрозилась да забыла? Подай-то Бог тебе доброй памяти. В Белки путь тебе не заказан… Скольких разностранцев свела судьба! А почему бы ей не свести и нас?.. Тукает ретивое, не так, ой не так надо бы мне с тобой… Теперь, узнав тебя, не смогу я больше против воли своей и дня пробыть со своей хозяйкой. Докуда ж блудильничать, докуда ж обманывать и себя, и её? Вернусь – и прямо на развод?..»

Безотрывно смотрел Петро в окно.

Это несколько уняло, угомонило Ивана.

Ни холеры не слышит Петро!

Высмелел Иван, подзажгло его приплавиться к Петру с разговором. Однако, убоявшись, что и тут обломятся те же два слова, отхотел говорить. Поудобней лишь подобрался в кресле, плотней надвинул пальто себе на лоб.

– Иль ты замёрз? – бегуче покосившись, сторонне спросил Петро, отлепляя взмокший ворот рубашки от шеи и гоня изо рта струю воздуха на грудь в рясном поту.

Смолчал Иван.

Петро больше не трогал расспросами.

Минуты через три Иван опять скрадчиво высунулся верхом из-под воротника, как-то изучающе вылупился на Петра.

На память притекли отцовы слова про то, что ни в нём, в отце, ни в нём, в Иване, нет того, что есть в Петре и что в такой цене у отца. Что бы то могло быть?

«А, колода, ничего в тебе такое и не живёт кроме широкого генерал-баса. Сотня трембит в одном голосище. Эким голосищем только воюшкой выть, оплакивать дурь твою. На весь свет будет слыхать… Эх, тюха-мантюха, да ты или крепенько упал на головку? Я б на твоём месте… Ну чего было не поджаниться на этой?.. Не беда, что тощей сосульки, зато какая жемчужина в золотой короне! Всё б в кулачину ужал… Два домяки, её и батьков, отламывались, крючок, тебе… магазин со всем ювелирным сором, «Мустанг», фермочка… Бога-атая корона… Отшагнуть от такой… Приехал Петром, а стал бы мильёнщиком… А то приехал Петром и поехал Петром с тремя волосёшками внаперекрест. Тоже… Хох, вьются, как колышки… Лупай теперь, кудрявчик, в окошко. Близёхонек локоток, да пусто на нём. Одно дарёное пальтишечко…»

«Петро, а что если и впрямь привалит тебе кой да какое наследишко?»

«Ты-то, тоскливая фрикаделька, больно уж не убивайся по этой части, – набряклым голосом ответил Петро. – Что получу – дотла твоё. Семейка твоя громадная. Тебе нужней…»

«А ты, кудряш, не думал… Через частое ситишко той инюрколлегии к тебе прорвутся лише капельные гроши. А на месте огрёб бы долларик в долларик… Эха, родителёк…»

«А почему – родителёк? У нас для нянька было одно имя: нянько».

«Было, – Иван увёртисто ушёл от прямого ответа. – А теперь довольно с него и родителя».

Петро уничтожающе кольнул Ивана горячим взглядом и снова громоздко поворотился к окну, больше не трогая Ивана словом.

«В интерес, а будь во мне проклятое то, что вот в Петре околачивается, переписал бы, переиграл бы наш водитель-родитель завещание на меня? Я б тогда натурой хапанул… Не сжимался бы, как сейчас, от одной мысли, что я скажу дома, зачем мы мотались в ту Канаду, не пухнул бы во мне какой-то неясный клейкий страх… Та же Снежанка, чадо сотворённое, при встрече вымокрит всего поцелуями, а там и:

«Дедуска, а дедуска! А засем ты ездил?»

Так и брякнуть – посмотреться в канадское зеркало?

«А сто, лазве у нас нету своего зелкала? Целая ж вон тлюма стоит!»

«Трюма твоя-то целая, да не видел я в ней так насквозь себя».

«А новый ты поналавился себе?»

«Как собаке палка…»

«А в гостинчик ты мне пливёз сто?»

«Двести привёз!»

«Ну-у пла-авда?»

«Тайного привёз». – Так и брякнуть?

«А сто это такое?»

«А чёрт его мать знает, что это такое!

Кто я? Одно точно знаю, никакой я не… Ни тайный, ни явный. Я никого не предавал. Ни мать. Ни Петра. Ни себя. Ни отца. Так какого ж лешака надо было этому старенику сбуровить про какого-то тайного?

Ошибаешься, батюня! Никаким твоим тайным это дело, – подолбил себя в грудь по медальке, холодно трижды звякнувшей, – не вешают! Я был, есть и буду какой был повсегда, и новым, пустобрёшка ты Снежанка, я не буду. К чему мне новиться? Меня и такого, слава Богу, знают в самой в Москве, знают и ценят, ценят и вешают, – щелчок по медали. – Это малое золотце мне подороже самого большого, да с дуринкой. Нам большого не надобно, мы и с малым дружны… Какое имеем, такого золота мы и сто́им…»

Мысли путались, лились, скакали, будто шалый поток с косогора, пущенный грозовым ливнем.

«Петро, а как ты думаешь, тайным награды дают?»

«Аж два раза! Один раз шито, а другой раз крыто. Хэх!.. Ты что, рухнулся умком?»

 

«Ха! И я так думаю…»

«Ты про каких тайных печёшься?»

«Если б ещё я сам знал… – отмахнулся Иван. – Спроси что полегче… Скажи… А вот поездка наша… Это что, испытание Канадой или никакого испытания и не было? Как думаешь, выдержали мы эту испытанку?»

«Расфилософствовался… С канадского перегрева?.. Помолчи с глупостями. Дай посмотреть на эту землю, может, в последний раз… Она ж нам не чужая…»

«Не чужая, так и не своя», – несколько успокаиваясь, смазанным, неясным голосом пробормотал Иван и… проснулся.

Было нестерпимо душно.

Холодная испарина блестела у него на лбу, а он полуобрадованно подумал:

«А счастье, что всё это только сон… Наснится же какой-то волчьей, гниючей жути – на трёх тракторах не свезёшь…».

Подарок старуха Анна не приняла.

– Я ждала-выглядала… Думала, Вы мне моего Иваночка вернёте. А Вы… Невжель всего-то комком чёрного тряпья откупился? Пошей платье и не носи! Видал, надень только туда… Да невжель только там суждено совстретиться нам? Да невжель те его слова на скале[81], размытые слезьми моими, живут на посмех?.. Не верю… Рвался он с Вами вернуться – Вы не взяли! Не всхотели!

Как было ей объяснить, что дорога домой, отцова дорога домой оказалась трудней и длинней дороги из дома?

Этого братья объяснить не могли.

В который раз терпеливый Петро подступался передать свои вербовальные толки с отцом, в который раз Иван подхватывался расписать Петрову контрабандистскую выходку – ответом были два тихих горьких слова:

– Не верю…

Братья потерянно отвели глаза.

Старуха запричитала, не видя, не слыша их за слезами:

– Иваночко, Иваночко… Кулько[82] ж мне ещё куликати одной?.. Доки ж тебе блукати по чужине? Чужина немила, чужина без огня печёт… Не за годами Петровки… Наш день… Мы с тобой посвальбовали на Петровки. На Петровки и у Марички свадьба. Сойдутся четыре сотни душ… И не будет лише тебя одного…

– Как это не будет? – обрадовавшись нежданной своей мысли, вкричал Петро в материны причитания, так что Анна, замолчав, выжидательно подняла тяжёлые глаза на Петра. – Как это не будет? – повторил Петро. – Затребуем телефоном! Нехай вместе с сопроводительницей Марией летит к Маричке на свадьбу. Да не в качестве почётного гостя. В качестве жениха!

– Тю-у-у на тэбэ! – утомительно махнула мать рукой. – Пустое вяжешь.

– Именно жениха! Это ж будет Ваша золота свадьба! Нехай капелюшку припоздали, зато аж две свадьбы разом отскачем. Так отгуляем, все колышки в плетне, все листики в саду, все звёздушки на небе пьяные будут!

Петро снял трубку (у них с Иваном параллельный телефон), по срочному заказал отца на 41-2-82.

Но от телефона Петра отжал, оттёр Иван.

– Ты чего? – как-то уступчиво возразил Петро, отдавая трубку. – Может, у нянька Мария. Я б и Марию сопригласил сюда…

– Ты что? Думкай! Совсем не дружишь со своей головой!? Разбегаешься-таки затесаться в четвёртые? После собаки?

– Ты про что?

– Про что и ты. Надумал-таки поджениться?

– Ты-то чего так печалишься обо мне?

– Не топтал бы в позор нашу фамилию… Иль не знаешь эти канадские штукерии? В Канаде женщин меньше, чем мужиков. Потому у них в семье какая иерархия? На первом месте дети. На втором – жена. На третьем – собака жены. А уж на четвёртое пожалуйте, господин муженёк. Четвёртое!

– А-а! Вон оно об чём твои горячие печали! Так ты сильно не горюй. В любви ж начальников не бывает. У Марьюшки нет собаки. И я на одну ступеньку перескакну выше. А третье место призовое. Я на третье согласен…

– Ну тогда…

– Сойдёмся мы, не сойдёмся… Кто сейчас скажет? А мне просто хочется её повидать… Мне подсоветоваться надо б и с няньком…

– А-а! Советуйся не советуйся… А раз твоя благоверка не отстёгивает тебе развода, делуха твоя прокислая.

Иван судорожно хохотнул. Помолчал.

И вдруг оправдательно, затравленно забубнил:

– Это он там, батечка, уже не помнит, кто у него из сынов старший. Но мы-то туй знаем, кто старший, кто голова, а потому – между прочим, я ещё отец невесты! – говорить с ним должен именно я. Мы наши свычаи-обычаи не ломаем… Мы чтим свои обычаи и ему советовали б чтить. А то он там совсем… Даже простился со мной в аэропорту как-то впрохладь…

Воистину «язык у человека на то, чтобы скрывать свои мысли».

Оттого так путано, так длинно нудил Иван про обычаи, про старшинство, что боялся допустить к телефону кого другого. Даже Петра.

А ну бухни батька про тайного кому второму? Что тогда?

И потом…

Чини воз загодя, покуда колёса не разбежались…

Наверняка все свои сбегутся на разговор, тесно облепят, не продохнуть… А ну выверни, вывороти непотребное что старик – почуют! Неминуче почуют!

И всполошённый, вошедший в панику Иван, жалея, что в последнюю зиму протянул к себе в дом телефон, вымел, выставил из комнаты всех до единого.

На своём пепелище и старый петух всем генерал!

Для верности намахнул крючок на дверь – дали Калгари.

Прикрывая шалашиком ладони трубку, сбавленным, уполовиненным голосом быстро спросил алёкавшую бабу Любицу:

– Баба Любица! Что там сейчас у вас?

– А что у нас… Ночь… Как и тогди, как ты говорил от нас с Белками. Дождь… Холод…Прямушко зима зимняя. Ветер крышу рвёт… Климат у нас поганючий. Разбойничает антициклон. Нагоняет этот антициклон южный наш соседушка. Что этот соседушка нагонит, то и терпи. Сидим на антициклоне, как на пороховой бочке… Как Вы там долетели?

– Из нормы не выпали, баб Люб. Знаете… – Иван замялся, в тревоге обдумывая, как позвать отца. – Знаете, на Петровки отдаю я младшенькую… Я Вам про эту пешую фасолю без краю лалакал… На Петровки отмечают в Белках и день села… Летели б к нам на свадьбу с няньком. Сам он там далече?

– Далече, сынку, далече… Спокинул нас нянько наш… Ушёл до земли спати…

– Ка-ак?! – с подстоном вырвалось у Ивана. – Где случилось это, мамко?

– В Торонто… На взлётной полосоньке… С его ли сердцем было догонять самолёт с сыновцами?

В старом голосе, тихом, усталом, был упрёк и Ивану, и Петру. Она удушенно, обездоленно заплакала.

– Какое горе горькое придавило нас… – пусто, сторонне проговорил Иван, проговорил без боли, почти безразлично.

Всё же стыд от слёз в трубке царапнул его, и он с холодной рассудочностью подумал, нелишне бы и ему вподхват рыдануть, под момент надо показать бабе Любице, что горе-горюшко у неё с ним одно. Он пробовал заплакать, делал над собой усилие и – не мог.

Напротив. Вместо слёз лезла на лицо обмяклая, мятая, услужливая улыбчонка, мысли сносило на то, что вот наконец-то не стало единственного свидетеля его теперь навсегда уже скрытого падения. Всё, всё кошмарное за чертой, позади, больше нечего жаться, ни один пёс больше не посмеет ляпнуть ему непотребщину.

В самом деле…

Улетал туда человек человеком, при награде. Награда его при нём (бросил липкий взгляд на пиджак, медалью светился со стенной вешалки); не подмарана чистая репутация, полное уважение всех к нему при нём. И на миг здесь, в Белках, никуда не отлучалось…

Лишь один он знает проклятое то. Так он уж как-нибудь да не выдаст себя. Сбережёт. Разве, может, когда ненароком во сне откроет рот?

«Не-ет… Оттеперь надобно спать одному, обязательно только одному. Один чтоб в комнате… Ни тени чтоб чужой!.. Постой… И что ж теперь? Довеку страх огородит мои дни? А-а, страх… Не высовывай язычок на себя и будь спокоен!»

Поднялся Иван духом, высмелел, гаркнул в трубку от полноты чувств:

– Я спокоен уже сейчас!

– Насчёт чего ты, сынок, спокойный? – спросила сквозь слёзы баба Любица.

– Вам этого не постигнуть, – с нажимом ответил он.

Больше не слушая, что говорила старуха, и, опустив трубку к коленке, он с любопытством загорелся выяснить, что бы он получил, пристынь он у отца.

– Ба-аб, – Иван снова поднёс трубку к уху, – а что там за ферма была у нянька?

– Не ферма… Одно званье, сыно. Не своя… Помирал один, так отказал… Они приятелевали. Разом приехали, разом побирались по миру. Товаришок так и не оженився. Перед смерточкой просил нянька: «Хочу, чтоб только русин… карпатец закрыл мне глазыньки. Сделай, будь ласка, а я тебе всё своё отпишу». Исполнил нянько, как приятель просил…

– И получил что?

– Бедную хатку под городом. Заколотил, зашил досками окна. А коров – не дай Господь, попортятся! – за так отдал тамошнему соседцу приятеля.

– Коров, коров сколько?

– Не то три, не то четыре…

– Бож-жечко… м-мой!.. – сражённо прохрипел Иван, роняя трубку.

Трубка свисла на туго крученном чёрном шнуре со стола.

– Иваша… Сыночок… Иванко… – бесприютно, пропаще звала баба Любица из трубки, что маятно покачивалась.

Не слыша её, заметался Иван по комнате, потерянно рассуждая сам с собой:

«Как я м-мог? Ка-ак?.. Неужели нянько отошёл с последней мыслью про меня, что на три рогатины я чуть было не сменял всё? Ах, нянько, нянько… Да не сбирался я ничегошеньки менять! Да и что на что менять? Горшок на глину? Да у меня у самого дом полная хрустальная ваза… У самого корова, тёлка, бычок, овцы, гуси… У самого ферма!.. Тогда, спро́сите, на что было затевать тот распроклятый кладбищенский балаганко? Простите, нянько, виноват. То была всего лишь игра… Всхотелось, подожгло глянуть, а как оно поведёт себя батенько, узнай, что его сын ладится стать невозвратцем. Добре подсыпали Вы мне ремня, до смерти останутся рубцы на сердце… Ка-ак славно сделали! Я обрадовался за Вас… И вперекор себе и дальше понёс чепуху, втягиваясь всё глубже в игру, желая слышать Ваши ответы, залепетал про то, что дети могут жить где ни вздумай, – с отцом ли, с матерью ли. Это их воля, их право. Выбирай! И на мои «доводы» Вы, приговаривая сквозь слёзы: «Сыну надобно повсегда жити тамочки, где мати, где Родина…» – жгучим ремнём крепонько вбивали в меня убедительные советы. Я был рад за Вас… И мне жалко было Вас в слезах… Одначе не мог я сознаться, что играю с Вами и продолжал гнуть комедию… вплоть до сегодня… Не хватило во мне духу остановиться, сказать всю правду. А правда та… Кто, может, невольно в самом начале нашего гостеванья подал знак к этой игре? Вы. А я весь в Вас, я Ваша кровь – я и подхвати… В этом вся моя вина перед Вами. Простите, нянечко, и спасибо за урок, хотя и ненужный. Вы «уберегли» меня от страшного, гнилого шага, что я и не собирался делать. Зато я увидел, какой Вы настоящий русинец. Это только больная тень Ваша была там, а весь Вы здесь… Зачем мне было тиранить, казнить Вас своей проверяльщиной? Каюсь, я и себя вымучил, загнал этой дурьей игрой самого себя в чёрт те какие дебри… Что только мне ни мерещилось… Какие только страхи не жгли, не били меня… Кажется, только сейчас я начинаю приходить в себя, начинаю понемножку понимать и Вас, и себя… Я снова дома… И как горько, – Иван покаянно обошёл глазами стены, раздольный заоконный сад в рясных завязях плодов, – и как горько, что всего этого Вы никогда уже не увидите… нянечко, родненький нянечко… А… Знайте, знайте, милая мамко Любица, какой чудный, какой ясный был человек наш нянечко-о!..»

80Ю – её.
81Уходившие на чужбину нередко выбивали на скалах клятву-обещание вернуться домой.
82Кулько – сколько.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru